Положительные эмоции магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Стояли сказочные деревья, обросшие бородами мхов, солнце сквозь ветви не могло пробиться, тишина была особой – вязкой и липучей; птицы – молчаливые, скучные; высоко-высоко в макушках лиственниц пошумливало, погуживало, но шум этот был не земной – небесный.
Рая замерла. Опять увиделось серое замкнутое пространство с перекошенным полом и потолком; оно мерцало и покачивалось, уютное и одновременно жутковатое, вызывало сладкую боль под сердцем, туманило голову… Что все это значило? Почему видение серого пространства так часто приходило к ней, доставляя радость и страдание?
Вокруг гудели миллиарды комаров, подружка Гранька уже надела накомарник, от этого походила на лиственницу – такая же слепая, глухая, дремучая, и Рая затаила дыхание – первобытное существо в накомарнике в серое пространство вошло, как в собственный дом, принадлежа ему, заняло центр, захватило все главное. «Что это?» – подумала Рая и почувствовала, что кожа лица, рук, шеи запылала – тысячи комариных жал вонзились, сладострастно замерли.
– Надень накомарник-то! – голосом из прошлого сказала Граня. – Они тебя до кости обгложут…
Надевая накомарник, Рая подумала, что без комариного гудения тишина была бы непереносимой, так как в мире время от времени возникал только один звук: Тренчик бренчал уздечкой, видимо, потому, что морда лошади покрылась шевелящейся толстой шерстью из насекомых; только глаза просверкивали через комариную бахрому.
– Надо взбудить Натолия-то! – деловитым шепотом произнесла Гранька. – У него в заимке дымокур.
Из щелей дома на самом деле струился сизый дымок, выползал исподволь, неохотно, точно его выгоняли насильно, но, выбравшись на волю, тут же расстилался по земле – таким неподвижным и сырым был воздух. Когда Рая медленно пошла к дому-крепости, она ощутила, что воздух густ и тяжел. Она остановилась в трех метрах от задымленных дверей, собираясь с силами, внезапно отстраненно подумала: «Зачем?»
– Не боись! – прошептала за спиной Гранька. – Входи, не боись…
Рая вошла. В темени и дыме сначала ничего разглядеть было нельзя, но через несколько секунд она легонько подалась назад, сорвав с головы накомарник, прислонилась спиной к дверной стойке… Вот оно – ее серое замкнутое пространство! Уходил к невидимой стене скошенной земляной пол, бревенчатый потолок был изогнут в противоположную сторону, все серое пространство было уютным, трепетным, как щелочка между сложенными ладонями, что-то убаюкивающе помаргивало, переливалось, а потом из перекошенной серости возник молодой голос: «Ах ты, Раюха-краюха, ах, как плохо мы себя ведем…» Голос не принадлежал Анатолию, хотя было сказано «Раюха-краюха». Голос шел издалека, из такого необозримого прошлого, что сердце замерло, но затем ударило четко, с болью – сквозь дым запахло свежей кожей, махоркой и горящей газетой.
Боже мой! Рая уже была когда-то в доме-крепости, прижималась спиной к дверному косяку, видела сквозь щели-окна; она ходила по косому полу, спала под кривым потолком, вдыхала запах гари и жирной сажи. Хотелось попятиться, исчезнуть, но мешала дверь, и сквозь боль пробивалась непонятная сладость, словно к сердцу прикладывали теплое. Боже мой! Отчего хочется радостно плакать, почему так притягательно, но и страшно серое пространство?…
– Взбуживай Натолия-то, взбуживай!
В обретенном пространстве, оказывается, спал Анатолий. Рая встряхнула головой, несколько раз зажмурилась.
Анатолий спал на громадной лежанке – от стенки до стенки; слева темнела банная печь-каменка, из стен торчали деревянные штыри, на них висели ружье, два мешка с продуктами и мешок с бельем; на столе стояла эмалированная кружка, чугунок с картошкой в мундире, высилась горка крупной соли, лежала коврига черного хлеба; в середину стола сильным ударом был вогнан длинный охотничий нож. Анатолий спал в одежде, лежал на спине, дышал трудно, весь был напряжен, натянут, словно видел плохой сон.
– Толя! – позвала Рая.
Он проснулся по-таежному быстро, сразу встал на ноги и надолго закашлялся, сгибаясь и держась за грудь руками – от дымокура, от сырости, от мгновенного пробуждения.
– Дравствуйте, Раиса Николавна… Дравствуйте, Аграфена Петровна… – посмотрев запавшими глазами на Раю и Граньку, сказал Анатолий.
Рая молчала. Заспанный, грязный, несчастный человек стоял перед нею, весь он был не таким, к каким людям привыкла Рая Колотовкина, но все в нем было родное, любимое – и эти сросшиеся брови, и этот ясный лоб, и эти морщинки у губ, и этот квадратный подбородок… Перед Раей стоял нелепый и жалкий человек, которого можно было взять за руку, повести чиститься и умываться, кормиться и отдыхать; глядя на этого человека, Рая чувствовала потребность стирать его белье и пришивать заплаты на рваные штаны, варить ему щи и жарить карасей, накормив, укладывать в кровать и убаюкивать, напевая детскую песенку.
