https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/grohe-euroeco-32734000-58718-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Флеров побагровел. – Что делать? А? Что делать, спросите? Отвечу! Заслужить веру, вот что. Вот этими самыми своими руками заслужить… А скрывать… – Он презрительно скривился. – Да я бы, честью заверяю, я бы в таких господ первым бросил камень: мелкие душонки, крысы!
Наступило молчание.
– Не знаю… Право, не знаю, – прошептал Якубович. – Не солдат я, не боец, должно быть.
Флеров, остывая, буркнул:
– Ты, брат, полковой священник, вот кто. Тебе бы благословлять. Не обижайся, пожалуйста.
– Я не обижаюсь, – вздохнул Петруччо.
Лопатин потянулся за папиросницей. Эдакий кожаный короб носил он на ремне, через плечо – англичанин Фридрих Норрис. Лопатин пустил дым длинный, прямой, сказал, разглядывая сизое:
– Не люблю изречения, ими заменяют собственную мысль, как привычкой – счастье. Но это уж очень к месту: «Прикрывать злодейство – есть злодейство!»
Флеров хлопнул в ладоши:
– Браво!
Якубович вскинул голову, его волосы опять рассыпались, он опять огладил их торопливым, небрежным жестом.
– Не согласен, но и не спорю. Но уж теперь позвольте, Герман Александрович, вернуться к тому, с чего начал: практически, организационно…
– На круги своя? – усмехнулся Лопатин. Усмешка была деланная. За кордоном он думал: приеду и вдохну жизнь в глиняные изваяния. Оказалось, что в Прометеях никто не нуждался: глиняных изваяний не было. Они дышали. Храм не опустел. Но службу во храме не желали служить по-прежнему.
Признать Дегаева мерзавцем значило сделать лишь один шаг. Пусть мучительный для каждого в отдельности и для всех вместе, но лишь один шаг. Шаг к обновлению, к новизне. О ней теперь размышляли и спорили Якубович, Флеров, все, кто называл себя молодыми народовольцами. С упором на первое – молодой.
Однако этот упор не знаменовал отказ от коренных, желябовской поры убеждений «Народной воли». Коренное, краеугольное оставалось. Спасение мнилось молодым в ином расположении «приводных ремней и колес», в иной структуре партии. В такой, которая начисто отрицала бы возможности дегаевых.
Они думали, что успех старого Исполнительного комитета – комитета Михайлова, Желябова, Перовской – крылся в редкостном, прямо-таки счастливом сочетании выдающихся в нравственном отношении личностей. При таком сочетании дегаевы исключались. Дегаевы могли быть – и были – в зародыше, но дальше не развивались.
«Гарантия нужна!» – твердил Якубович. Гарантия от возникновения дегаевых, от того, чтобы дегаевы вырастали в лидеров. И мнилось спасение в ином расположении «приводных ремней и колес».
Лопатин понимал: Якубович и Флеров – не бунтующие одиночки, за ними – питерские, киевские, московские. И Лопатин с не свойственной ему терпеливостью слушал Якубовича, слушал Флерова.
Пусть будет так: революционные группы в провинциях и столицах самостоятельно решают революционные задачи; съезд представителей всех групп – вот власть верховная, диктующая основные направления; съезд назначает главу боевых дружин и называет тех, кто подлежит ликвидации этими боевыми дружинами; редакцию «Народной воли» избирает съезд. Исполнительный комитет? О, никаких звезд первой величины. Комитет – исполнитель воли съезда, распорядитель кредитов и «живой силы» в период между съездами. Келейное, тайное, с глазу на глаз, отвергается как инструмент дегаевых.
