https://wodolei.ru/catalog/vanni/140x70/
– Вы можете видеть эту розовую Натали, – сказал Марест, – у ее тетки, графини Строгановой, в Сен-Жермене, так как, по-видимому, все ваши вопросы о русских офицерах маскируют любопытство иного рода.
– Марест всюду ищет женщину, – ответил Бейль.
– Ну, кажется, на этот раз женщину нашли вы, – ответил Марест. – У вас дело может пойти на лад. Жених уезжает в Россию, а Натали остается у Строгановой. Впрочем, она слишком молода. Генерал говорил своему адъютанту, что ей рано выходить замуж, так как ей нет еще шестнадцати лет. Я, впрочем, не верю этому. У нее такое строгое, серьезное выражение лица, что ей с успехом можно дать двадцать.
Вечером, возвращаясь из театра и нанимая экипаж, Бейль слышал, как старший капельдинер рассказывал товарищу о своем увольнении: герцогиня Беррийская увидела на одной из театральных дверей незамененную портьеру с вышитыми золотыми пчелами:
– И вот сейчас я – нищий. Я с семьей буду выброшен на улицу. Префект ударил меня ногой в живот и сказал, что меня не повесят только потому, что я – дурак. Что же особенного в этих золотых пчелах?
– А ты не знаешь, – возразил один из товарищей, – что в Тюильрийском дворце за такую же историю подняли дело о заговоре? Золотые пчелы – герб Бонапартов. Они жалят бурбонского быка прямо в глаза.
– Стой, негодяй, что ты тут разглагольствуешь! – воскликнул вдруг человек в черном цилиндре и в черном сюртуке. – Пойдем за мной.
Побелевший капельдинер, в ужасе раскрыв глаза, но ничего не видя перед собой, пошел вслед за арестовавшим его шпионом.
«Золотая пчела сейчас на острове Эльба, – подумал Бейль, – а лилия, кажется, не медоносный цветок, и пчелы ее не любят». Подозвав извозчика, Бейль поехал к себе на Ново-Люксембургскую улицу.
Прежде чем начать очередную страницу «Истории живописи», он сделал отметку в дневнике:
«Париж; 26 мая 1814 г
С удовольствием замечаю, что я еще подвержен порывам страстной впечатлительности. Я только что вернулся из Французской оперы, где слушал «Севильского цирюльника». По соседству со мной сидел молодой русский офицер, адъютант генерала Ваиссикова или Воейкова, что-то в этом роде. Этот генерал – побочный сын знаменитого Павла I. Мой сосед, молодой офицер, был столь обаятелен, что если в я был женщиной, то он внушил бы мне совершенно стихийную страсть – любовь Гермионы к Оресту. В его присутствии я чувствовал какую-то робость, во мне зарождались волнующие чувства. Я не осмелился глядеть на него прямо, а наблюдал его украдкой. Я чувствовал, что если в я был женщиной, я последовал бы за ним до края мира. Какая огромная розница между французами, бывшими в театре, и этим моим офицером! До какой степени все в нем исполнено простоты, суровости и в то же время нежности!
Лоск цивилизации и вежливости всех людей поднимает до уровня посредственности, но этот лоск портит и снижает уровень тех, кто имеет выдающиеся свойства характера. Ничто не может быть отвратительнее, чем высокопарности и грубости дурака, среднего типа офицера из некультурных иностранцев, наводняющих сейчас Париж. Но в то же время какой французский офицер может выдержать сравнение с тем русским, который был моим соседом! Какая естественность и в то же время какая величавая простота характера! Если бы женщина внушила мне такие чувства и впечатления, я мог бы всю ночь провести в поисках ее жилища.
Я думаю, что неверность моей участи, случайность моей скитальческой судьбы увеличивают мою чувствительность и делают меня легко ранимым».
Закрыв книгу дневника, Бейль хотел совершенно отвлечься от печальных мыслей и погрузился в чтение работы Карпани, посвященной биографии Гайдна.
Глава четырнадцатая
Первая гвардейская дивизия возвращалась из Франции в Россию морем. Торжественная высадка в Ораниенбауме сопровождалась торжественным очередным молебствием. Офицерство на этот раз довольно холодно смотрело на возвращение в отечество. Гвардейцы злыми глазами глядели на попов, сверкающих золотыми облачениями. Черные поповские бороды реяли сквозь волны сизого дурманящего ладана, поднимавшиеся в горячем воздухе летнего дня. Построенные рядами, держа головные уборы левой рукой у согнутого локтя, гвардейцы недобрыми глазами поглядывали на то, как конная полиция била нагайками и топтала толпу крестьян и разночинцев, два раза прорывавшую полицейскую цепь, чтобы хоть одним глазком посмотреть, вернулись ли родные и близкие из заграничного похода.