– Я прогульнусь, – сказала за спиной Гранька.
Когда подружка ушла, Рая приблизилась к Анатолию, осторожно положив руки на его плечи, приникла головой к пахнущей дымом груди.
– Чего же мы будем делать, Толенька? – по-бабьи обреченно вздохнув, спросила Рая. – Как дальше-то будем жить?
Он молчал так, как умеют молчать только сибиряки, жители таежного Нарыма, – тяжело, с опростившимся лицом, с пустоватыми глазами. И молчал он долго, и дыхание у него сделалось ровным, и грудь затвердела выпуклыми мускулами. Потрескивал сырыми хвоинками дымокур, позванивал на дворе уздечкой Тренчик, на скривленном потолке стенали бревна.
– Мне пулю в лоб себе послать надо, – так тихо, что могла услышать только Рая, сказал Анатолий. – Все поглядаю на централку… Все поглядаю… До того предела дошел, что патроны с жаканами в озерке утопил…
В горле у Анатолия что-то клокотало.
– Мы друг дружку сгубим, – прежним голосом продолжал он. – Ты в инженерши не выйдешь, а я отца-матери лишуся… Обои отцы против нас! Мой опасатся, что мать ране времени в могилу сойдет, а Петра Артемич тебя хочет в инженерши вывести… Так что погинем мы друг от дружки… А я не хочу, чтобы тебе плохо было, Раюха… Ты мне любая!
Понимая, что надо снять руки с плеч Анатолия, Рая однако, не могла сделать ни одного движения, а все сжималась да сжималась в плечах.
– Мне радости не будет, если ты от домашности в старуху сгорбатишься, – говорил он еще тише, – я себя за это всю жизнь топтать буду…
Рая наконец отклонилась от его твердой груди, беззвучно шевеля губами, выбралась из дома, оставив Анатолия в той же позе, в какой она его обнимала. В последний раз мелькнуло перед глазами искривленное замкнутое пространство, в лицо пахнуло сладким, потом прикоснулся к щекам тусклый луч, так как солнце все-таки пробило в двух-трех местах тесность лиственничных ветвей, рассеявшись, казалось вечерним… Плакать не хотелось, было одно желание – навсегда запомнить дом, стену лиственниц, комариный гул, Тренчика, позванивающего уздечкой. Как и серое пространство заимки, все окрест казалось знакомым, обжитым, сто раз виденным и любимым, и вдруг возникло такое чувство, словно Рая не прощалась с этим дремучим миром, а, наоборот, наконец-то вернулась к нему после длинных и печальных блужданий по свету.
Она улыбнулась – от любви ко всему, что видела и слышала. Рая любила нежно и преданно мох под ногами, гномьи бороды лиственниц, дремучесть и тишину; она любила робкие голоса птиц, Граньку Оторви да брось, плутавшую по тайге, Анатолия Трифонова, оставленного в заимке; она любила и саму себя – несчастную, растерянную, искусанную комарами. Она была дома, дома, дома…

23

Пароходишко «Смелый», по предположениям улымчан, должен был прибежать близко к обеденному времени, до его прихода оставалось несколько часов; Рая Колотовкина, давно собравшая вещи и по-дорожному одетая, оставшееся до прихода «Смелого» время считала не коротким и не длинным – обыкновенные несколько часов из обыкновенных суток. Запеленав в юбку колени, она сидела на высоком крыльце, позевывала отчего-то, иногда, поддавшись дорожному настроению, щупала на талии матерчатый широкий пояс, надетый на голое тело, – в него были зашиты деньги, выданные дядей на всю зиму учения и проживания в городе. Пояс сдавливал ребра, мешал дышать, но она думала, что привыкнет. И дядя с тетей утверждали, что пояс пообомнется.
Наряженный в праздничный суконный костюм, дядя задумчиво разгуливал по двору, досадливо сморщившись, чесал в голове, но Рая не говорила, что кожаный портсигар лежит за наличником сенного окна. Молчание Раи не значило, что она сердита на дядю, что хочет ему зла. Рая была никакой – не сердилась и не радовалась, не любила и не ненавидела, не испытывала страданий, но и не была счастливой. Молчаливой ее тоже назвать было нельзя, так как она на все обращенные к ней слова отвечала охотно, да и сама могла вести деловой разговор – о том, где чемодан, почему не положена серая юбка, кто переварил курицу, почему нет ключей от чемодана…
День был не солнечный, но и не пасмурный, как раз такой, какого ожидали к приходу «Смелого» деревенские старики, – висела в небе какая-то дымка, что-то сизоватое плавало над рекой, какая-то муть затемняла кедрачи. Тщательно подготовившийся к приходу «Смелого», Улым – вычистившийся и праздничный – переживал минуты затишья, казался пустым и от этого большим; улица бесконечно простиралась в обе стороны, тайга деревню не сдавливала, небо – не ограничивало.
