https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/bez-poddona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

"Very little". Того, кто мне нравится, зовут Винсен. Он не похож на Ван Гога - у него два уха и волосы не рыжие. И не очень чистые. Я прощаю его, потому что сама с не очень свежими волосами. Зато уже освежившаяся пивом.
Они спрашивают, туристка ли я. "Нет. Я живу в Париже уже десять месяцев, но завтра возвращаюсь в Америку". Неожиданно мне хочется разыграть трагедию. Заманить и обмануть. Мне кажется, они поверят - я с перепоя, у меня депрессия и мне действительно грустно-тошно. Я вытягиваю правую ногу и показываю им свою перевязанную лодыжку. "Я больна. У меня инфекция в крови. Гликемия". Друг Винсена выпивает зеленую жидкость. Они знакомы с медициной - работают в клинике для наркоманов. Винсен акцентирует - "врэ джанкиз"****. Я смотрю на старомодный портфель его друга - он стоит рядом с ножкой стола, - моментально в моем извращенном мозгу я рисую себе внутренности портфеля. Он наполнен драгз. Ну да, если они работают в такой клинике, то имеют доступ ко всему, чем больше запрещаемому, тем более желанному.
Я, конечно, преувеличиваю про ногу. Хотя рана на ней не заживала три месяца. Эпопеи с ногой можно посвятить целую главу романа, что, видимо, и сделает май мэн. Я оставляю ему ногу. Портфельный парень говорит об анализах. "Я их уже делала. Все напрасно". Даже если они мне не верят, лица у них все равно грустные и смущенные. Мы допиваем и выходим из кафе. Винсен предлагает меня проводить. Парень с портфелем драгз уезжает на такси. Мы идем по рю Маллер. Никак не припоминается музыка его Пятой симфонии, под которую я дралась с май мэн в Нормандии. Я поглядываю на Винсена. Соблазняюще? Живя с писателем, я забыла, как это делать. А может, никогда не знала. А может, я натурально соблазнительна, раз со мной живет писатель, раз со мной рядом идет парень, лечащий наркоманов и говорящий мне: "Tu es belle"*.
Мы проходим мимо почты на углу Франк Буржуа. Здесь я получаю свою корреспонденцию "до востребования". Не потому, что я боюсь, что почтовый ящик не вместит в себя письма - два-три человека пишут мне, - а потому, что мне не хочется, я будто не имею права давать адрес писателя. Пока еще.
Чтобы идти к моему дому, мы должны повернуть направо, но я предлагаю ему променад, и мы идем дальше. Я не хочу возвращаться в пустую квартиру и полупьяным почерком что-то писать в дневнике. Мы идем мимо закрытого сада. Винсен обнимает меня за плечо, и повернув налево, мы выходим на маленькую площадь. Зачем она здесь, в этом старом районе Марэ, где какой-то король держал зверинец со львами? Мы стоим посередине этой выпадающей из общей картины площади. На черном подрезанном дереве нет ни одного листа, поэтому ветер не срывает с них капли дождя. Винсен не Ван Гог поднимает мой свитер и целует в правую грудь. Просто. Я смотрю вверх - на последнем этаже современно-мертвого здания светится единственное окно. В нем голая женщина. Я поднимаю лицо Винсена, и мы следим за ней. Она делает какие-то движения наклоняется, поднимает то руки, то ноги. Похоже на картину Де Кирико из "манекенного" периода.
Я рада своему незнанию французского - не надо разговаривать. То, что говорит он, я понимаю. На рю дэз-Экуфф, как всегда, что-то чинят, ремонтируют. Выкорчеванные из узеньких тротуаров булыжники сложены горой напротив двора, в который мне надо входить. Я останавливаюсь - "Мерси боку". Фонарь над синагогой мигает и, кажется, погаснет. "Tu es belle. Domage, tu me sembles si triste"*. Он хочет увидеть меня еще. "Нет. Знаешь, пусть так останется". Я уже хочу скорее уйти. Он целует меня в губы. Мне все равно. Но тоскливо. Я вхожу в квартиру и, не включая свет, смотрю в окно. Он стоит напротив. Я не уверена, видит ли он меня, но я раздеваюсь перед окном.
Через несколько дней приезжает мой мужчина. Когда он входит - загорелый, и это подчеркивает его белый шарф на шее, - я вспоминаю про Винсена. Мне становится жаль, что я больше с ним не увиделась и что ничего больше не было.
Перед тем как идти в постель, мы, как всегда, едим и мне почему-то очень хочется рассказать про мой променад по Марэ. "Ты уж лучше мне не рассказывай", - говорит май мэн. Уже в постели я думаю, что он не хочет знать, что я делала без него, потому что сам не хочет рассказывать о себе. О каких-то своих променадах.
1984 г., Париж
МАССОВКА
"Милый Саша, как вы?" - начинаю я разговор невинно и издалека. "Милый Саша" - художник-костюмер и часто работает в кино. В этот раз мне нужен не цилиндр, чтобы явиться на парти в образе Марлен Дитрих. Мне нужна работа.
