пенал для ванной с корзиной для белья 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Улыбка погасла на лице Одинцова.
– Опять вас, Алексей, к пропасти влечет, – поморщился он, не скрывая недовольства и раздражения. – Характер у вас! Вы же знаете мою любознательность… Что же это все-таки за источник, и что он дает нового в сравнении с тем, что уже есть?
– Очень многое… Хотя бы прибавляет к истории славянства еще три-четыре тысячи лет, дает возможность восстановить историю именно племени русов, по крайней мере, с середины первого тысячелетия до нашей эры, дает им письменность намного раньше Кирилла и Мефодия и дает возможность проследить истоки знаменитого «Слова»…
– Блаженны страждущие! – почти театрально воскликнул Одинцов. – Ну, простите великодушно, это может быть всего лишь умной мистификацией!
– Все может быть, – спокойно согласился зять. – Мир полон случайностей. Даже и в этом я вижу глубокую закономерность. Неужели вы всерьез думаете, что «Слово», исполненное величайшего трагизма и поэтики, появилось на пустом месте? Под его вдохновенными строками – тайна, ощущается глубочайший культурный слой, нам неведомый, языческая эпоха в жизни славянства… Кстати, «Влесова книга» и посвящена истории народа русов. Чувствуете, Вадим, именно русов! Полторы тысячи лет до «Слова», до Олега, до варягов, а?. Государственные славянские образования наряду с Римом, с Грецией, с Византией – на месте нынешней, так называемой, просвещенной Европы, – ее будущие сверхчеловеки еще только рычали друг на друга, стоя на четвереньках!
– Ну, ну, ну, – попытался охладить его Одинцов. – Где, у кого находится книга? Кто установил ее подлинность?
– Не так скоро, Вадим, не так скоро, дорогой шурин. – Одинцов при этом неожиданном обращении коротко и быстро взглянул. – К подобному надобно привыкнуть, наедине с собою привыкнуть, это ведь больше чуда – неизвестная цивилизация в полторы тысячи лет! Да еще свое, славянское, – народ русов! Как, Вадим? Но и это еще не все…
– Я ведь стреляный воробей, ох, какой стреляный, – доверительно понизил голос Одинцов. – Что же, я в обморок стану падать? Мало ли каких подделок и сенсаций не бывает? – Он оттопырил нижнюю губу и почему-то стал сразу похож на добродушного глуховатого моржа. – Прости меня Бог, года два назад тоже разразилась сенсация, раскопали глиняные пластинки под Калугой, а на них неизвестные письмена, – такое поднялось! Нумеровать стали, расшифровывать, некоторые, вроде вас, Алексей, восторженные юноши, начали предрекать и даже открывать новую цивилизацию. Глина оказалась изъеденной какими-то насекомыми или бактериями, любителями симметрии. И потом, Алексей, зачем же так далеко? Как же, каждый свою Трою хочет раскопать, но ведь от любой Трои, если она была, остаются следы в языке, в летописях, в легендах, наконец, в земле. А от вашей славянской Трои еще ни одного самого глухого отзвука не пробилось…
– Ничего загадочного, прислушиваться не хотели, вот и не услышали, – тотчас возразил Меньшенин. – Все та же подлая западная теория о славянской, тем более русской неполноценности… Разговаривать с глухими бесполезно, а открывать прошлое иногда важнее бездумного бега в будущее, как у нас сейчас все марксисты предпочитают. У меня ведь никакой задней мысли, вы-то, Вадим, обязаны прозреть – праславянской письменности семь тысячелетий, по существу именно она и породила все остальные главные письменности в мире, в том числе и египетскую, и шумерскую.
– Помилуй Бог, Алексей, до этого еще и наш академик Рыбаков не додумался, не докопался! – воскликнул Одинцов, внимательно и с видимым напряжением выслушав все до конца. – Я тоже жизнь посвятил отечественной истории, с норманнизмом чуть шею себе не сломал… да вы хоть знакомы с моей работой о Петре Великом? Как я еще жив остался после этого, сам не понимаю… Молчите?
– Ну, ну, – проронил Меньшенин, равнодушно и рассеянно улыбнувшись при последних словах шурина, – он скорее всего и не слышал их; он жил сейчас в ином, напряженном и горячем мире своего воображения, и ему, в общем-то, было безразлично, что подумает шурин. Он лишь мимолетно подосадовал на свою несдержанность, – нельзя раскрывать свое самое сокровенное ни перед кем, такова его участь даже перед самыми близкими.
