della сантехника официальный сайт 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Иначе нельзя; нельзя оставить здесь труп! Возьми-ка вот эту вещицу! Я давеча вырезал ее для тебя, потому что ты вчера еще жаловалась, что волосы у тебя путаются, что у тебя нет гребня; вот я и попробовал вырезать тебе костяной гребень. У лавочника в оазисе гребней нет, а я сам все равно что зверь пустыни, жалкий, неразумный зверь, которому ничего подобного не нужно. Кажется, там упал камень! Так и есть, человеческие шаги. Иди поскорее в пещеру и не шевелись там, пока я не позову тебя.
Сирона ушла, а Павел взял труп собаки на руки, чтобы спрятать его от приближающегося.
В нерешительности он оглядывался, отыскивая, куда бы спрятать собаку; но два зорких глаза на высоте над ним уже заметили и его самого, и его легкую ношу, и не успел анахорет еще хорошенько оглядеться, как направо от пещеры с утеса посыпались с грохотом камни и вместе с ними какой-то человек спустился вниз, прыгая с безрассудной отвагой по уступам, кинулся, не обращая внимания на предостережения анахорета, прямо к нему и крикнул, едва переводя дух и вне себя от волнения:
— Это собака Сироны, я не ошибаюсь! Где ее госпожа? Говори сейчас же, где Сирона, я должен знать это!
Стоя в притворе церкви, Павел часто видал сенатора и его семью на их местах вблизи алтаря и с удивлением узнал в этом отважном прыгуне, который с растрепанными волосами и пылающими глазами накинулся на него, как безумный, второго сына Петра, Поликарпа.
Ему было нелегко сохранить спокойствие и присутствие духа, ибо с того мгновения, как узнал, что напрасно обвинял Сирону в тяжком грехе, ложно назвав самого себя ее сообщником, он чувствовал мучительно-болезненную тоску, и точно какая-то свинцовая тяжесть мешала быстроте его соображения.
Он пробормотал несколько непонятных слов, но противник его придавал, очевидно, какое-то особенное значение своему вопросу, потому что схватил анахорета с яростной запальчивостью за ворот рубахи и крикнул хриплым голосом:
— Где ты нашел собаку? Где…
Вдруг он остановился, отпустил александрийца, окинул его взором с головы до ног и спросил тихо и медленно:
— Неужели? Не ты ли Павел, александриец? Анахорет кивнул…
Поликарп горько рассмеялся, прижал правую руку ко лбу и воскликнул самым презрительным тоном отвращения:
— Итак, это правда! И из-за этакой противной образины! Но я не поверю, чтобы она даже подала тебе руку, потому что от одного вида твоего уже можно замараться!
Сердце Павла стучало точно молотом в груди, и в ушах у него шумело и гудело.
И когда Поликарп снова протянул к нему руку, он невольно стал в позу атлета, который, выставив руки вперед, ищет, как бы половчее схватить противника, и сказал глухим, угрожающим голосом:
— Отойди, не то случится нечто такое, от чего несладко придется твоим костям!
Это произнес уже не Павел; это гордо заявил Менандр, которым гордилась палестра, который никому из товарищей не спустил бы ни одного оскорбительного слова.
А еще вчера он перенес с тихой покорностью и спокойной веселостью совсем иные оскорбления, чем теперь от Поликарпа.
Откуда же взялась сегодня эта бурная обидчивость и эта необузданная жажда брани?
Когда он два дня тому назад ходил в свою старую пещеру, чтобы принести оттуда свои последние спрятанные червонцы, ему захотелось повидаться с больным Стефаном; но египтянин, ухаживавший за стариком, не только не пустил анахорета, но даже прогнал его со злобными проклятиями, точно нечистого духа, и бросил ему вслед несколько камней.
В оазисе, несмотря на запрещение епископа, Павел вошел было в церковь, чтобы сотворить молитву; он думал, что притвор с фонтаном, где обыкновенно молились кающиеся, не закрыт и для него; но аколиты отогнали его ругательствами, а сторож, который еще недавно отдал ему церковный ключ, плюнул ему в лицо.
И все-таки ему было нетрудно уйти без гнева и обиды.
Когда он покупал для Сироны шерстяное одеяло, кувшин и еще кое-что, проходил мимо один из пресвитеров и, указывая на монеты, сказал:
— Сатана не забывает своих.
Павел и тут не возразил ни слова, вернулся с радостным, благодарным сердцем к Сироне и всецело проникся отрадным сознанием, что терпит за других позор и страдание, следуя примеру Христа.
Что же теперь так обострило его обидчивость по отношению к Поликарпу и разом порвало нити терпения, окрепшие в долголетних лишениях?
Быть может, этому человеку, подвергавшему всевозможным истязаниям свою плоть, чтобы избавить душу от ее оков, показалось менее тяжким слышать, как его называли богопротивным грешником, чем видеть презрительное оскорбление своего мужеского достоинства? Может быть, он даже думал о прекрасной свидетельнице своего поругания, скрывавшейся в пещере? Или же гнев его вспыхнул потому, что в Поликарпе он видел не негодующего брата по вере, а просто мужчину, оскорбившего другого мужчину дерзкой насмешкой?