После молебствия начался обыск. Офицеры равнодушно смотрели, как костлявые руки таможенников разворачивали баулы. Французская книжка, перевод Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», была найдена в одном бауле и передана начальству. Солдаты разместились в казармах, оцепленных кавказцами. Дневальные получили строгий приказ до особого распоряжения не допускать свиданий с родными. Париж казался гвардейцам городом вольницы и благополучия по сравнению с предместьями Петербурга.
Молодой Ширханов входил в Петербург вместе с гвардейской дивизией; с ним рядом ехали Якушкин и Толстой. Оба, не расслышав команды, едва не выехали за положенную черту, навстречу огромной золоченой карете, в которой императрица Мария Федоровна встречала сына Александра. Русский царь, верхом на рыжей лошади, легким аллюром подъезжал к карете, с обнаженной шпагой, делая установленный салют. Пленительная улыбка играла на его розовых губах. В глазах были женская мягкость и почтительность. Весь он был само изящество, сочетавшее офицерскую выправку кавалериста с женоподобными манерами, заставившими итальянца Марото воскликнуть на ухо Ширханову: «Ermafrodito!..» «Ermafrodito!..» – Женоподобный (итал.)
И вдруг, в тот момент, когда шпага сверкнула на солнце, делая элегантный военный салют, в эту самую минуту через улицу пробежал мужик, простой, рыжебородый, в лаптях, в белой поярковой шляпе, размахивая руками и полами черного кафтана. Произошла неожиданная и странная перемена: прервав военный салют и позабыв о золоченой карете императрицы-матери, всероссийский венценосный самодержец дал шпоры лошади и, пригнувшись к седлу, погнался за мужиком, стремясь проколоть его шпагой. Расступившаяся толпа проглотила беглеца. Тысячи таких же крестьянских лиц смотрели из толпы на разъяренного царя.
– Смотри, смотри, – шептал Якушкин Ширханову, – красавица снова превратилась в кошку, как только увидела мышонка. Долго ли будем сносить этот маскарад?
– Приходите сегодня к Николаю Тургеневу, – сказал Ширханов. – Дорога кончена. Продолжим наши парижские разговоры о том, что надлежит делать.
В доме дворянского пансион-приюта Ширханов сидел у своего двоюродного племянника – Сережи Соболевского. Двенадцатилетний мальчик, незаконный сын Соймонова, изучавший невероятное количество языков и читавший огромное количество иностранных книг, только что кончил писание трогательной элегии о горлинке и дружбе. Он читал ее своему дяде сиповатым, ломающимся голосом, а рядом сидел похожий на обезьянку озорник и «откалывал» такие французские пародии на каждую строчку, что дядя и племянник громко смеялись: Ширханов – искренне, а Сережа – с некоторой самолюбивой досадой. Это был товарищ Соболевского – Левушка Пушкин. Приемные часы кончались, как вдруг по лестнице вбежал белокурый юноша, голубоглазый, губастый с необычайно живым и быстрым взглядом. Поздоровавшись с насмешником, он протянул руку Сереже Соболевскому и почтительно остановился перед Ширхановым.
– Дядя, – обратился Сережа Соболевский к Ширханову, – это брат моего товарища Левушки, царскосельский лицеист Саша.
– Вы вернулись из Франции, князь? – спросил Пушкин по-французски, остановив живые голубые глаза на Ширханове. – Расскажите.
Гувернер, вошедший в приемную, заявил, что воспитанники должны расходиться. Сережа прощался с Ширхановым, а Левушка Пушкин упрекнул брата за то, что, с тех пор как кончил лицей, он «зазнался», навещает его редко и приходит только к концу приема.
– Я ведь приехал звать тебя на четверг к Пущину, – ответил молодой поэт, – устрой, чтоб отпустили.
У самого выхода Пушкин догнал Ширханова.
– Где ваши лошади, князь? – спросил он.
– Я пешком, – ответил Ширханов.
– Можно ли мне предложить вам место в дядюшкиной коляске? Куда вас доставить?
– Я – к Александру Ивановичу Тургеневу.
– Мне хотелось бы с вами, если вы не боитесь коммеражей на мой счет.
– Дело ваше, – ответил Ширханов, – но смею уверить, что коммеражей я не слушаю.
– Ну так услышите, ведь Малиновский – ваш двоюродный брат – все вам расскажет. Вы только не сердитесь. Дело, право же, пустяковое.
– Ах, так эту вашу проделку я уже знаю. Всему виной Степан Степанович Фролов. С тех пор как в ваш лицей Аракчеев определил негодяя Фролова, с Малиновским не мало было несчастий, А что же, ваш дядька Фома нашел себе место, после того как его выгнали за вашу пирушку? – спросил Ширханов.
– Нет, Фому до сих пор втроем содержим сами. Ведь никому в голову не приходило, что за покупку бутылки рома он лишится места.
– Ну, а вы втроем две недели утром и вечером на коленях выстаивали?
– Да, и в черную книгу записаны, и министр, граф Разумовский, на нас накричал. И все за гоголь-моголь. Мне от вашей тетушки больше всего скрываться приходится: она считает, что я Малиновского сбил с дороги.