– Я вам вот что скажу, Алексей, – нарушил затянувшееся молчание Одинцов. – Поступайте, как знаете, только помните, вы мне не чужой человек. И не забывайте, ради Бога, в какое время вы живете, надо и своего не упустить, и под жернова не попасть. Перемелют – и никакого следа не останется. Не время сейчас с вашими загадками, поверьте мне. И в планах подобная тема не стоит…
– Так надо вставить, покопаться интересно, – предложил Меньшенин. – Я бы намертво вработался, какая оттяжка для души… подождите, Вадим, зачем такое изумление? Буду стремиться к победе, но и от поражения не умру. Поражение для ученого всего лишь очередной шаг к истине…
– Я не могу ничего обещать, – сказал Одинцов с отсутствующими глазами. – Сейчас ничего определенного нельзя сказать…
– Почему русский народ не имеет права на историю? – вздохнул Меньшенин. – Хорошо, пусть сам факт не подтвердится, обязательно ведь откроется по пути что-то новое, вполне вероятно, очень неожиданное и позитивное в истории славянства. Вот чего больше всего и страшатся некоторые деятели…
– Опять преувеличение с вашей стороны, – сказал Одинцов, уже несколько жалея, что позволил разговору зайти далеко. – В праве на историю никому не отказано, только истории отдельно от политических страстей и бурь никогда не существовало.
– Опять открытие! Вы это о чем-то совершенно другом, только не о науке. А впрочем, о чем это мы говорим? – удивился он. – Не лучше ли посплетничать о хлебе насущном? Вы ведь хорошо должны знать товарища Коротченко, что это за деятель? Кому он в самом деле служит?
– Что вы имеете в виду? – быстро спросил Одинцов, давно ждавший подобного поворота в разговоре.
– Ну, Богу или сатане кадит наш многоуважаемый профессор Климентий Яковлевич Коротченко?
– Скорее всего, только себе, – сказал с легкой усмешкой Одинцов. – Хотя поговорить об этом в другой раз и стоит. Меня и самого давно интересует мой старый друг и доверенный заместитель. Никак не дается. Надо думать.
Заметно оживившись, он встал, слегка потянулся, сдвинул одну из полок на стеллаже, сплошь заставленном тяжелыми, темными от старости фолиантами, и из открывшейся ниши достал бутылку причудливой формы из толстого темного стекла, пузатую, с выдавленными прямо по стеклу эмблемами и печатями, и два темных серебряных с чеканкой кубка. – Об этом даже моя жена ничего не знает! – предупреждающе сказал Одинцов, поглядывая на дверь. – Коньяк божественный… за наши замыслы, – пусть они различны… Ну что ж, кабы, говорят, на голове капуста росла, так был бы огород, а не плешь…
Они чокнулись, отпили; очень выдержанный коньяк действительно хранил в себе горечь и терпкость жизни; Меньшенин погрел кубок в ладонях, допил, и Одинцов сразу налил еще, и Меньшенин подумал, что как-то нехорошо пить такой редкий коньяк без особой на то причины.
– Вот задача, – сказал он с чувством доверия к шурину. – Пригрела заветная мысль, подумаю, всякий раз тепло на душе. И на тебе – бросить самое дорогое и заниматься галиматьей, лишь бы всем было удобно…
– Зачем же бросать, – живо возразил Одинцов. – Занимайся потихоньку, копи, складывай себе, запас не помешает. Все в мире меняется. – Тут он сделал заметную паузу. – Истинное не подлежит девальвации. Придет и наше время, придет…
– А когда? – спросил, больше самого себя, Меньшенин, и его взгляд был устремлен мимо, он не видел собеседника, и тот вновь, вторично за этот вечер, ощутил странную, глубокую тоску, – он словно стоял у самого края жизни, и дальше было пусто, ни голоса, ни движения. Такого пронзительного чувства одиночества он никогда ранее не испытывал, его мозг, его душа протестовали, и он, подчиняясь чужой воле, чужой тоске, отыскивая хоть какую-нибудь опору, вжался в спинку кресла и закрыл глаза. И сразу же произнес: – Нет, нет, Вадим, вы меня не жалейте и себя тоже. Это всего лишь искушение дьяволом. Знание та же власть, это всегда тяжкая ноша, тот, кто ее ощутил, уже никогда с ней не расстанется.
– И вы не сомневались, не мучились? – тихо спросил Одинцов, вновь и вновь проверяя себя.
– Почему же, – ответил Меньшенин, и глаза его потеплели и посветлели, и хозяину вновь стало неловко и неуютно. – Самое тяжкое – ждать. Хочешь не хочешь, а там все этот червячок: когда же, когда? А затем…
– И когда же? – неожиданно спросил хозяин, и их глаза встретились.
– Скоро, – ответил Меньшенин.
– Что же должен делать я?
– Ничему не удивляться. Даже самому невероятному, – сказал Меньшенин и взял кубок. – В путь, Вадим!
– В путь, Алеша, – отозвался хозяин, и сердце у него окончательно оборвалось и покатилось. – За тех, кто осилит и дойдет!
Они встали и подняли свои кубки, но почему-то медлили; оба ждали завершения. И оба понимали, что как бы ни была беспощадна истина, она должна быть явлена.
– Говорите, Алексей, – попросил хозяин, все с той же пустотой в груди, боясь опустить глаза.
– Помните, Вадим, слова Христа апостолу Петру перед своей казнью? – спросил Меньшенин. – Да, именно это: не успеет еще петух пропеть, как ты трижды отречешься от меня. У каждого прозревшего свой крест.
– И неизвестно, у кого тягостнее, – подхватил Одинцов возбужденно.