Юноша и седобородый атлет стояли друг против друга как смертельные враги, готовые к бою, и Поликарп не отступал, хотя ему, как и большинству молодых христиан, было запрещено участвовать в упражнениях молодежи в палестре, и он сознавал, что имеет дело с сильным и опытным противником.
Но он чувствовал, что и сам не бессилен, и кипевшая в нем злоба разжигала желание померяться с ненавистным обольстителем.
— Подходи, подходи! — крикнул он, сверкая глазами, и, выставив голову вперед, согнул спину, готовясь в свою очередь к борьбе. — Хватай! Ты, верно, был гладиатором или кем-либо подобным, пока не вырядился в грязную одежду, чтобы безнаказанно врываться по ночам в чужие дома! Обрати это святое место в цирк! И если бы тебе удалось убить меня, то ты даже оказал бы мне услугу, ибо что давало цену моей жизни, ты уже и без того погубил. Подходи! или, по-твоему, легче разрушить жизненное счастье женщины, чем померяться силами с ее защитником? Хватай, говорю я, хватай… или…
— Или ты бросишься на меня, — сказал спокойно и совершенно изменившимся голосом Павел, руки которого опустились при последних словах юноши. — Подходи ты, и делай со мной что хочешь, я не буду сопротивляться. Я останусь стоять здесь и не хочу бороться, потому что ты прав, и это место поистине не цирк. Но галлиянка не принадлежит ни тебе, ни мне, и кто дал тебе право…
— Кто дал мне право на нее? — перебил его Поликарп, сверкнув глазами и подступая к нему ближе. — Тот же, Который дозволяет молящемуся говорить о своем Боге. Сирона моя, как солнце и месяц, и звезды мои, потому что освещают дивным светом мой мрачный путь. Моя жизнь принадлежит мне, а она была жизнью моей жизни, и потому я говорю смело, что она принадлежит мне, будь на свете хоть двадцать Фебициев. А потому, что я считал и все еще считаю ее моею собственностью, я ненавижу тебя и бросаю тебе в лицо мое омерзение, ибо ты подобен голодной густошерстой скотине, которая врывается в цветник и срывает с куста дивный цветок, предмет заботливых попечении садовника, расцветающий только раз в сто лет; ты подобен кошке, которая пробирается в мраморную залу и, чтобы утолить свою алчность, душит редкостную птицу, привезенную мореходами из далеких стран. Но ты, лицемерный хищник, в зверской гордости презирающий собственное тело и предающий его полной одичалости, ты разве можешь понимать обаяние красоты, небесной красоты, которая трогает даже неразумных детей и перед которой преклоняются даже боги! Я имею право на Сирону, ибо где бы ты ее ни скрывал, и если бы нашел ее даже сам центурион и приковал ее к себе железной цепью, ни в ком не живет так, как во мне, именно то, что делает ее прекраснейшим созданием Всевышнего, — образ ее красоты. Эта рука еще ни разу не коснулась твоей жертвы, и все же по воле Всевышнего Сирона никому не принадлежит так всецело, как мне, потому что никому она так не дорога, как мне, и никто не мог бы любить ее так, как я! Она мила, как ангел, и сердце ее, как у ребенка, она беспорочна и чиста, как алмаз, как грудь лебедя или утренняя роса на лепестках розы. И хоть бы она тысячу раз впускала тебя к себе, и хотя отец и мать, и все, все указывают на нее пальцами и осуждают ее, я все-таки не перестану верить в ее чистоту. Ты обвинил ее в позоре, ты…
— Я только молчал, когда ее осудили твои родители, — прервал юношу Павел с жаром, — потому что поверил ее вине, как ты моей, как и всякий готов скорее поверить дурному, чем хорошему о всяком человеке, с которым не связан узами любви. Теперь же я знаю, и знаю совершенно точно, что мы поступили несправедливо с бедной женщиной. Если блеск этого светозарного сновидения, которое ты называешь Сироной, помутился по моей вине…
— Помутился? И по твоей вине? — усмехнулся Поликарп. — Разве жаба, прыгнувшая в море, может помутить его ясную синеву, разве черная летучая мышь, пролетевшая в ночи, может затмить чистый свет полного месяца?
Опять гнев вспыхнул в сердце анахорета; но он теперь уже сдержал себя и сказал с горечью, не без труда подавляя свое волнение:
— А как же ты давеча говорил про цветок да про птицу, которые гибнут от неразумных зверей? Под этими зверями ты, полагаю, не разумел какого-нибудь отсутствующего третьего, а теперь ты, однако, не признаешь за мной способности бросить хоть малейшую тень на твое солнце? Вот видишь, как ты в гневе противоречишь сам себе, а этого уж, конечное, следовало бы избегать сыну мудрого человека, наверно еще не так давно вышедшему из школы ритора. Да и не смотри на меня так враждебно, ибо я не хочу тебя огорчать, но даже отвечу на твои злые слова добрыми словами, может быть, самыми добрыми, какие тебе когда-либо приходилось слышать: Сирона честная, безвинная женщина, и когда Фебиций уехал отыскивать ее, тогда я еще ни разу не видал ее своими глазами и не слыхал своими ушами ни одного слова из ее уст.
