душевые кабинки на заказ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— спросил я. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, Толя… Леля уже второй раз побежала вас встречать… Побежала — это, конечно, иносказательно. Мы теперь не бегаем, а ходим. Тихо-тихо ходим… Когда же снимут блокаду?
— Теперь, наверно, скоро. И потом, теперь продукты будут идти через Ладогу. У нас из автороты несколько машин с шоферами откомандировали на трассу…
— Дай бог! Дай бог!.. Толя, у меня конфиденциальный разговор с вами… Вы должны воздействовать на Лелю. Она раздает эти отруби направо и налево, Римма к нам повадилась за ними каждый день ходить… Скажите Леле, чтобы она не бросалась отрубями.
— Какими отрубями?
— Разве Леля не писала вам о них? Я ведь ей сказала: можешь Толе написать о них, чтоб он о тебе не так беспокоился, но напиши иносказательно…
— Да-да, она мне писала. Только я не так понял. Я думал, вы конину где-то достали.
— Бог мой, ну какая сейчас в Ленинграде конина! Не конина, я говорю, а отруби, отруби!
И она стала подробно рассказывать мне, что возчика Хусейнова мобилизовали в июне, и что лошадь тоже мобилизовали через военкомат, и вот недавно Хусейнов, зная, что в Ленинграде голод, прислал ей с Волховского фронта письмо и написал в нем, чтобы она взяла его дрова и полтора мешка отрубей, и что ключ от сарая лежит под дверью сарая слева… А сарай Хусейнова рядом с нашим сараем, и он в таком закоулке подвала, что никто до сих пор, к счастью, туда заглянуть не догадался. И вот они с Лелей понемножку, незаметно, перенесли все отруби домой, и из них получается отличная похлебка и лепешки. А дров оказалось совсем немного…
— Но вы скажите Леле, чтоб она не раздавала туда и сюда эти отруби. Ведь я отвечаю за Лелю, вы понимаете…
— Хорошо, я скажу ей.
Мы стояли в холодной прихожей; сквозь щели между фанерой и рамой тянуло холодом. Огонек елочной свечки, стоящей на сундуке в блюдце, колыхался.
— Леля очень устает на работе? — спросил я.
— Конечно, устает. Как все… Но вы не забудьте сказать ей насчет того, о чем мы с вами говорили.
— Да, я скажу ей.
С лестницы послышались шаги, в дверь постучали. Я открыл. Леля молча обняла меня.
— Ну что ты, Лелечка, плачешь, — сказал я. — Все будет хорошо.
— Да-да-да! Незачем нам плакать! — Она сняла серую беличью шапку с длинными ушами и улыбнулась мне. — Я тебя встречала на Большом, а ты со Среднего, значит, пришел… Я очень худая? Да?
— Ты, конечно, похудела, но не так чтоб уж очень… Леля, давай сразу сходим ко мне, надо добыть эту бутылку. Ты дай мне веревок, топор, мешок.
— А зачем топор? — с удивлением спросила она.
— Устроим у меня дома лесозаготовки — вот зачем.
— Тогда мы и санки возьмем, да?
— Да-да-да!
— Не смей меня передразнивать!.. А какие у меня сейчас глаза?
— Соленые.
— Нет, ты скажи, как тогда… и как тогда…
Откуда-то из темноты появилась тетя Люба. В руках у нее было большое решето.
— Толя, вы помните наш разговор?
— Да, помню.
Мы с Лелей приготовили все, что надо, вышли на лестницу, медленно пошли вниз. Санки гремели полозьями по ступеням. На третьем этаже дверь в одну из квартир была распахнута. Я толкнул ее ногой, но она снова открылась.
— Не надо, — сказала Леля.
— Они ж там замерзнут.
— Там никого нет… Что это тебе тетя Люба говорила? Что ты должен помнить?
— Она говорит, что ты неосторожна с этими самыми отрубями. Нельзя отдавать последнее другим, если у самих… Она говорит…
— Да-да-да! Я отлично понимаю… Но мне так жаль Римку, она такая неприспособленная.
— Ты очень приспособленная.
— Мне папа деньги присылает, мы иногда прикупаем. А у Римки ничего, только карточка.
После лестницы улица показалась очень белой. Когда мы дошли до моего дома, я первым делом отправился к управдому, он был на месте. Он без всяких разговоров выдал мне ключ от комнаты.
С саночками поднялись мы на мой этаж, и я стал стучать в дверь. Но никто не открывал. Тогда я потянул за круглую ручку, и дверь открылась. Она была не заперта. В кухне на полу валялась какая-то ветошь, в холодном воздухе стоял неприятный кисловатый запах. На двери комнатки тети Ыры висел большой замок — значит, она на работе. Из коридора тянуло дымком, видно, в квартире жили. Волоча саночки по паркету, мы пошли к моей двери.
