https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x80/s-nizkim-poddonom/ 

 

Новиков размышлял о предводителях народных восстаний. Эти размышления располагались на трех позициях. Когда предводитель не оживлен таким же духом, что и народ, тогда одни цепи меняют на другие цепи. Когда предводитель своекорыстен, народ «скучает смятением» и восстание угасает. Но если предводитель и народ «воспламенены теми же страстями», тогда нация «соделывает совершенную перемену».
Заокеанские «перемены» Новиков считал достославными для в с е г о человечества. Отсутствие «перемен» печальным – тоже для всего человечества. Рабство черных оставалось, истребление краснокожих продолжалось.
Каржавин видывал тех, кто был для европейцев инородцами. Незачем скрывать, индейцы внушали ему страх. Чужие счета охота ль оплачивать?
А счета копились издавна.
Первые поселенцы как пить дать перемерли бы – туземцы выручили. Научили выращивать кукурузу и помидоры, подсечкой лес валить, а сушняк выжигать, торить тропы и сооружать каноэ. Благодарность не замедлила: создатель, сказали белые, велит нам распахать индейские угодья; хороший индеец, сказали белые, – это мертвый индеец.
Кровь призывает кровь. Индейцы нападали и поджигали, убивали и похищали, губили фермы, посевы, скот. Союзно смыкались против общего врага. И размыкались враждебно, желая воли лишь своему племени.
Позднее (уже в Петербурге) Каржавин говорил:
– Долго старался я увидеть д и к и х людей. И что же? Видел тех, кто живет не так, как европейцы, дураков видел неразумных. Но везде нашел ч е л о в е к а, а дикого нигде.
Но ведь счет, открытый на заре колонизации, оставался незакрытым. К тому же индейцы из племени шауни держали сторону англичан. У Каржавина, повторяю, не было охоты встречаться с шауни. Не потому только, что его могли подстрелить, а и потому, что он сам не хотел стрелять.
Британская хватка известна. В начале войны эмиссары британского командования пригласили под знамена негров-рабов. Индейцев же манили они не посулами будущей свободы, а напоминанием о свободе былой, козыряя королевским указом семьсот шестьдесят третьего года. Указ горой вставал за индейцев, запрещая белым переваливать Аллеганские горы. Что за притча? Нехитрая! Индейцы добывали пушнину; на пушнине грели руки лондонские купцы; и они и индейцы нуждались в охотничьих угодьях. А колонисты-плантаторы распространялись все дальше на запад. Как было индейцам-охотникам не податься на сторону бледнолицего защитника от бледнолицых?
Агентов королевской армии усаживали в шалашах на почетное место – между очагом и задней стенкой. Агенты поставляли ружья, порох, свинец. Будучи поставщиками, были и вербовщиками: воины-индейцы котировались высоко (21).
Все это Каржавин знал. Говорил: «Первым не выстрелю». Но, черт дери, стрелять вторым совсем не то, что смеяться последним.
5
Портиджи, проклятые портиджи, из сил выбивался отряд минитменов. Прелестное зрелище: пороги и каскады, плеск-переплеск, брызги и пена. А людям ломовая работа, не залюбуешься на портиджи-волоки! Вначале встречались часто, каждые пятнадцать, двадцать миль. Приходилось разгружать каноэ, тащить каноэ и груз, опять нагружать.
Потом волоки пошли миль через пятьдесят, шестьдесят. Каржавин постепенно избавлялся от «товаров купца Венеля», то есть припрятывал оружие и боевые припасы в надежных местах, у надежных людей. Оставалось достичь блокгауза Моэма, и шабаш.
Накануне последнего перехода встали биваком в устье Оленьего ручья. Вечер был тишайший, вызвездило чисто, даже москиты, казалось, умерили свою гнусную беспощадность. И минитмены, и Нэнси с Каржавиным – все, как это нередко случается в одном переходе до конечного пункта, были настроены если и не совсем беспечно, то все же не столь напряженно-бдительно.
Обыкновенно, располагаясь на ночлег, Каржавин наряжал двух караульных. В тот раз ограничился одним. А Дик возьми да и прикорни – и уморился, и общее благодушие сказалось, заклевал носом. Костер угас.
Очнулись связанными. Светила полная луна. Индейцы стояли, опираясь на ружья. Сколько их было, в точности не скажу. Чудились толпы – такие у страха глаза.
Индейцы жестом приказали пленникам следовать за ними. Нелепо припрыгивая, минитмены двинулись в путь. Никто не произносил ни звука. Не ошибусь, полагая, что Федор теперь вряд ли повторил бы свою благородную сентенцию: «Первым не выстрелю». Впрочем, это уже не имело никакого значения, ни принципиального, ни практического.
Начинало светать. Роса пала обильная, все вымокли выше пояса. Поднявшись на пологий холм, пленники увидели стойбище. Дети и женщины высыпали из хижин. Воины разомкнули круг – на поляну вышел, прихрамывая, тощий, жилистый индеец; орлиные перья колыхались над челом – аттестат боевых подвигов. Его звали Голубая Куртка. Он пристально оглядывал минитменов. Его взгляд задержался на Нэнси… Он отдал какое-то приказание. Воины освободили Нэнси от пут, и она пошла за вождем в хижину.