– Вы, говорят, стихи пишете? – спросил Ширханов.
– Да, – ответил Пушкин и крикнул кучеру: – Стой!
Ширханов и Пушкин вошли к Тургеневу. Александр Иванович Тургенев с любезной приветливостью встретил приехавших.
– А, Сверчок, Сверчок! Ты опять как-нибудь нашалил? – обратился он к Пушкину.
– Уж никто не нашалил так, как нашалили вы, Александр Иванович. Кюхельбекер – лютеранин, а все же жалуется, что вы всех его знакомых католиков разогнали. За что такая немилость к исповеданиям?
– Ну, положим, католиков-то я не разгонял. А если ты хочешь заступаться за здешних иезуитов, то знай, что двадцатого декабря государь подписал приказ об их изгнании не только из столицы, но даже из империи.
– Мне их не жалко: хоть я и стремлюсь на путь праведности, но выбираю себе наставников вакхического вероисповедания.
– Слышал, слышал, – отозвался А.И.Тургенев и, обращаясь к Ширханову, сказал: – Брат Николай грустит, вернувшись в Россию. Надежды на отмену рабства нет. Он просит вас дать ему французские документы касательно ложи Орфея, а засим просмотреть все бумаги Поздеева касательно крестьянских волнений, Он просит вас. просмотреть все бумаги Поздеева относительно крестьянских волнений... – Поздеев Осип Алексеевич (1742–1820) – один из руководителей московских масонов, по социально-политическим взглядам – крайний реакционер-крепостник.
ибо Поздеев прямо пишет Ланскому, что «иллюминатический дух безначалия и независимости, распространившийся по всей Европе, руководит также секретными крестьянскими организациями». Вы все это просмотрите, князь, не позже завтрашнего дня, чтобы к собранию на будущей неделе мы могли иметь от вас географическую карту политических идей. У страха глаза велики.
– Ваше замечание правильно, Александр Иванович, – ответил Ширханов. – Трубецкой объясняет это просто: Поздеев и Ланской – люди давних времен. Они напуганы были, еще будучи мальчиками в первых младших чинах, дежурными при графе Панине, когда тот допрашивал пугачевцев. Отсюда с перепугу недалеко доехать и до мыслей о крестьянском иллюминатстве. Но не один Поздеев так думает. Трубецкой показывал мне письма Кутузова Трубецкой показывал мне письма Кутузова. – Речь идет о письмах известного масона А.М.Кутузова, с 1787 по 1790 год жившего за границей.
, в которых тот называет Францию гнездом цареубийц, ядомешателей, грабителей и разбойников. И Лопухин не лучше, когда пишет, что «дух кружения воцарился в погибающей Франции».
Пушкин стоял и жадно слушал. Губы его были сжаты, но глаза устремлялись попеременно на говоривших. Заметив это, Тургенев обратился к нему:
– Сверчок, вон посмотри: Катенин Катенин Павел Александрович (1792–1853) – русский поэт и драматург. Славился переводами трагедий Корнеля, Расина и других французских писателей.
ждет тебя с новыми французскими драмами.
Действительно, Катенин стоял у мозаичного столика, на котором были разложены французские книжки в обложках песочного цвета. Пушкин направился в другой конец залы.
Ширханов перелистывал папку, врученную ему Тургеневым. В ней были секретно доставленные старые кутузовские письма к Плещееву. Ширханов читал: «Монархи веселились сочинениями Вольтера, Гельвеция и им подобных, ласкали и награждали их, не ведая, что, по русской пословице, согревали змею в своей пазухе, теперь видят следствие блистательных слов, но не имеют уже почти средств к истреблению пущенного ими. Несчастная Франция! Сия прекрасная земля приносится в жертву ложной философии и нескольким вскруженным головам. Дай боже, чтобы сей плачевный пример открыл глаза монархам и показал бы им ясно, что христианская религия есть единственное основание народного благосостояния и их собственной законной власти. Да научатся несчастием ближнего, что поощрение остроумия есть истинный яд, пожирающий жизненные соки всякого порядка и подчиненности».
«Напрасные страхи, – думал Ширханов. – Франция круто повернула назад не без помощи венценосного российского рабовладельца. Железный склеп повисает над народами. Как не понимают этого наши рыцари и братья и мастера лож? Почему никто из них даже не усомнится в рабовладении?»
Вдруг в ушах до галлюцинации раздались слова: «Мы идем по пути времен так странно, что каждый сделанный шаг исчезает для нас безвозвратно».
«Кто это сказал? Кто?» – спрашивал себя Ширханов. И вспомнил, что это слова его лучшего друга, «наставника, коему сердце и помыслы отданы навеки». Эти слова еще недавно были сказаны в Париже ему, Ширханову, Петром Яковлевичем Чаадаевым, лучшим офицером Ахтырского гусарского полка, героем Бородина, Тарутина, Малоярославца и многих европейских полей сражения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91