Мы обмениваемся впечатлениями о приезжающих из СССР и соглашаемся, что Париж следует закрыть. На вопрос "Когда в Ленинград?" я говорю, что боюсь разочарований и еще - "пугает картина кипучей антикорчагинской работы по сокращению разницы с Западом". Саше в Ленинград не надо - его посетила мама, убедилась, что он не живет под мостом, и уехала обратно с двенадцатью чемоданами.
Я как бы между прочим спрашиваю, нельзя ли посниматься в кино. И "милый Саша" совсем просто говорит: "Конечно!" Он только не знал, что я согласна на фигурассион. Массовки. "Внешность обманчива!" - говорю я.
Впрочем, я таки никогда не изображала массы. Всегда у меня была пусть ма-аленькая, но роль. Значащаяся в титрах - школьница Маша, певица в ресторане, рабыня, любовница злодея.
Фильм снимают по роману Альберта Коэна "Гвоздеед". Сюжет связан с участием автора в организации сионистов в Лиге Наций. Бюджет фильма миллионный, и я не должна волноваться ни о гриме, ни о прическе. Надо прибыть на съемочную площадку к девяти утра и предоставить свою массу в полное распоряжение. На целый день.
Съемки сцен о Лиге Наций в Женеве проходят в парижском дворце Шайо. Доехав до Трокадеро и двигаясь по длинному подземному переходу, я обращаю внимание на странную надпись: "Употребление досок на колесиках запрещено". Это совсем свежее запрещение. Нашей эпохи. В период действия фильма - в 36-37-м годах такая надпись была бы непонятна. Изобретения порождают запрещения.
Следуя указателям на клочках бумаги "фигурассион-примерка", я спускаюсь в здание Музея кино. Костюмам отведено фойе театра. Длинные вешалки-брусья начинаются траурно - фраки, смокинги, котелки и цилиндры. Участники "похоронной процессии" - невеселы, в нижнем белье. Кто-то грустно прыгает на одной ноге, не попадая в штанину, галстук болтается на шее не затянутой еще петлей. "Милый Саша" жестом избавляет несчастного от греха и протягивает руки мне - великой грешнице. Я в черных очках. "Ну, что - мы вас шикарно сделаем. Литовской послихой. Хотите?" Саша работает Христом. Он должен одеть 180 человек! Костюмов куплено им на 330 тысяч! Мальчик-будильник из утренней передачи ленинградского телевидения 74-го года - он подбирает мне платье, бархатную накидку, перчатки, головной убор в виде широкой ленты с бисером. Я буду синяя, и на плечи мне прыгнет рыжая лиса.
Гримеры и парикмахеры в "буфете" - они как бы прикрывают с тыла. Каждый перед своим столиком-зеркалом, как за щитком пулемета. Меня хватает престарелая "Кукушкина" - был такой фильм в СССР о молоденькой парикмахерше Кукушкиной, и родственники называли меня так в детстве за то, что я экспериментировала на их шевелюрах. Пощелкивая раскаленными щипцами для завивки, зло насупившись, она выпытывает, где я купила зеленый - я еще не в костюме для съемок - наряд. Узнав, что на распродаже, за 100 франков штука, она сетует на то, что живет не в Париже. Я сразу считаю в уме, во сколько же она должна была встать, чтобы прибыть на работу. В 5 утра? Я передаю заколки "Кукушкиной", и она ругает мои волосы, называя непослушными. Какова хозяйка... Мои волосы любят, когда ими занимаются. Так и хочется крикнуть, процитировав Лимонова - "Играй, играй моими волосами!" ("История его слуги"). Они стали еще своевольней, превратившись из знамени большевистской революции в анархистское - я перестала краситься.
Мужчины-статисты стоят на очереди. Их волосы, в отличие от женских, зализывают. Некоторым приклеивают усы и бороды. Некоторых бреют. Невольно я рассуждаю логически - почему не добрить безусых и не обородить усатых?
Женщин гримируют под Марлен Дитрих. Всех. Под Дитрих - значит нитяные брови, нагие веки, тщательно накрашенные ресницы, расчесанные затем пучками. Чтобы получились острые елки-палки. С недокрашенными губами-бантиками я перебегаю опять к "Кукушкиной". Электрогенератор отключается, и будто включают запись урока по французскому арго. Несмотря на то что моя "Кукушкина" уже расчесывает мои волосы, то есть не пользуется электрощипцами, она считает своей обязанностью присоединиться к лаве возмущений. Несколько парикмахеров успевают уволиться, но их удается уговорить вернуться. Никто не упустит возможности проявить свою важность, незаменимость.
Одетые и загримированные массы гонят наверх. Те, как им и подобает, без вопросов следуют. "Наверх, наверх!" - командуют ответственные за массы. Наверху режиссер будет отбирать отдельных представителей масс. Наверху оказывается кафетерий.