Но все кончилось хорошо. Пленных отпустили. Объясняю внезапность благополучной развязки.
Незадолго до революции в вильямсбергской тюрьме томились шауни, схваченные виргинскими милиционерами. По словам Нэнси, кто-то из плантаторов намеревался променять пленников на своего мальчонку, похищенного индейцами (22).
Узникам предлагали свободу при условии возвращения сына плантатора. Они отказывались, не будучи уверенными в том, что сумеют сдержать слово. Глубокой осенью арестанты бежали. Стражники пустились в погоню: дикари далеко не уйдут – прикованы одной цепью за руку. И точно, вскоре в ближнем лесу грянули карабины. Однако «хороших индейцев», то есть мертвых, не обнаружили, не нашли.
Недели две спустя шауни окликнули деревенскую девушку, сгибавшуюся под вязанкой хвороста. Первым порывом Нэнси было засверкать пятками. Но индейцы едва дышали; к тому же один из них, кожа да кости, беспомощно опирался на товарища. Жалость охватила Нэнси, она жестом показала: ждите здесь… Воротившись, не нашла шауни и оставила провизию под деревом. С того дня Нэнси аккуратно подкармливала своих нежданных-негаданных нахлебников, и беглецы, доверившись Нэнси, перестали хорониться от нее… Уже ложились снега. Нэнси притащила одеяла. Потом принесла лыжи. Индейца, раненного в ногу, звали Голубая Куртка…
Все это Нэнси рассказала на дневке. Прекрасно! Но что же происходило в хижине вождя? Участь Нэнси была решена единодушно: либо остается с нами, шауни, либо уходит, ее воля. Участь белых… Большинство полагало, что хороший белый – это мертвый белый. Голубая Куртка, не оспаривая правила, настаивал на исключении в знак признательности Нэнси. С ним наконец согласились…
Неунывающий Теодор вновь сделался неунывающим. Больше того, смеялся, посвистывал, и даже напоминание об утрате боевого груза, захваченного индейцами, отразилось на его физиономии лишь мимолетно-хмурым изломом бровей. С легкостью изгнал он мысль о том, что это позорное происшествие вызовет бурное негодование защитников блокгауза Моэма.
Блокгауз? Звучит внушительно, как и прочие фортификационные термины, а по-виргински – всего-навсего ферма, обнесенная бревенчатыми стенами. Ее хозяин, Дэвид Моэм, был кряжистым мужиком лет сорока – нос картофелиной, глазки медвежьи, походка увалистая. Он встретил пришельцев радушно, но, приметив, что они без оружия, насупился. Благородство Голубой Куртки, подчеркнутое Каржавиным, ничуть не утешило фермера, а утрата боеприпасов привела его в ярость. Гнев дядюшки Моэма разделяло «народонаселение»: трое женатых сыновей и те семейные или еще холостые парни, что по найму крестьянствовали наравне с хозяином и столовались с ним за одним столом; были тут и окрестные фермеры-погорельцы, разоренные англо-индейскими отрядами, в том числе и Голубой Курткой со своими шауни.
Худенькая миссис Моэм, привычная к соленым выражениям мистера Моэма, попыталась избавить от них Нэнси. Но муженек гаркнул: «Прочь, старуха!» Каржавин сознавал правоту фермера, да ведь всему, как говорится, есть предел. Он взорвался, багровея пиратским шрамом и потрясая кулаками, и это возымело совершенно неожиданное действие: дядюшка Моэм расхохотался.
Потом предложил контракт, делающий честь американской рачительности: вы, ребята, пособите по хозяйству, зима-то близится, а там поглядим. Предложение было принято радостно – вроде бы некое искупление. А заодно и аванс в счет оружия, которое минитмены надеялись получить в блокгаузе.
Они его получили раньше, чем ожидали.
Едва рассвело, примчался всадник:
– Англичане!
Защитники блокгауза изготовились к отпору. Проверив посты, Дэвид Моэм совершил передислокацию, опять-таки делающую честь его практичности. Невозмутимый, как разводящий, он поочередно вооружил пришлых минитменов мушкетами своих сыновей и своих работников, коих перевел таким маневром в резерв. Резервисты не роптали, вероятно, потому, что не считали насущной необходимостью лишний раз подставлять свой лоб пуле. А «мобилизованные» сперва обрадовались избавлению от унизительной роли балласта, но тотчас оскорбились – черт дери, мистер Моэм распорядился нами, будто пушечным мясом. Однако повиновались. Нэнси возвысила было голос, требуя Смуглую Бетси, но командир блокгауза ответил коротко и веско:
– Заткнись! Ступай в дом.
Грубость дядюшки Моэма не задела Каржавина.
– Нэнси, – ласково сказал он, – послушание – первая доблесть солдата.
