https://wodolei.ru/catalog/unitazy/kryshki-dlya-unitazov/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да у нас и не было особого желания этим заниматься, поскольку скверные дороги и в связи с этим невозможность попасть в Ферт-Бернар или Ле-Ман весьма осложняли нашу собственную жизнь.
Рост цен вызывал недовольство, доходящее до озлобления, по всей Франции, однако мы в нашем захолустье были, по крайней мере, избавлены от стачек и прочих беспорядков, которые то и дело вспыхивали в Париже и других больших городах. И тем не менее ощущение неуверенности и тревоги просочилось и в наши леса, куда различные слухи доходили сильно преувеличенными, просто в силу нашей уединенности.
Пьер, Мишель и мой Франсуа в течение этого последнего года сделались масонами, вступив в различные ложи в Ле-Мане – Сен-Жюльен л'Этруат Юнион, Ле-Муара и Сент-Юбер соответственно. Здесь, пока дороги не сделались окончательно непроезжими, оба моих мастера-стеклодува встречались с прогрессивно мыслящими леманцами, среди которых были адвокаты, врачи и прочие представители интеллектуальных профессий – такие как мой брат Пьер. Встречались там и аристократы, были даже кое-кто из духовенства, однако превалировал все-таки средний класс.
Я не очень-то разбиралась в муниципальных делах и еще меньше знала о том, как управляется страна в целом, – что, очевидно, и было предметом дискуссий на этих собраниях, – но я и сама видела, что налоги и всяческие ограничения все мешали заниматься нашим ремеслом, и что высокие цены на хлеб наиболее тяжким бременем ложились на беднейших рабочих, тогда как самые богатые, те, которые владели большими деньгами, то есть аристократия и духовенство, были освобождены от каких бы то ни было налогов.
Между тем всеобщее мнение сводилось к тому, что сама Франция – равно как мой брат Робер несколько лет тому назад – находится на грани банкротства.
– Я уже сколько лет об этом говорю, – заметил Пьер, приехав как-то нас навестить. – Нам необходима конституция, такая же, как создали для себя американцы, где было бы написано, что все имеют равные права и нет никаких привилегированных классов. Наши законы и вся законодательная система устарели, так же как и наша экономика, а король ничего не может сделать. Он находится в плену у феодализма, так же как и вся страна.
Я вспомнила то время, когда он постоянно читал Руссо, раздражая этим моего отца. Сейчас он носился с ним еще больше, чем раньше, ему не терпелось претворить идеи Жан-Жака в жизнь.
– Каким это образом, – спросила я его, – конституция, если она будет напечатана, может облегчить нашу жизнь?
– А вот каким, – отвечал Пьер. – С упразднением феодальной системы привилегированные классы лишатся своей власти, и те деньги, которые они вынимают из наших карманов, пойдут на упрочение и оздоровление экономики страны. Таким образом, снизятся цены – вот тебе и ответ на твой вопрос.
Все это казалось мне крайне неопределенным, как и все другие рассуждения Пьера. Система может когда-нибудь измениться, но человеческая природа останется прежней, и всегда найдутся люди, которые будут наживаться за счет других.
А сейчас все были охвачены общей ненавистью к скупщикам хлеба, к тем торговцам и землевладельцам, у которых скопились громадные запасы зерна и которые взвинчивали цены на хлеб, придерживая его до того момента, когда цена достигнет наивысшей точки. Иногда банды голодных крестьян или лишившихся места рабочих нападали на хлебные амбары или же захватывали возы с зерном, направлявшиеся на рынок, и мы относились к ним с полным сочувствием.
– Ед-динственное, что может подействовать, – говаривал Мишель, – это насилие. Вздернуть д-двух-трех т-торговцев зерном или землевладельцев – и цены на хлеб живо п-понизятся.
Наши дела шли из рук вон плохо, нам пришлось сократить производство и уволить рабочих, которые проработали у нас много лет. Для того чтобы не дать им умереть с голода, мы платили им пособие, всего двенадцать су в день, но что касается арендной платы, налогов и пошлин, то здесь не было никакого облегчения.
Мы получали письма от Робера из Парижа, где постоянно вспыхивали бунты и забастовки. Дела у него, по-видимому, шли так же скверно, как и у нас. Стеклозавод в Сен-Клу перешел в другие руки и закрылся вскоре после того, как Робер попал в тюрьму, и теперь его доходы ограничивались тем, что ему удавалось выручить в лавке в Пале-Рояле, – там продавались в основном предметы, изготовленные им самим, – кроме того, у него было несколько учеников в маленькой лаборатории, которую он основал на улице Траверсьер в квартале Сент-Антуан.
В Париже Робер находился вблизи от центра политической мысли, поскольку он был масоном и жил в Пале-Рояле, и постоянно цитировал герцога Орлеанского – бывшего герцога Шартрского, – гостьей которого мне однажды случилось быть.
