https://wodolei.ru/brands/Sanita-Luxe/infinity/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хлопьянов перемещался, понукаемый толчками и окриками. Шаркали ноги, кололи локти, теснили спины. Пахло дымом, – где-то рядом на мангале жарили мясо. Пронзительно, едко играла азиатская музыка, – какой-то кавказец крутил магнитолу. Хлопьянов вдруг вспомнил Кабул, огромный, пестрый грязно-нарядный рынок с затейливыми вывесками дуканов, горбоносыми торговцами, чьи смышленые чернявые лица виднелись за грудами груш и яблок, россыпью корицы и чая. Рынок, древний, первобытный, с криками ишаков, воплями зазывал, растянул и развесил свои шатры, балаганы, как флот, приплывший в центр Азии, в трепете парусов и нарядных флагов. Он, разведчик, поджидая связника, в азиатской хламиде, в рыхлой чалме, прятался в крохотной лавчонке торговца птицами. В деревянных клетках скакали перламутровые и золотистые птахи, пойманные в кабульских садах. Рядом в узком проулке валила разгоряченная, разноликая азиатская толпа. Мясник, растолкав плечами влажные бело-розовые туши, сажал на отточенный крюк отрубленную баранью голову.
Это видение посетило его на московской толкучке, породило ощущение тоски. Москва, столица небывалой цивилизации, на которую то с ужасом, то с любовью взирала земля, превратилась в азиатский торговый город. Закрывала свои театры, библиотеки, факультеты искусства и науки. Открывала огромную, набитую дешевкой толкучку. Сливалась с Кабулом, Аддис-Абебой, Пномпенем.
Это и было поражение. Это и была оккупация. Без ковровых бомбежек, полевых комендатур, расстрельных рвов и газовых камер. Его страна, ее драгоценности, ее величие, ее наивный и грозный лик, ее таинственное, как смугло-золотой иконостас, прошлое, ее слепящее, как полярное солнце, будущее, – все превращалось в хлам, перерабатывалось в мусор, распылялось в сор, в дешевку, в конфетти нарядных ярлыков и наклеек, в неоглядную свалку, над которой кружило, как огромный черный рулет, воронье.
Он заглядывал в лица. Старался найти в них отклик своим состояниям. Угадать в них ужас, ненависть, энергию отпора. Но лица были одинаково тусклые, с лунными тенями, посыпаны холодным пеплом погасшего и остывшего солнца. Все были опоены одним и тем же ядовитым отваром. Окурены одним и тем же наркотическим дымом. Шли, как в бреду, все в одну сторону, словно невольники, прикованные к грохочущей колеснице, на которой восседал яркий, глазированный, как импортная сантехника, повелитель.
Уцелевший воин, решивший дать бой губителям Родины, он не сможет найти здесь товарищей, не соберет ополчения, не созовет партизанский отряд. Никто из этих окуренных и опоенных людей не возьмет трехлинейку, не кинет гранату, не наклеит на стену листовку.
Так думал Хлопьянов, проходя мимо пожилого и крепкого, по виду старшего офицера в отставке, держащего на растопыренных пальцах женский бюстгальтер.
Он понимал, это не просто толкучка, не просто распродажа и скупка. Здесь, как на фабрике отходов, истреблялась целая эра, к которой он сам принадлежал. Ломался вектор истории, в котором он двигался и летел. Здесь, как в огромном крематории, сжигалось навсегда нечто великое, незавершенное, чему не суждено было осуществиться, и лицо этого таинственного, исчезающего покойника несло в себе черты и его, Хлопьянова. Скрывался на глазах под грудами мусора и отбросов фасад недостроенного храма, и будущий археолог, разгребая перегной и отбросы, вдруг наткнется на хрустальный фрагмент Днепрогэса, обломок статуи Мухиной, титановое сопло «Салюта».
Работник, который совершал истребление, был невидим. Был удален в бесконечность. Его могучие крушащие руки дотягивались из космоса, доставали из-под земли. Он был недоступен для Хлопьянова, неуязвим для его удара. Повелевал народами, управлял странами, распоряжался ходом истории.
Здесь, на московской толкучке, он присутствовал в виде целлулоидного флакона с шампунем, картинки с изображением девицы, дешевого бисера на женской блузке.
Хлопьянов страшно устал. Был опустошен. Его жизненных сил не хватало на борьбу с пустотой. Его кинули в огромную лохань, где шло гниение, совершался распад, действовала химия разложения. И он чувствовал, как растворяется в этих кислотах и ядах.
В шпалере торговцев, среди развратных картинок, меховых шуб и коробочек с макияжем стояли три монашки. Они держали шкатулки с прорезью, выпрашивали подаяние на храм. Начинали петь тусклыми жалобными голосами. На шкатулке горела свеча. Пьяный милиционер, ошалевший от многолюдья, обилия денег, сладкого дыма жаровен, что-то невнятно и радостно булькал в рацию, пялил голубые глаза на монашек.