Западная стена блокгауза смотрела на Олений ручей; широкий и глубокий поток не способствовал легкому форсированию. С востока, юга и севера простирались пашни и луга, окаймленные лесом, – открытое пространство не способствовало легкому штурму.
Тонко и резко прозвучала армейская труба, неприятель показался из лесу; красные мундиры и краснокожие. Союзничество предполагает любезность к союзнику, и англичане пустили индейцев впереди себя. Шауни двигались рассыпным строем, быстрыми перебежками; англичане сомкнутыми шеренгами.
Неприятель наступал без выстрела – велика дистанция. Защитники блокгауза тоже молчали – дефицит боевых припасов. В тишине слышался одинокий, пронзительный вскрик какой-то птицы.
Союзный отряд шел от восточной кромки леса. Утреннее солнце, пригревая затылки наступающих, слепило обороняющихся, вселяя странное, тревожно-гнетущее и вроде бы прежде не испытанное чувство.
Молчаливое сближение взвинчивает нервы. Но у тех, думаю, кто движется, не в такой степени, как у тех, кто недвижим. Эти подавлены тягостной скованностью. На корабле подобное ощущение не возникает, хотя и там находишься на одном месте, да ведь корабль-то, завязывая сражение, маневрирует и тем самым как бы слизывает с тебя гнет неподвижной мишени.
Расстояние сокращалось. На высоком шесте, торчавшем посреди блокгауза, взвился звездно-полосатый флаг. Тотчас затрещали выстрелы, остро пахнуло порохом.
Дружные залпы обороняющихся не срезали наступление. Индейцы по-прежнему шли впереди. Кто знает, не был ли среди них Голубая Куртка? Пусть меня повесят, если Федор не вспомнил сентябрьскую ночь, водоворот у баженовского Модельного дома, свое замешательство – ужель стрелять в простолюдинов? Тогда судьба миловала. А теперь? Словно бы в ответ на немой вопрос, индейцы осыпали блокгауз свинцовым градом.
Первым рухнул Дик Дарра. Тот самый чернявый малый, который, прикорнув в устье Оленьего ручья, стал причиной позорного плена минитменов. О, еще вчера все почем зря кляли Дика, но вот он опрокинулся навзничь – и общий порыв прощения смешался с общим порывом отмщения. Никто и не заметил, как Нэнси подхватила Смуглую Бетси, выпавшую из рук бедного Дика.
Индейцы неслись на блокгауз, вопя и взвизгивая, защитники блокгауза вряд ли остались бы нечувствительны к шумовым эффектам шауни, если бы не ярость самозащиты.
Пороховой дым не рассеивался в безветрии, в мороке клубилась схватка.
Сейчас, вооруженный не мушкетом, а шариковой ручкой с черным стержнем, не испытываешь радости одоления врага, а разделяешь отчаяние Каржавина: Нэнси, Нэнси…
Убитых похоронили на опушке, рядом с бревенчатой часовенкой. Пуританской, одинокой под таким огромным, медленно темнеющим небом. Похоронили, стали расходиться. Федор не двигался. Дядюшка Моэм обнял его за плечи. Федор, казалось, ничего не чувствовал, ничего не замечал. Дядюшка Моэм тяжело вздохнул и побрел домой.
Федор сел на ступеньку часовни.

Глава восьмая
1
Ветер Чезапикского залива пахнет болотной прелью. В последний раз на этом ветру шелестят британские знамена. В последний раз виргинское солнце, проницая низкие, осенние тучи, тускло отсвечивает на вражеских штыках. Мрачны англичане в красных мундирах, угрюмы гессенцы в мундирах зеленых. Они уходят из Йорктауна, шлепают по грязной дороге. А по сторонам дороги, искалеченной лафетными колесами, – шеренги победителей, справа американцы, слева французы. Мир перевернулся вверх тормашками – капитулируют полки королевской армии. В поле с жухлой травой и лысыми кочками они позорно сложат оружие… Но что это? Генерал О'Хара устремляется туда, где бьет копытом белый конь командира французского экспедиционного корпуса. У генерала О'Хара подрагивает щека. Еще мгновение, одно лишь мгновение, и он успеет… Да, он капитулирует, но не перед проклятой чернью, а перед высшим офицером, который тоже присягал королю. Пусть не Георгу, а Людовику, но королю, королю! И генерал держит влево, будто не примечая всадника на буланом жеребце, изогнувшем шею… «Вы ошибаетесь, сэр, – произносит чей-то громкий, насмешливый голос. – Вы ошибаетесь, наш главнокомандующий генерал Вашингтон находится на правой стороне…» Все это произойдет осенью будущего года. А сейчас на дворе – январь 1780-го. Обидно! Судьба не дала Каржавину воочию увидеть то, к чему стремились все его помыслы, все душевные силы; то, что представлялось торжеством свободы над несвободою, добра над злом, справедливости над несправедливостью – капитуляцию неприятеля…
Да, январь восьмидесятого на дворе, холодом несет с берегов залива.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я