«Великодушие и благородство этого человека выше всяких похвал, – писал мой брат. – В самые лютые морозы, когда Сена неделями была скована льдом, он каждый день раздавал хлеб парижским беднякам – больше чем на тысячу ливров. Он оплачивал расходы рожениц – каждая женщина, рожавшая в нашей части Пале-Рояля, получала от него воспомоществование. Он нанял пустующие помещения в Сен-Жерменском предместье и устроил там кухни для бездомных, где стряпали и раздавали пишу его собственные слуги, одетые в ливреи. Герцог Орлеанский несомненно пользуется в Париже всеобщей любовью, больше, чем кто бы то ни было, что вызывает недовольство двора, где его терпеть не могут; говорят, что королева не желает с ним разговаривать. Лишь немногим уступает ему в популярности Неккер, министр финансов, который, как говорят, отдал в казну два миллиона ливров своих собственных денег. Если страна продержится до Генеральных штатов, которые должны собраться в мае, нам, возможно, предстоят большие перемены, в особенности принимая во внимание то, что Неккеру удалось добиться удвоения представителей от Третьего сословия, так что теперь они будут превосходить по количеству голосов аристократию и духовенство. А пока посылаю несколько памфлетов, может быть, ты попросишь, чтобы Пьер распространил их в Ле-Мане, а Мишель и Франсуа – в Ферт-Бернаре и Мондубло. Их выпускает штаб-квартира герцога Орлеанского в Пале-Рояле, и в них содержатся все политические новости».
Итак, Робер тоже следовал велению моды и все больше втягивался в политические события. Место придворных сплетен заняли министерские интриги, и вопрос: «Что есть Третье сословие?» – вызывал более жгучий интерес, чем то, что занимало все умы прежде, а именно: «Кто сейчас любовник королевы?»
Так же как и многие другие люди моего поколения, я никогда не слыхала о Генеральных штатах, и снова Пьеру пришлось мне объяснять, что это депутаты, представляющие всю нацию, и что они разделяются на три отдельные группы: аристократия, духовенство и Третье сословие, причем третья группа представляет все остальные классы общества. Все эти три группы должны встретиться в Париже, для того чтобы обсудить будущее страны, впервые с тысяча шестьсот четырнадцатого года.
– Неужели ты не понимаешь, – говорил мне Пьер, – что Третье сословие будет представлять именно таких людей, как мы с тобой? Делегаты из городов и сельских округов по всей Франции съедутся в Париж и будут говорить от нашего имени. Такого не бывало вот уже сто семьдесят лет.
Он находился в состоянии чрезвычайного волнения, как, впрочем, и все остальные его друзья, в особенности адвокаты, врачи и прочие интеллигенты.
– А чем кончилась эта встреча в тысяча шестьсот четырнадцатом году? Привела она к чему-нибудь?
– Нет, – вынужден был признать Пьер. – Депутаты не могли ни о чем договориться. Однако времена изменились. На этот раз Третье сословие, благодаря Неккеру, получит больше голосов, чем все остальные.
Он, Мишель и Франсуа с живейшим интересом читали памфлеты, присланные Робером, и то же самое, за спиной своего мужа, делала Эдме – ведь мсье Помар был сборщиком налогов для монахов Сен-Винсентского монастыря, а эта профессия принадлежала к числу тех, что подвергались наиболее сокрушительным нападкам. В этих памфлетах также предлагалось, чтобы каждый приход составил перечень причиненных людям обид и прислал бы их депутатам, когда они будут избраны. Таким образом, будет представлено все население страны, и когда Генеральные штаты соберутся в Версале, им будут известны мысли и чаяния каждого.
Идея новой конституции ничего не говорила нашим рабочим в Шен-Бидо. Единственное, чего они хотели, это отмены ненавистного подушного налога и налога на соль да еще снижения цен на хлеб и чтобы у них постоянно была работа. Я старалась делать то же самое, что всегда делала матушка: навещала рабочих у них дома, выслушивала их жалобы, когда они рассказывали мне о своих невзгодах. Но прошли те времена, когда кувшин вина или же теплое одеяло из господского дома с благодарностью принимались как помощь и утешение во время болезни. У этих женщин не было хлеба, чтобы накормить детей; в каждом жилище меня встречали нищета, болезни и голод. Мне ничего другого не оставалось, как день за днем без устали повторять, что зима скоро кончится, производство наладится, цены снизятся и, когда депутаты соберутся на совещание с королем, будет сделано что-нибудь и для них.