Впереди, куда, подобно реке, неслась толпа, что-то взбухало, клокотало, клубилось. То был океан, куда впадала река, – огромный вещевой рынок, заливавший, как лава, окрестные площади, улицы, скверы. И из этого смоляного варева, как тонущий, накрененный корабль, выглядывал шпиль университета.
Хлопьянов, как утопающий, из последних сил, вялыми бросками и взмахами, выбирался из водоворота. Уходил из стремнины, цепляясь за обшарпанные разбитые доски какого-то забора, как за обломки, оставшиеся от кораблекрушения.
К назначенному времени он явился в подвальчик. Спустился по сумрачным ступенькам и оказался в полутемном зальце с рядами обшарпанных кресел, в которых густо, вцепившись в подлокотники сухими пальцами, сидели ветераны. Шелестели блеклыми голосами, шаркали стоптанными подошвами, поблескивали очками и лысинами. Иные выстроились в уголке в редкую очередь, шелестя бумажками, платили членские взносы. Держали одинаковые красные книжицы, отдавали руководителю деньги, получали в книжицу чернильный штампик, удовлетворенно его разглядывали. На невысокой тумбе, накрытой бархатным малиновым покрывалом, стоял огромный, под потолок, бюст Ленина, занесенный сюда, в тесноту подвала, из какого-то другого, просторного, теперь не принадлежавшего им помещения. В подвальчике было душно и сыро, пахло канализацией и известкой, – то ли от протекавшего потолка, то ли от выбеленного бюста.
Хлопьянов сидел в сторонке, наблюдая собравшихся. Здесь были совсем старики, костлявые, иссохшие как мумии, с запавшими невидящими глазами. И те, что помоложе, оживленные, нетерпеливые, бойкие.
С палками и костылями, похожие на пациентов травматологического пункта. И бодрые, то и дело вскакивающие, теребящие своих сонных соседей. Были женщины с голубоватыми белыми буклями, с неистребимым женским кокетством. Мужчины с голыми черепами или редкими прядками, молодящиеся, ухаживающие за дамами. Многие были с орденскими колодками, в опрятных, заглаженных до блеска, когда-то парадных костюмах.
Это были не сдавшиеся старики, обманутые вероломными вождями партийцы, которые не разбежались после случившейся с государством беды. Не сожгли свои красные книжицы. Не отнесли в торговые лавки ордена и медали. Уберегли от поношений и скверны бюст своего вождя. Спустили его под землю, в свою подпольную молельню. Собрались на катакомбную встречу, поддерживая друг друга, вдохновляя, сберегая слова и символы своего священного учения.
Это были старые хозяйственники, фронтовики и чекисты, руководители заводов и научных институтов. Серьезные, спокойные, они решили дожить свой век по законам и заповедям своей прежней веры. Напоминали экипаж затонувшей подводной лодки, собрались в последний, еще не затопленный водой отсек, предпочитая умереть здесь, всей командой, не всплывая на поверхность, где ждет их торжествующий враг. Они усаживались в старые откидные кресла, ставили между колен костыли и палки, шуршали газетами, кашляли, переговаривались выцветшими голосами. Ждали своего вождя, желая посмотреть на человека, не бросившего партию в час катастрофы.
Генсек появился в подвальчике без опоздания. Пронес в тесноте свое сильное, широкое тело, крупную лобастую голову. Прошагал прямо на сцену под бюст, плотно уселся на поставленный стул. Ему хлопали, тянули к нему шеи, двойные окуляры, слуховые аппараты. Рассматривали, оглядывали, и Хлопьянов вместе со всеми, – старался понять сущность человека, которому собирался служить.
Генсек прошагал, широко расставляя ноги, был похож на матроса, привыкшего упирать стопы в шаткую палубу. Мгновенно, перед тем как поставить ногу, определил устойчивость и надежность поверхности, и лишь потом оперся на нее всей тяжестью. Эта осторожность импонировала Хлопьянову, вызывала на ум матросскую песню «Раскинулось море широко», внушала доверие к Генсеку.
На крупной лысеющей голове Генсека важен был лоб, выпуклый, огромный, с буграми и струящимися живыми складками. Он видел этим лбом, как куполом, за которым скрывался радар. Наводил его в сторону, где возникал сигнал опасности и тревоги. Лоб был защитной оболочкой, бронированной крышкой, под которой, как в командном пункте, надежно размещались системы управления и ведения боя. И это тоже импонировало Хлопьянову.
Под кустистыми бровями синели глаза – зоркие, умные, взиравшие иногда насмешливо, иногда печально и чутко, иногда почти неуверенно. В этих глазах не было фанатизма, но упрямая сосредоточенная пытливость, делавшая его чем-то похожим на агронома или сельского учителя, для которых существовали нескончаемые заботы и не было конечной награды за труды, а только смена этих круглогодичных трудов.