Он словно в один момент помолодел, стряхнул с себя ненужную мелочную суету; они продолжали стоять и не замечали этого. И Меньшенин, отзываясь на упорное ожидание в глазах посланного ему судьбой соратника и родственника, теперь до конца связанного с ним одной тайной и радостной порукой, сказал:
– Знаете, Вадим, еще до войны, лет в пятнадцать, я стал мучиться тайной женщины. Ну, вы понимаете, что это бред, распаленное воображение женского тела, с которым не знаешь, что делать. И вот тогда мне стал назойливо сниться один и тот же сон – я видел себя совершенно голым, на каком-то пустынном морском берегу, в горячих песках и скалах… море сильно шумело… всегда шумело… И происходило это не теперь, а два-три тысячелетия назад – было совсем другое небо, другое море, другая полнота жизни. Иной состав всего – воздуха, морского ветра, во мне просыпалось нечто языческое, почти первобытное по яркости и свежести. А затем стремительная тень закрывала небо, и на меня проливался огненный дождь, сжигал тело, я исчезал, но это вызывало величайшее наслаждение. Знаешь, Вадим, я всякий раз просыпался с опытом какой-то еще одной прожитой жизни. Мне было трудно привыкать, мои сверстники становились рядом со мной просто младенцами, руководимые лишь животными инстинктами. Долго я ничего не понимал… хотя и сейчас не понимаю.
Одинцов застыл, в его глаза сейчас было трудно взглянуть, и Меньшенин почувствовал сжавшееся от мучительной радости сердце.
– На днях, позавчера, мой странный сон повторился, – тихо признался он. – Через тысячи лет какой-то таинственный, непреодолимый зов космоса ожил и зазвучал… близок последний порог… А вам, Вадим, будет трудно со мной последние дни… вам надо выдержать, я постараюсь помочь… Мы не имеем права рисковать.
– Мир и свет приходящему, – шевельнул пересохшими губами Одинцов. – Я уже не думал дождаться, Алеша.

8.

Близилась полночь, установилась чуткая тишина, Степановна давно уже спала, уронив себе на грудь недочитанный роман о самоотверженной и безответной любви; разошлись и мужчины, пожав друг другу руки. Меньшенин тихонько приоткрыл дверь в свою комнату, и на него хлынул запах привычного уюта. Слабо светилось сквозь занавески большое арочного типа окно; раздевшись, он осторожно, стараясь не потревожить жену, лег. И тотчас почувствовал у себя на груди теплую беспокойную руку.
– Не спишь?
– Ждала, ждала, – шепотом отозвалась она, придвигаясь ближе и мягко дыша ему в щеку. – Так долго… А я лежу, какие-то мысли, мысли… еле выдержала, хотела уже идти разыскивать…
– У нас наконец-то случился необходимый разговор, – сказал Меньшенин. – И Вадим впервые приоткрылся…
– Успел что-нибудь рассмотреть? – с некоторой иронией поинтересовалась она. – Очень интересно?
– Не торопись с выводами, – полусерьезно, полунасмешливо предостерег Меньшенин.
– Брат человек очень непростой, – вздохнула Зоя и тихо засмеялась. – Вот только нельзя ли обойтись без разговоров о нем еще и по ночам?
– Согласен, такое никуда не годится, – отозвался он, целуя ее в плечи и грудь, и она потянулась ему навстречу. Затем они лежали рядом, и он боялся отпустить ее и прижимал ее голову к своему плечу; он опять, в который уже раз, испытывал тягостное, двойственное чувство и обретения, и близившейся утраты; он даже затаил дыхание.
– О чем ты думаешь? – помедлив, спросила она, близко наклоняясь над его лицом; он увидел смутные, расплывчатые в полумраке комнаты ее шевелящиеся губы, большие темные впадины глаз, с пропадающим в черноте блеском.
– Время шуршит, словно вода… а вот теперь остановилось, слышишь?
– Господи, помоги нам обрести себя и друг друга, – еле слышно попросила она, и он ощутил, как все ее тело вздрогнуло.
– Теперь и я ничего не слышу, – сказал Меньшенин также шепотом, прижал ее голову к себе, поцеловал, отпустил. – Я поглупел, встретив тебя… Боюсь, кончится все, растает… мираж… И ты, и все, что с тобой связано… Знаешь, такого со мной не случалось даже там, где умирали рядом самые дорогие люди. Ты прости, сейчас вот тоже что-то такое померещилось, – я держу тебя, крепко держу, а ты все равно уплываешь…
– Ты невозможный фантазер, тонешь в собственной душе, в своем самом большом богатстве, – сказала она, счастливая его любовью и близостью, своей молодостью, тем, что они встретились и теперь всегда рядом, и счастья им хватит надолго, быть может, до самого конца. – Ты на меня все равно не оглядывайся, – сказала она с решимостью и угрозой в голосе, заставившей опять забиться его сердце. – Не думай, что я всего лишь хилая профессорская сестрица… Я давно стала женщиной, увидела тебя, и сразу же стала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я