Есть статисты случайные, как я, и временные. То есть те, кто еще верит, что это временно. "Это только начало! Я недавно в кино! Я еще учусь!" Потому что представить себя работающим статистом всю жизнь... Это как играть на треугольнике в симфоническом оркестре! Но оказывается, что есть профессиональные статисты. Они вроде лузерз. Но не в том понятии, когда лузер - герой. Профессиональный статист - плохой лузер, потому что он остался в кино. То есть там, где когда-то хотел быть первым. Там, куда пришел с мыслью "Я ПОБЕДЮ!" Потом это превратилось в "я победю", позже - в "я побе... я по..." "Я пообедаю!" - становится в конце концов основным в работе статиста.
На столах кафетерия расставлены бутыли с водой, бутафорски застыли булочки, младенчески невинно запеленуты в салфетки ножи и вилки. Профессиональные статисты, разделившись на группы, привычно беседуют. "Швейцарские жандармы" режутся в карты. "Швейцары", сняв с себя длинные цепи, полулежат на диванах. Таким же кругoм лежат мужские шляпы. Женские остаются на местах. Все довольно естественно смотрятся в одежде тридцатых годов. Некоторые женщины и мужчины, видимо, вспоминают свои восемнадцать лет в этих нарядах. Профессиональные массы с любопытством поглядывают за двери кухни. Случайные, как я, недоумевают - зачем же нас гримировали, причесывали и одевали? Чтобы завтракать?!
Мои соседи по столу - две девицы. Одна - в шляпке-менингитке, другая, - в рыжем берете. В менингитке чуть похожа на Кароль Буке и очень хорошо об этом знает. Парень, сидящий рядом со мной через пустой стул, оказывается курдом. Он идет к ответственным за кухню итальянцам и возвращается с бутылью из-под воды, только теперь она наполнена вином. По правую руку от него профессиональные дамы-статистки. Они и сообщили о возможности и праве масс пить вино. Итальянцы тем временем начали развоз пластиковых коробочек с едой. Профессиональные массы, как и подобает, недовольны.
Кафетерий большой, с колоннами, и когда появляется наконец режиссер, ему приходится долго выуживать статистов-мужчин, замаскировавшихся в темных углах. Никто не рвется в бой. Платят, даже если ни разу не выстрелишь. То есть даже если твоя спина не будет заснята. Платят за то, что ты пришел пообедать?
Меня не берут, как не берут ни менингитную, ни в берете, как не берут многих. На пустое место напротив меня приходит молодой парень в пенсне. Он вегетарианец - из еды в пластиковой коробочке ест только рис, сыр и пирожное. Остальное отдает изголодавшемуся курду. Еще пенсненосец русский. Сын кого-то с радио "Либерти" в Мюнхене. Я сначала фыркаю, но потом думаю, что, может, их уже уволили. Вместо перестройки, на радио сталинская чистка. Русский вегетарианец знает, кто я, и считает необходимым рассказать о себе. Он профессиональный певец, он учится, он лингвист, он не хочет быть на Западе актером, он снимался в двух главных ролях в СССР. Я молчу. Будто оправдываясь за свой рассказ, русский человек говорит: "Русские никогда о себе не рассказывают. А вот они все рассказывают и считают себя выдающимися актерами". Мысленно я не соглашаюсь и думаю, что если ты выдаешься, то тебя узнают; если же твоя знаменитость заключается в том, что в одном фильме видели твое левое ухо, а в другом правую пятку...
Экспресс-машина - на этаже ниже, как раз где снимают. Вся она обклеена разноцветными предупреждениями - "Не пользоваться во время съемок!" Она жутко шумит. После крика "Куп!"* массы с пластиковыми стаканами, заранее зажатыми в кулаках, наглядно демонстрируют, на что они - массы - способны. Французы не пьют кофе, как американцы, потому что кофе здесь - кофе. Но бесплатный кофе это уже совсем другое. Это вроде природных ресурсов, которые черпают и черпают, и будут черпать, пока они не кончатся. Пока, в данной ситуации, экспресс-машина не сломается. Она таки не успевает наполнять стаканчики плюется, икает и захлебывается. В конце концов (в отличие от природных ресурсов) от машины отгоняют и пространство, куда надо ставить стаканчик, заклеивают крест-накрест. Но все-таки туда можно просунуть стакан, тем более что он пластиковый, деформировав. Что и делает один из "журналистов" (бриджи, кепи, твидовый пиджак) - обратно, уже наполненный, его пытаются вытащить "социал-демократ" (бородка разделена надвое) и "швейцарский полицейский".
Часам к двум меня, менингитную и в берете тоже вызывают на съемочную площадку. Все массы собраны в большом зале. Зал - шахматная доска где-то в середине игры. Кто-то парочками, кто-то один, кто-то в вечном движении ходит конем. Меня ставят к даме в мехах с польским лицом. Ее бабушка действительно полька. Свежевыбритый мужчина - он, видимо, был с усами в 9 утра - извиняется за то, что он всего лишь француз. Так как действие происходит в Лиге Наций, то и набирали на массовки иностранные меньшинства. Учитывая все же, что это Лига, население района Барбез Рошешуар (Золотая Капля) осталось опять без работы.
Группа японцев во фраках и цилиндрах. На них подозрительно поглядывают ответственные за массы - будто боясь, что те достанут сейчас микроэлектронные приборчики, которых в 36-37-м годах не могло существовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я