Рот у Генсека был крупный, форма губ говорила о наличии воли, о стремлении управлять, превосходствовать. О способности подавлять собственные влечения и страсти, которые отвлекали бы от главного дела Но в этих губах, в их мягких вяловатых углах все же проскальзывала едва заметная неуверенность, зависимость от чужого мнения, стремление во что бы то ни стало понравиться. И это настораживало Хлопьянова, бросало на Генсека легкую тень недоверия.
– Мне бы хотелось поделиться с вами, товарищи, взглядами на социально-политическую обстановку в стране. Высказаться о задачах партии по преодолению глубочайшего системного кризиса!…
Генсек произнес эти фразы густым плотным голосом со спокойной уверенностью знающего человека. Эта уверенность и знакомая властная интонация из недавнего благополучного прошлого передались окружающим. Старики перестали кашлять, замерли, жадно внимали. Своей дряхлой обессиленной плотью впитывали бодрящую энергию густого спокойного баритона.
Он нарисовал им картину разразившейся катастрофы. Упадок промышленности, обнищание народа, коррупция власти, распад территорий, где хозяйничали преступные кланы, – и в итоге беззащитность страны перед лицом американского врага, установившего в России жестокий режим оккупации.
Он говорил общеизвестные вещи, не делал открытий, не прибегал к гиперболам. Изъяснялся языком газетной статьи или отчетного доклада. И старики вожделенно внимали, понимали его, соглашались. Переживали случившуюся со всеми ними беду.
Тучный рыхлый старик в мятой блузе, со складками желтого жира, блестел золотыми очками, сквозь которые не мигая смотрели выпуклые водяные глаза. «Дипломат», – определил Хлопьянов, представляя, как посольский лимузин с красным флажком вносил его в резиденцию, под сень араукарий и пальм. В прохладном кабинете, украшенном африканскими масками, он выслушивал доклады советников, принимал военных, разведчиков, властно управляя политикой молодой африканской республики. Теперь же, лишенный всего, переживая разгром империи, искал хоть искру надежды.
Лысый, с граненым черепом, с квадратными шершавыми скулами, зазубренный, красный от давнишнего ветра, шевелил беззвучно губами. «Начальник треста», – окрестил его Хлопьянов, представляя в другой, исчезнувшей жизни. В брезенте, в кирзе выпрыгивал из вертолета то в белой глазированной тундре с черным штырем буровой, то в дикой степи с кружевами электрических мачт, то у синей реки с бетонными быками моста. С угрюмым упорством он долбил и взрывал землю, начиняя ее металлом, энергией, строя города и заводы. Теперь заводы стояли, пустели города, и люди разбегались, проклиная степи и тундры.
Генсек говорил о предателях. О тех, кто недавно возглавлял государство и партию, сидел в министерствах, обкомах, руководил академиями и газетами. В августе злосчастного года открыли ворота врагу. Говорил о предателе всех времен и народов, вертлявом и улыбчивом бесе, отдавшем на истребление Родину, и о неизбежном возмездии.
Ему внимали жадно и истово. Желали возмездия и страшной кары изменникам, пытки и мучительной смерти. Их блеклые впалые щеки покрывались румянцем. Гневно ходили на горле сухие кадыки. Сжимались кулаки с синими стариковскими венами. Они верили Генсеку, вставшему на мостик тонущего корабля, откуда сбежал предатель. Отдавали ему последние силы, уповая на то, что он добьется победы, спасет страну и накажет изменников.
Худой носатый старик с высохшей шеей, опущенными плечами, похожий на беркута, смотрел сквозь очки желтыми круглыми глазами. «Чекист», – окрестил его Хлопьянов, замечая беспощадный блеск его стерегущих глаз. Представлял, как сидит за железным, привинченным к полу столом, направляет яркий свет лампы в лицо приведенного на допрос предателя. И тот лепечет, испуганно перебирает ногами, покрывается липкой испариной. Лоснящийся лысый лоб с фиолетовым родимым пятном.
И рядом второй старик в поношенном генеральском мундире, с трясущейся седой головой что-то беззвучно шептал. Должно быть, приговор тому, кто предал Отечество и теперь стоит у кирпичной стены под дулами карабинов.
Так слушали все доклад Генсека. Хлопьянов не находил в словах говорившего фальшивой нотки, верил ему, принимал.
В завершение Генсек поведал своим престарелым товарищам то, что они ожидали услышать. Зачем явились сюда, преодолев уныние, хвори, тусклую бесполезную старость. Он рассказал им, что сделает партия, чтобы остановить разрушителей, вырвать власть у врага, восстановить государство. Он указал на союз «красных „и «белых“, коммунистов и монархистов. Одни потеряли власть в самом начале века, другие на его исходе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я