Обращался в магазин Wodolei 

 

Думать, что она-то, несомненно, ждала втуне, было мучительно, тем более что эта мысль, которой сперва он лишь играл, становилась все тяжелее по мере того, как все тяжелее становился недуг его приятельницы. Постепенно Марчер пришел в такое состояние духа, которое тоже можно причислить к постигшим его неожиданностям; кончилось это тем, что он научился смотреть на него со стороны, как смотрел бы на уродливое изменение своего внешнего облика. И, неразрывно связанное с этим состоянием, в мозгу у него копошилось нечто, совсем ошеломляющее, чему он, если бы посмел, придал бы форму вопроса. Не означает ли происходящее, то есть она, и ее тщетное ожидание, и, вероятно, близкая смерть, и беззвучное предостережение, которое во всем этом заложено, – не означает ли оно яснее ясного, что слишком поздно, что ни для чего уже не осталось времени? Никогда прежде не допускал он в своей одержимости даже намека на сомнение, никогда, вплоть до последних месяцев, не изменял убеждению, твердой уверенности в том, что предназначенное сбудется в свое время, даже если ему, Марчеру, покажется, будто время уже истекло… Но теперь, теперь оно и впрямь, кажется, истекло, запас мизерно мал, и при том, как все складывалось, уже и его давняя одержимость вынуждена была с этим считаться; не облегчал дела тот все более очевидный факт, что для воплощения в действительность великого неведомого, в чьей длинной тени жил Марчер, уже почти не осталось места. Встретиться с судьбой ему предстояло во Времени – следовательно, обрушиться на него она тоже должна была во Времени; едва он осознал, что уже не молод, иначе говоря, изношен, а это, в свою очередь, означает – слаб, как осознал и другое. Все на свете взаимосвязано – он и великое неведомое равно подчинены единому закону. Когда, в соответствии с этим законом, изнашиваются возможности, когда тайна богов теряет крепость или – как знать? – совсем испаряется, тогда, и только тогда приходит сознание банкротства. Претерпеть разочарование, бесчестие, позорный столб, виселицу – это еще не банкротство; банкротство – ничего не претерпеть. Бредя на ощупь темной долиной, куда его завел неожиданный поворот тропы, Марчер все время размышлял об этом. Пусть его постигнет самое страшное крушение, пусть он окажется связанным с любой гнусностью, с любым постыдным, даже чудовищным деянием, он готов ко всему, поскольку, в конце концов, не так уж стар, чтобы избежать возмездия, лишь бы сохранилась пристойная соразмерность между жизнью, которую он вел в ожидании обещанного события, и самим событием. У него осталось одно желание: не оказаться в дураках.

4

И вот однажды – то было ранней, юною весной – Мэй Бартрем на свой особый лад ответила Марчеру, когда с редкой прямотой у него вырвалось признание в этих страхах. Он пришел к ней под вечер, но еще не стемнело, и ее озарял долго не меркнущий, напитанный свежестью свет последних апрельских дней, порою стесняющий нам сердце печалью более томительной, чем самые сумрачные осенние часы. С неделю стояла теплая погода, весна, судя по всему, выдалась дружная, и Мэй Бартрем впервые в том году сидела при незажженном камине; по ощущению Мар-чера, это придало всей картине, куда входила и она, ту отполированную завершенность, которая своим образцовым порядком и видом холодной, ничего не значащей приветливости как бы давала понять, что никогда ей уже не увидеть зажженного камина. Что-то во внешности хозяйки подчеркивало эту ноту, но что именно, Марчер затруднился бы объяснить. Ее бледное, почти восковое лицо покрывала тончайшая сетка бессчетных морщинок и пятнышек, словно нанесенных гравировальной иглой; белое свободное, мягко струящееся платье оживляла лишь блекло-зеленая шаль, над чьим нежным оттенком потрудилось время; Мэй Бартрем была подобием безмятежного, изысканного, но непроницаемого сфинкса, с головы до ног запорошенного серебряной пылью. Она была сфинксом, и в то же время ее можно было уподобить лилии с белым венчиком и зелеными листьями, но лилии искусственной, изумительной подделке, правда, уже чуть поникшей и покрытой сложным переплетением едва заметных трещинок, хотя хранили ее в незапят-. нанной чистоте под прозрачным стеклянным колпаком. В ее комнатах, всегда заботливо убранных, каждая вещь блестела и лоснилась, но сейчас Марчеру мерещилось – там все доведено до такого совершенства, так расставлено и расправлено, что Мэй Бартрем остается лишь сидеть сложа руки в полном бездействии. Она уже вне игры, думал Марчер, свое дело она уже сделала, и он чувствовал себя безмерно заброшенным, потому что Мэй Бартрем подавала ему голос точно с другого края разделившей их пропасти или с острова отдохновения, куда успела добраться. Значило ли это, вернее, могло ли не значить, что после многих лет совместного несения стражи ответ на их общий вопрос не только замаячил на ее горизонте, но и воплотился в слова и, следовательно, ей теперь действительно больше нечего делать? Марчер, собственно говоря, уже несколько месяцев назад упрекнул ее в этом: она что-то знает, но утаивает от него, сказал он тогда. Но больше на своем утверждении не настаивал, смутно опасаясь разногласия и даже размолвки. Короче говоря, в последнее время он начал нервничать, чего во все предыдущие годы с ним не случалось: вот это и удивительно, что его нервы только тогда сдали, когда он усомнился в неминуемости события, что всё выдерживали, пока он уверенно ждал. Он чувствовал – в воздухе скопилось что-то незримое, и при первом неосторожном слове оно падет ему на голову или по меньшей мере положит предел тревожному ожиданию. И остерегался неосторожного слова – слишком все стало бы тогда уродливо. Если неведомое должно обрушиться на него, пусть оно обрушится под воздействием собственной своей величавой тяжести. И если Мэй Бартрем решила покинуть его, что ж, пусть сама и делает первый шаг. Поэтому он не ставил ей вопроса напрямик и поэтому же, избрав окольный путь, все-таки на этот раз спросил:
– Как по-вашему, что было бы самым плохим из всего, что еще может случиться в мои годы?