Молодым нельзя было отказать в логике. Но Лопатин видел, что это логика наэлектризованного состояния. И только. Молодые рвутся к власти? Ну что ж. Но молодые, обладая энергией, не обладают тем, что важнее всего: новым словом . (За таковое не принимал Лопатин флеровское: «Аграрный террор – в программу; фабричный террор – в программу». За версту шибает анархизмом! А мечта Якубовича о повторном «хождении в народ»? Тут было бы нечто, если было бы новое слово, а не прежняя прогорклая кашица смутных заповедей.) Нет, думалось Лопатину, для нового слова еще не приспел на Руси срок. Увы, ждать он не может. И не станет. Он будет лить старое вино в старые мехи. И тут уж не маленький круг Петруччо. Нет, тут трагический огненный круг, в котором все они замкнуты.
Лопатин слушал Якубовича, слушал Флерова. О, молодые пойдут на раскол со стариками. Пойдут. И… и не дойдут до раскола. Ибо нет нового слова .
А тебе, Герман Лопатин, тебе предстоит то, что называют «организацией». То, что тебе не с руки, но ты будешь работать эту работу. Да, будешь. И в маете переговоров, уговоров будешь порой устало недоумевать: «В конце концов нужен авторитет или не нужен?» Как путы, как помехи, как барьеры ощутит Лопатин необходимость терпеливо объяснять и терпеливо разъяснять, когда время не ждет, когда время торопит. И про себя (стыдясь) затоскует о возможности повелевать – ради дела, ради дела! – повелевать, не объясняя и не разъясняя. Но как и для нового слова, так и для повелений без слов еще не приспел на Руси срок…
С Васильевского острова Лопатин возвращался впотьмах. Шел без оглядки. Не заботясь о филерах, уверенный, что мистер Норрис вне подозрений. Да так оно и было, кажется.
Он шел в этих невзрачных, каких-то вдовьих улицах, миновал длинный, уже не освещенный кадетский корпус, свернул на набережную Невы, к Дворцовому мосту.
Где-то там, за речной недвижной ширью, каменно спали крепостные бастионы. Лопатин подумал о «гарибальдийце» Росси, о Конашевиче и Стародворском, которых не раз видел на Большой Садовой. Он подумал о них с сожалением, но без острой печали. Ему вспомнилось тихомировское признание: не хочу «влюбляться» в товарищей – каждый раз, когда теряешь, чувствуешь невозможность жить, так уж лучше не «влюбляться»… Лучше ли, хуже ли – это уж от тебя не зависит.
Об аресте Росси на похоронах Судейкина Лопатин знал еще до отъезда за границу. Нынче ему сказали о Конашевиче и Стародворском. И не только про них: все еще берут по старым дегаевским указкам. Многих взяли. Очень многих.
Было тихо, темно, беззвездно. Лопатин прислушался. Почему-то скользнуло в нем ожидание трамвайного рожка, хотя он сознавал, что в Питере нет трамваев.
Якубович общался с Дегаевым часто, тот не мог не указать на Петруччо. Нелегальных друзей Якубовича берут одного за другим. А Якубович – легальный. И его не берут… Лопатин думал о Якубовиче. Спокойно, непредвзято. Якубович был ему по душе. Но он шел и думал о том, что нелегальных друзей Петруччо берут, а легальный Петруччо на воле.

2

В немые ночи, когда ни ветра, ни звезд, когда город словно обложен ветошью, приходит Блинов. Коля Блинов приходит в такие ночи, как нынешняя.
«Садитесь», – говорит Якубович. Блинов улыбается, как слепец на перекрестке, напряженно и потерянно. И что-то произносит. Что же, что? Ах да, вот это: «Я не вправе задавать вопросов». Его голос тих, как и слепая улыбка, тих и невнятен. «Полно, какая китайщина, какие церемонии». Это не он, не Якубович, это Флеров. «Нет, нет, я все понимаю… Все понимаю», – продолжает Блинов, улыбаясь, как слепец, голосом тихим, невнятным.