При этих словах Поликарп изменил свое угрожающее положение и, ничего не понимая, но охотно веря Павлу, воскликнул с живостью:
— Но найденная шуба была же твоя, и ты, не защищаясь, принял побои от Фебиция.
— Для эдакой противной образины, — возразил Павел, копируя голос Поликарпа, — иногда нужны побои, а в то утро я не смел защищаться, потому что… потому что… Ну, да это не твое дело. Пока укроти как-нибудь твое любопытство на несколько дней, а там, пожалуй, еще кончится тем, что ты этому человеку, от одного вида которого уже можно замараться, этой летучей мыши и жабе…
— Оставь это теперь, — воскликнул Поликарп, — очень возможно, что волнение, возбужденное твоим видом в моем израненном, измученном сердце, вызвало несколько непристойных выражений с моей стороны. Но теперь я вижу — твои косматые волосы обвивают благообразное лицо. Прости мне мою запальчивую, несправедливую выходку. Не владея собою, я открыл тебе всю мою душу, и теперь, когда ты знаешь, каково у меня на сердце, я спрашиваю тебя еще раз: где Сирона?
Поликарп взглянул на Павла с выражением опасения и убедительной просьбы и указал рукою на собаку, точно желая этим сказать: «Ты должен же это знать; вот ведь доказательство».
Александриец медлил с ответом, кинул как будто бы случайно быстрый взгляд на вход в пещеру и, увидя там за пальмовыми ветвями белое платье Сироны, сказал про себя, что Поликарп неминуемо заметит ее, если останется тут еще дольше, а этому следовало непременно помешать.
Было много причин, побуждавших его не допускать встречи молодой женщины с юношей; но, собственно, ни одна из них не приходила ему на ум, и хотя он даже и не подозревал, что в нем проснулось что-то, похожее на ревность, однако ясно было, что ему очень не хотелось видеть, как они перед его глазами бросились бы друг другу в объятия, и что именно вследствие того он вдруг быстро отвернулся, взял труп собаки под мышку и ответил Поликарпу:
— Конечно, я знаю, где она, а когда придет время, то и ты это узнаешь. Теперь же я должен зарыть собаку, а ты помоги мне, если хочешь.
И, не выжидая ответа, он побежал, перескакивая с камня на камень, к площадке, на обрывистом краю которой увидел Сирону в первый раз.
Юноша последовал, запыхавшись, за ним и догнал анахорета, когда тот уже начал разрывать руками землю у подножия одного из утесов. Поликарп остановился бок о бок с александрийцем и повторил с неудержимою горячностью свой вопрос, но Павел даже и не поднял глаз от своей работы и сказал, копая все скорее и скорее:
— Приди сюда завтра в это же время, тогда я, может быть, и скажу тебе.
— Ты думаешь так отделаться от меня, — воскликнул юноша, — но ты ошибаешься во мне, и если ты обманываешь меня твоими как будто бы простодушными словами, то я…
Но он не докончил своей угрозы, потому что вдруг протяжный, тоскливый крик, явственно расслышанный им, прервал глухую тишину пустынной горы.
— Поликарп, Поликарп! — послышалось все ближе и ближе, и звуки эти подействовали с магическою силою на того, к которому были обращены.
Высоко выпрямившись и дрожа всем телом, юноша вслушивался, подняв голову вверх. Вслед за тем он воскликнул: «Это ее голос. Иду, Сирона, иду!» и, не обращая внимания на анахорета, занес уже было ногу, чтобы побежать к ней навстречу.
Но Павел вдруг стал перед ним и произнес твердым голосом:
— Ты останешься здесь.
— Посторонись! — крикнул Поликарп вне себя. — Она зовет меня из своего заключения, где ты спрятал ее, ты подлый хищник и лживый трус. Посторонись, говорю я! Не хочешь? Так защищайся же, ты, мерзкая жаба, или я раздавлю тебя, если нога моя не побоится запачкаться в твоем яде.
Павел стоял пока с распростертыми руками перед юношей неподвижно, но твердо, как дуб.
Но вот на него опустился кулак Поликарпа; этот удар окончательно разбил терпение анахорета, и, не владея более собою, он воскликнул: «За это ты мне поплатишься!» И прежде чем из уст Сироны раздался третий и четвертый зов, Павел обхватил стройный стан ваятеля, поднял его и перекинул мощным взмахом через свое широкое плечо на камни.
После этого буйного порыва он остановился как вкопанный, расставив ноги, скрестив руки и дико вращая глазами, перед своею жертвой и обождал, пока Поликарп поднялся и, не оглядываясь, прижав руки к затылку, отошел, покачиваясь, будто пьяный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я