Он часто спрашивал ее об этом и прежде; когда периоды замкнутости с прихотливой неравномерностью сменялись периодами откровенности, они вместе строили бессчетные предположения, а потом, во время трезвых антрактов, от этих предположений не оставалось следа, как от знаков, выведенных на морском песке. Особенность их общения всегда была такова, что, если самая давняя тема хотя бы ненадолго замирала, исчерпав себя, она возвращалась потом, звуча уже совсем по-новому. Поэтому на его вопрос Мэй Бартрем ответила без признака нетерпения, как на нечто неожиданное:
– Ну, конечно, я часто думала об этом, но раньше как-то не могла ни на чем остановиться. Я придумывала всякие ужасы и не знала, какой выбрать. С вами, должно быть, было то же самое.
– Еще бы! Теперь мне кажется – я ничем другим и не занимался. Такое ощущение, будто вся жизнь ушла на придумывание ужасов. О многих я в разное время говорил вам, а иные не смел даже назвать.
– Такие ужасы, что и назвать не смели?
– Да. Были и такие.
С минуту она смотрела на него, и, отвечая на ее взгляд, Марчер без всякой связи подумал, что когда Мэй Бартрем раскрывает всю ясную глубину своих глаз, они так же прекрасны, как в юности, только теперь их красота светит странно-холодным светом -тем самым, который отчасти составляет или, может быть, предопределяет бледное, жестокое очарование этого времени года и этого часа суток.
– А между тем, – проговорила она наконец, – мы с вами перебрали немало ужасов.
Ощущение необычности усилилось, когда она, такая фигура в такой картине, заговорила об «ужасах», но через несколько минут Мэй Бартрем предстояло сделать нечто еще более необычное – впрочем, даже это он по-настоящему понял лишь потом, – уже заранее как бы звучавшее в воздухе. Яркий, как в молодости, блеск ее глаз был одним из предвестий того, что последовало. А пока Марчеру пришлось согласиться с ней.
– Да, когда-то мы с вами далеко заходили.
Он осекся, заметив, что говорит об этом, как о чем-то, оставшемся в прошлом. Что ж, он хотел бы, чтоб так оно и было, но исполнение его желания, по мнению Марчера, все больше и больше зависело от Мэй Бартрем.
Но тут она мягко улыбнулась.
– Далеко?…
В ее тоне звучала непонятная ирония.
– Вы хотите сказать, что готовы пойти еще дальше? Хрупкая, ветхая, прелестная, она по-прежнему смотрела на него, но, казалось, забыла, о чем они говорят.
– По-вашему, мы так далеко зашли?
– Но, если я правильно вас понял, вы сами сказали, что мы почти всему смотрели прямо в лицо.
– В том числе и друг другу? – Она все еще улыбалась. – Впрочем, вы совершенно правы. Мы с вами много фантазировали, иногда многого боялись, но кое-что так и осталось неназванным.
– Значит, худшему мы в лицо не посмотрели. Хотя, по-моему, я мог бы, если бы знал, что вы имеете в виду. У меня такое чувство, – пояснил он, – что я потерял способность представлять себе эти вещи. – И тут Марчер подумал: а видит ли она, до какой степени он опустошен? – Эта способность исчерпана.
– А вам не приходит в голову, что и у меня она исчерпана?
– Вы сами проговорились, что это не так. Для вас это уже не вопрос воображения, раздумий, догадок. Не вопрос выбора. – Наконец он заговорил в открытую. – Вы знаете что-то, чего не знаю я. Вы и раньше давали мне это понять.
Он сразу увидел, что последние слова сильно ее задели.
– Я, мой друг, ничего не давала вам понять, – с твердостью сказала она.
Он покачал головой.
– Вы не умеете скрывать.