Двоюродные братья сидели за столом, положив на столешницу руки, помалкивали, хотя тоже знали, где лежит отцовский портсигар. Младший брат Андрюшка на Раю иногда поглядывал весело, подмигивал одобрительно, старший брат Василий молчал невозмутимо. Печальным был только средний брат Федор – этот хлопал ресницами, рассуропливал длинные губы, на сестренку старался не смотреть. Тетя Мария Тихоновна возилась у дворовой печурки – варила другую курицу. Спина у тети была сутулая.
Так и не найдя портсигар, Петр Артемьевич сердито плюнул, перекосился, но ничего не сказал, а подумав, сел на отдельный чурбачок и затих – спокойный, с выражением честно выполненного долга на лице.
Минут через десять, прошедших в тишине и благодати, на улице возникла одинокая человеческая фигура; размахивая руками и останавливаясь, двинулась в сторону колотовкинского двора. Старики и старухи в этот час на лавочках не сидели, так как загодя уплелись в полном составе на кетский берег ожидать «Смелого», и вихляющийся человек по улице двигался беспрепятственно. Скоро сделалось понятным, что это лентяй и забулдыга Ленька Мурзин, опять, наверное, купивший бутылку водки.
Рая со своего высокого крыльца Леньку увидела первой, заинтересовалась, чего это он такой разболтанный и неспокойный, решила, что да – водка была куплена и выпита. Потом лентяя и забулдыгу приметил дядя Петр Артемьевич, повернувшись на чурбачке лицом к улице, стал глядеть неодобрительно и кашлять; на этот сигнал, конечно, обратили внимание и сыновья, узрев Леньку, зашушукались. Одна только тетя Мария Тихоновна ничего не видела и не слышала.
Через полминуты выяснилось, что лентяй и забулдыга направлялся именно к дому Колотовкиных – заранее выстраивал юродивое лицо и сыто надувал щеки. На нем был пиджак с чужого плеча, яловые сапоги так же ярко блестели, как в день большого концерта художественной самодеятельности, рубаха была пестрая, в горошек. Он неторопливо, выставляя брюшко, подковылял к колотовкинскому пряслу, положив на него руки и грудь, поздоровался необычно, по-дурацки.
– Драствуйте, леди и жентельмены! – проговорил Ленька картавым голосом, и отчего-то показалось, что он помахал в воздухе шляпой, хотя руки лежали на прясле, а Ленька был простоволос. – Желаю вам драствовать, господа адмиралтейство! Барометра падает!
Зрачки у Леньки были рыжие, располагались вертикально, как у кота, и морда была такая нахальная, наглая, что дядя Петр Артемьевич вторично плюнул и даже растер сапогом плевок, но опять промолчал. Братья же сдвинулись и закивали друг другу.
– Мы из Кронштадта! – сказал Ленька. – Привет от наших щиблет! Барометра поднимается!
Рожа от водки у него была даже не красной, а бордовой, как хорошо обожженный кирпич, длинный рот был искривлен волнисто, а на подбородке – ямочка. Поэтому Ленька вдруг сказал женским голосом:
– Воловьи лужки мои… Мои, мои!
Голос у него не только был женским, но чрезвычайно походил на голос Раи Колотовкиной, и дядя Петр Артемьевич пораженно завертел головой, глядя то ни крыльцо, то на прясло: «Чего это деется, прости господи?» А лентяй и забулдыга опять преобразился – навел на подбородок волевую складку, глаза сделал серыми, рот маленьким, твердым, словно кожа на губах укоротилась. Теперь он походил на того киноактера, который играл главную роль в кинофильме «Великий гражданин».
– Я вас в упор не вижу! – сказал он трибунно. – Чего это вы произвели с Натолием и Раюхой, когда промеж ними любовь? Меня лично вы интересовать не можете, а вот государствие к вам интерес поимеет!
И по-купечески рассудительно, погладив брюшко, объяснил:
– Упала барометра!
Сказав все это, лентяй и забулдыга не стал дожидаться отклика, а немедленно задрал голову в небо, чужеродно покашлял и голосом колхозного председателя Петра Артемьевича Колотовкина напевно проговорил:
– Если до послезавтра дожжа не будет, то мы беспременно с покосами на Хвистаре покончим… Вот такая у меня прямая линия, товарищи колхозный народ… Так что ответим на линию ударным трудом!
Ленька по-дядиному сутулился, в пальцах держал невидимую папиросу, примаргивал значительно и был так похож на председателя, что можно бы помереть с хохоту, если бы сам дядя, поняв, кого изображает Ленька, и обозлившись, решительно не поднялся с чурбачка.
– Ты сколь выпил, язва-холера? – сердито спросил он Леньку и погрозил пальцем. – Ну, теперь тебе правленья не миновать!
– Полбутылки я выпил, – после паузы ответил Ленька и задумчиво добавил: – Пойти остатнее допить…
И действительно, пошел прочь, заплетаясь ногами и что-то бормоча, но скоро остановился, не оборачиваясь, произнес собственным голосом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я