Потом он просит свидания с Лопатиным, ему необходимо видеть Лопатина. А Якубович потирает кончиками пальцев виски. Да, вот так, сидя, потираешь ты виски. Тебе не в чем винить Колю Блинова, но его уже подозревают, а ты не вступаешься, не защищаешь, хотя веришь в него и веришь ему. Партионные интересы превыше всего, ты опасаешься ошибки. Хотя знаешь, что нет измены, а есть чудовищное стечение обстоятельств. Но ты молчишь, для тебя партионные интересы превыше личных, как будто бы не личности составляют партию, а что-то иное, отвлеченность некая.
«Где угодно, несколько минут, – повторяет Блинов. – Необходимо, поймите…» Нет, они с Флеровым не открывают, где Лопатин, они просят Блинова подождать. Всего лишь недельку, другую подождать. И Блинов уходит. Не оборачиваясь. И вдруг веет холодом, будто двери настежь.
Тогда Блинов ушел. Нынче он не уйдет. Куда ему идти? К перилам Литейного моста? Он не уйдет в такую ночь, когда ни ветра, ни звезд, когда город словно упакован в ветошь.
Память реставрирует то, что нужно, хотя не всегда нужно то, что она реставрирует. Якубовичу все чаще являлся Коля Блинов… «Твоих друзей, даже нелегальных, арестовывают, а ты, легальный, гуляешь на воле». Вслух это не произнесено. Но уже страшно уловить осуждающий шелест чьих-то губ. И уже затылком, едва удерживая ровность шага, ощущаешь чей-то настороженный взгляд. Вот она, судьба Коли Блинова.
Якубович легко делился с товарищем последним полтинником, а Блинова не оделил толикой душевного тепла. «Партионные интересы превыше всего»? Нет, Блинов оказался превыше всего. Самоубийство – слабость, капитуляция? Ах, как простенько! На таких «откровениях» почивают, как на пуховиках. Дегаев всех забрызгал грязью. Блинов не стал отирать с себя эту грязь. «Я ни при чем, я обманут, как все…» Партия не была ему дивизией, войском, где подчиненный не в ответе за начальство. Блинов был слишком честен для того, чтобы остаться с опущенной головой. И Блинов бросился вниз головой.
Якубович не бросился. Говорил себе, что он действует. И верно, Якубович ездил в Киев, видел Мишу и Прасковью Шебалиных, тех, что раньше держали типографию у Кукушкиного моста. (Нет уже ни Миши, ни Прасковьи – тоже арестованы. А они-то, Якубович и Шебалин, полагали, что Судейкин унес в могилу дегаевские доносы.) В Киеве толковал Якубович с радикалами, был вхож в подполье. Потом – москвичи. Решено было рвать с заграничниками, поднимать незапятнанное знамя «Молодой партии»… Якубович действовал. Сколько было сил, столько и отдавал. Да много ль сил? Только Роза, его невеста, только Роза Франк знала, много ли сил…
Как и прежде, Якубович чуть не всякий день заглядывал на Пески к Розе. Он прозвал ее «Сорокой». Оказалось – и это подтвердил Стародворский, – Розу еще в гимназии так дразнили. «Веселая она, – говорил Стародворский, – скачет, как сорока…»
Якубович и себе придумал псевдоним – Роза жила на Песках, и Якубович пошучивал: «Мой псевдоним – Песковский». Она улыбалась: «Ты – мой храм на Песках». Иногда горевала: «У нас с тобою все на песке».
Роза, «Сорока» – худенькие руки, тяжелая коса. Он говорил Розе: «Понимаешь ли», как говорят лишь тому, кто, конечно, понимает, все понимает.