– О-о-о! – Это относилось к тому, чего она не умела скрыть, и было похоже на подавленный стон.
– Вы признали это много месяцев назад, когда я сказал, что вам страшно, как бы я не догадался. Вы ответили тогда, что мне все равно не догадаться, бесполезно и пробовать, и не ошиблись, я не догадался. Но вы думали о чем-то определенном, и теперь я понимаю – это касалось, это касается возможности, которую вы считаете наихудшей. Поэтому, – продолжал он, – я и взываю к вам. Поймите, сейчас меня страшит только неведение, знание уже не страшит. – Она молчала, и тогда он снова заговорил: – Я потому еще так уверен, что вижу по вашему лицу, чувствую в воздухе, во всем, что населяет эту комнату, – вы вне игры. Покончили с этим. Вам уже все известно. Вы предоставляете меня моей судьбе.
И Мэй Бартрем слушала его, белая, неподвижно застывшая в кресле, словно в ней зрело решение, и в этом было прямое признание, хотя какая-то тонкая, полупрозрачная преграда еще не совсем рухнула, внутреннее сопротивление не до конца сломилось.
– Это действительно было бы наихудшим, – произнесла она, с трудом разжимая губы. – Я имею в виду то, о чем никогда не говорила вам.
На секунду он онемел.
– Чудовищнее, чем все наши чудовищные догадки?
– Чудовищнее. Ведь вы сами сказали слово «наихудшее» – разве этого не достаточно? – спросила она.
– Достаточно, если и вы, как я, разумеете нечто, что соединяет в себе все мыслимые утраты и весь мыслимый стыд, – подумав, ответил Марчер.
– Так оно и будет, если будет, – сказала Мэй Бартрем. – Но помните, это ведь только мое предположение.
– Ваше убеждение, – возразил Марчер. – Для меня этого довольно. Потому что я чувствую – оно правильное. И если вы по-прежнему не желаете объяснить мне, значит, решили бросить меня.
– Нет же, нет! – настойчиво сказала она. – Разве вы не видите, я с вами, все еще с вами. – И как. бы для большей убедительности поднялась с кресла, а это редко случалось с ней в последнее время, и встала перед ним, прекрасная и хрупкая в своем белом, струящемся платье. – Я не покинула вас!
Этим усилием одолеть слабость она так великодушно подтверждала свои слова, что, если бы ее порыв не увенчался, к счастью, успехом, Марчер скорее огорчился бы, чем обрадовался. Она стояла перед ним, и холодная прелесть глаз сообщалась всему ее облику, так что в ту минуту Мэй Бартрем как бы вновь обрела юность. Поэтому он не жалел ее, он принимал то, что она предлагала, – готовность помочь ему и сейчас. Но вместе с тем чувствовал – этот свет в любой миг может угаснуть и, значит, нельзя терять времени. Ему не терпелось задать ей несколько самых важных вопросов, но тот, что как бы сам собой вырвался у него, по сути вмещал все остальные.
– Тогда скажите мне, буду ли я сознавать, что страдаю?.
Она, не колеблясь, покачала головой.
– Нет!
Теперь он окончательно уверовал: ей ведома тайна – и был потрясен.
– Но что может быть лучше? Почему вы считаете, что это самое худшее?
– А по-вашему, самое лучшее?
Она явно говорила о чем-то конкретном, так что Марчер опять встревожился, хотя луч успокоения все еще брезжил ему.
– Но чем плохо, когда человек не сознает?
Он задал этот вопрос, и они молча взглянули в глаза друг другу, луч стал еще ярче, и тут Марчер прочел в ее лице что-то, бьющее прямо в цель. И тогда, до корней волос залившись краской, он задохнулся – так пронзительна была догадка, разрешавшая как будто все сомнения. Его вздох гулко разнесся по комнате.
– Понял! Если я не страдаю… – проговорил он, когда снова обрел дар речи.
В ее взгляде, однако, было сомнение.
– Что вы поняли?
– Как что? То, конечно, что вы имеете, что имели всегда в виду.
Она опять покачала головой.
– Сейчас я имею в виду не то, что прежде. Это совсем другое.
– Новое?
– Новое, – помолчав, сказала она. – Не то, что вы думаете. Я знаю, о чем вы подумали.
Теперь можно было передохнуть от догадок; но что, если она все-таки неверно поняла?
– Вы не считаете, что я действительно осел? – спросил он не то горестно, не то угрюмо. – Что все это – заблуждение?
– Заблуждение? – повторила она с глубокой жалостью. Ему стало ясно – такая возможность представляется ей чудовищной, и не ее имела она в виду, обещая, что он не будет страдать. – Нет, разумеется, нет! – твердо сказала она. – Вы были правы.
Однако он не мог отделаться от мысли – а вдруг, прижатая к стене настойчивостью допроса, Мэй Бартрем просто пытается спасти его? Ведь всего гибельнее для него – так, во всяком случае, казалось Марчеру – было сознание, что история его жизни глупа и банальна.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я