Хуже всего приходилось старикам и детям. В нашей маленькой общине не было почти ни одного дома, куда не заглянула бы смерть. Легочные заболевания – всегдашний бич нашего стекольного ремесла – уносили теперь втрое больше стариков, чем прежде, в то время как от голода и прочих лишений гибли дети, большие и совсем маленькие. Мне кажется, что самым ярким воспоминанием, сохранившимся у меня об этой зиме, был тот момент, когда я вошла в дом Дюроше, одного из самых квалифицированных наших рабочих, а он встретил меня на пороге с мертвым ребенком на руках и сказал, что похоронить ребенка невозможно, так как земля слишком затвердела от мороза, и он собирается отнести это крошечное тельце в лес и спрятать там под поленницей дров.
– И еще я должен вам сообщить одну вещь, мадам Софи, – сказал мне Дюроше, на лице которого было написано отчаяние. – Вы знаете, я всегда был честным человеком, но сегодня мы с товарищами – все они такие же рабочие из Шен-Бидо – решили захватить обоз с зерном, который должен проследовать из Отона в Шатоден, и если возчики задумают драться, мы им все кости переломаем.
Дюроше… человек, которому матушка доверила бы завод и все свое имущество в любое время дня и ночи.
– Пожалуйста, – сказала я Мишелю, – сделай что-нибудь, чтобы их остановить. Их сразу же узнают и донесут куда следует. Дюроше мало чем поможет своей семье, если его бросят в тюрьму.
– Н-никто на них не д-донесет, – отвечал Мишель. – Возчики не п-посмеют это сделать. Наших ребят в Шен-Бидо уже все знают, с ними шутки плохи. Мне известно, что Дюроше собирается захватить обоз. Он это делает с моего благословения.
Я посмотрела на Франсуа, своего мужа, но он от меня отвернулся, и я поняла, что он выступает в своей привычной роли: за вожаком – куда угодно.
– Не могу сказать, чтобы я не сочувствовала Дюроше в том, что он собирается сделать, – сказала я. – Но ведь это же нарушение закона. Каким образом это может нам всем помочь?
– Эти законы для того и были придуманы, чтобы их нарушать, – возразил брат. – Ты знаешь, что сказал епископ на прошлой неделе? Это уже всем известно. Он заявил, что хлеба хватит на всех, если крестьяне побросают в реку своих детей. И вообще пусть едят траву и корни, ничего им не сделается.
– Совершенно верно, – подтвердил Франсуа, видя мой недоверчивый взгляд. – Это был епископ то ли Ренский, то ли Руанский, не помню, который из них. Эти церковники – самые безжалостные скупщики, они заграбастали больше всего зерна. Всем известно, что их подвалы просто забиты мешками.
«Всем известно…» – это было все равно что «говорят» былых времен, когда дело касалось придворных сплетен. Как жаль, что Мишель и Франсуа тоже стали разносчиками слухов.
Что же до хлебного обоза, то Дюроше и его товарищи сделали то, что собирались. И никто не донес на них властям.
Зима миновала. В середине апреля я вдруг получила письмо от Кэти, в котором она умоляла меня приехать в Париж. Она снова ждала ребенка, который должен был появиться на свет в конце месяца, и хотела, чтобы я была рядом с ней. Ее родители, по-видимому, всю зиму болели и еще не настолько оправились, чтобы взять на себя заботы о Жаке – крепком здоровом мальчугане, которому скоро должно было исполниться восемь лет. Что же до Робера, то он был занят в своей лавке в Пале-Рояле и в лаборатории на улице Траверсьер. Помимо этого, он теперь находился в тесной связи с герцогом Орлеанским и его окружением и постоянно пропадал на всяких политических сборищах. Я сама была беременна, уже на четвертом месяце, и не имела никакого желания ехать в Париж. Но в тоне письма Кэти было что-то такое, что меня насторожило, и я уговорила Франсуа меня отпустить.
Робер встретил меня в конторе дилижансов на улице Булей, и, не задерживаясь особенно на здоровье Кэти, тут же стал говорить о самом главном событии дня – о собрании Генеральных штатов, которое должно было состояться через несколько недель, – о том, что назревает общенациональный кризис и что весь Париж находится в состоянии политического брожения.
– Я в этом нисколько не сомневаюсь, – согласилась я. – Но как поживает Кэти, как твой сын?
Однако Робер был слишком возбужден, чтобы говорить на такие низменные темы, как здоровье и приближающиеся роды жены или же день рождения его сына.
– Понимаешь, в чем дело, – говорил он, подзывая фиакр и грузя в него мои вещи. – Если бы событиями руководил герцог Орлеанский, кризису скоро наступил бы конец. – Он обратился за подтверждением к кучеру фиакра. – Вот видишь, – обрадовался он, – все так думают… Уверяю тебя, Софи, когда живешь в Пале-Рояле, ощущаешь пульс страны. Мы, видишь ли, поселились в том же доме, где находится наша лавка, на втором этаже. Поэтому я всегда сразу узнаю, что происходит.
«И тут же передаю дальше, разношу по городу, – подумала я про себя, – преувеличивая и раздувая до невероятных размеров».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я