– Понимаешь ли, он даже не догадывается, как он прав: полковой священник… Ах, как это метко. Роза! Флеров прав: я не боец. По складу характера не боец. Флеров, Блинов был, Лопатин – воины. Я испытываю почтительный страх, преклоняюсь. А себя… себя, Розочка, презираю. Нет, ты уж не утешай, пожалуйста. Я не ломаюсь, я правду, тебе одной. Нет у меня способности всецело отдаться своим убеждениям. Ко мне обращаются, чего-то от меня ждут, я что-то советую, куда-то еду, ну и получается вроде бы революционное действие. А если в глубину, так ведь это же не я отдаюсь, а меня берут. Бросился в реку, но не плыву – отдаюсь течению. Это-то и есть неспособность всецело служить идеалам… Мне порой кажется, я поднимаюсь, поднимаюсь, поднимаюсь… Ты вообрази: огромная страшная гора, а под ногами, у самых ног – обрывы, пропасти. Люди срываются, исчезают навсегда, они кого-то любили, у них были домашние привязанности, какие-то мечты были, они срываются, гибнут, жертвуют личной жизнью. И вот я… Я тоже на такую гору взбираюсь. Я не раскаиваюсь, не сверну, нет. Винить некого. Разве что несчастное время, в которое мы живем. Но суть-то в том, Розочка, что вот я, Петр Якубович, иду, карабкаюсь, а все ж будто бы против своей воли. Нет, не боец, прав Флеров. Я бы… Вот я не могу, не смею сравниться с Тихомировым, гигант, не мне чета, но ведь могу же, смею сказать, как он: избавьте меня от всяких обязательств практики, служить буду, чем умею – пером… Что? Да-да, он так сказал, просил Лопатина объявить это нам, в России… Вот и я бы служил пером. Так нет же, как-то так оборачивается, что меня принимают за какую-то руководящую фигуру. Тут и мое несчастье, тут и вообще несчастье, что такому, как я, выпадает практика. Я не говорю, что теоретик, но словом, пером сделал бы больше, лучше… А теперь – Рубикон, мой Рубикон, понимаешь? Ты не волнуйся, Роза… Рубикон – мой, а раз мой, то я и должен с тобою решить.
Решить следовало поворотное и бесповоротное. Такое важное, что не касалось, а прямиком ударяло в Якубовича и Розу – с их прошлым, их будущим…
Поговаривали, что племянник Судейкина будто б оправился и занялся дешифровкой дядюшкиных заметок. Слух был ложный. Департамент располагал тетрадями Дегаева, они в расшифровке не нуждались; а Судейкин не разводил канцелярщины, опирался на собственную память. Но слух будоражил подполье.
Грубо если, то слух этот был, пожалуй, на руку Якубовичу: он получал предлог для перехода в нелегалы. Он мог стать нелегальным, не опасаясь, что сам же первым сочтет свой переход как бы оправданием перед теми (покамест воображаемыми) людьми, которые подозревали (могли подозревать) его в самом мерзком, в чем только можно заподозрить порядочного человека.
Однако нелегал ведь это… Якубович и Роза отчетливо представляли, что такое нелегал. Ни минуты твердой, зыбкость как на кочках, забудь об уютах и буднях, о дорогих, подчас неуловимых мелочах, согревающих частную жизнь. Нелегал сжигает корабли. Он меняет походку. У него нет крыши. Мирные огни не ему светят. Он обложен со всех сторон, на любой тропе – засада иль волчья яма. И уж если ты не способен к практике подполья, какой из тебя нелегал… Все это отчетливо вообразилось Розе и Якубовичу.
– Розочка, пойми: только так я продержусь до осени. А ты летом в Каменец-Подольск… Только так я до осени… Пойми.
До осени! Почему все так, а не иначе? Нет, иначе быть не могло. Но почему ж до осени? А до осени лишь месяцы… И, проклиная осень, такую близкую уже осень, хотя на дворе еще весна, Роза мысленно смирялась с его уходом в нелегалы…
Проснулись они поздно, совершенно счастливыми, будто вчерашнего не было. Проснулись и глядели в окно. Ночью или на заре прихлынула весна. День встал большой, просторный, мокрый, блескучий. И Якубович не увидел, а почувствовал, как на глазах у Розы навернулись слезы.
К себе, на Спасскую, Якубович попал уже днем, в обед, нашел записку с приглашением в Публичную библиотеку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я