Когда я вставил ключ в скважину, он повернулся неожиданно легко. Из дверного проема на пол коридора упал широкий белый прямоугольник света, будто кто-то простыню расстелил. В комнате было очень светло. Стекла широкого окна были прозрачны, на них не наросло инея — ведь здесь давно никто не дышал. Белые изразцовые стены холодно и бесстрастно отражали свет, голубые и белые плитки пола казались такими чистыми, будто по ним никогда никто не ходил. Справа от двери, на стене, на одном изразце виднелись трещины и розоватый винный потек, а внизу валялись зеленоватые осколки. Это, конечно, от той бутылки плодоягодного, которую Костя разбил на счастье. На столе одиноко поблескивала жестяная продолговатая банка от ивасей, наша пепельница. В ней лежал только один окурок, тоненький окурок «Ракеты».
Моя койка была кое-как застелена. На Костиной одеяло свисало до полу, на подушке лежала пачка выгоревших газет, общая тетрадь, мятые конверты; из-под кровати торчал гриф гитары. Над тем местом, где когда-то стояла Гришкина постель, три верблюда все шли и шли через пустыню к неведомому оазису. Я подошел к картинке, поддел ее пальцем. Она легко отделилась от стены. Одну из четырех хлебных лепешечек, которыми открытка была приклеена к изразцу, я положил себе в рот, три другие дал Леле. Потом подошел к столу и придвинул его к печке.
— Мы сейчас здесь еще кое-что найдем, это только начало, — сказал я ей.
— Милый, здесь очень холодно. Здесь холоднее, чем на улице. Давай скорее уйдем отсюда.
— Леля, сейчас я все это проверну, — ответил я, ставя на стол стулья. — Куда ты торопишься?
— Не знаю. Мне здесь почему-то страшно…
— Мы скоро уйдем. Ты пока сядь и сиди. Она села на мою койку, зябко съежившись и глядя в одну точку. Взяв одеяло с Костиной постели, я накинул его Леле на голову и плечи.
— Закутал меня, как матрешку, — сказала она, но даже не улыбнулась.
Я пошел на кухню за табуреткой, но табуретки не нашел — ее, очевидно, сожгли. Тогда постучался в дверь рядом с нашей комнатой, туда, где жил старый бухгалтер, любящий тишину. Мне никто не ответил. Я нажал на медную дверную ручку и вошел. Ни одного стула, ничего подходящего. На полу валялся разный хлам: мятые белые воротнички, баночки из-под гуталина, ненабитые папиросные гильзы. На постели лежала невысокая продолговатая горка темного тряпья. Мне почудилось, что из-под нее свисает рука. В углу стояли два больших потертых чемодана. Я толкнул их ногой, они оказались легкими, пустыми. Я их взял.
Наконец-то этот горный пик будет побежден! Из стола, двух стульев и двух чемоданов я соорудил подмостки возле печки. Можно лезть.
— Леля, подстраховывай меня! Сейчас мы кое-что добудем.
Она, не скинув с себя одеяла, вяло подошла; молча, не снимая варежек, взялась за ножки стула. Я осторожно залез на свое хлипкое сооружение и ухватился за край печи.
— Что там? — спросила Леля снизу. Голос ее звучал глухо и надломленно.
— Тут целый райпищеторг! — ответил я. За зубчатым бордюром из зеленоватых изразцов, покрытые слоем пыли, навалом лежали хлебные огрызки и банки из-под сгущенного молока — все Володькина работа.
Сперва я взялся за банки. Стал бросать их вниз. Они звонко падали на метлахские плитки, весело подпрыгивали, раскатывались во все стороны по комнате. Перед тем как бросить, я их осматривал. В каждой на дне лежал слой высохшей сгущенки; на внутренних стенках выпукло блестели молочные подтеки. В некоторых совсем не было пыли внутри — эти выглядели очень аппетитно. Я попробовал облизать одну такую, но сразу же порезал язык о рваные края. Во рту появился солоновато-железный привкус, но кровь сочилась еле-еле, ее было во мне не так уж много. Леля молча стояла внизу. Она учащенно дышала, будто только что взбежала сюда по лестнице, — это видно было по струйкам пара, вырывающимся из-под одеяла.
— Вот видишь, не зря мы пришли сюда, —сказал я ей. — А сейчас подай мне мешкотару, хлеб на пол не годится бросать… Не бойся, я тут крепко держусь… И, знаешь что, закрой-ка дверь на ключ. Ведь тут хлеб…
— У тебя руки, наверно, совсем окоченели? — спросила Леля, подавая мешок.
— Мерзнут, но ничего… Скоро мы поедим… Дежурный, напитай меня, ибо я изнемогаю от любви к пище, как говорит Костя.
Я начал класть в мешок хлебные огрызки. Их было много. Некоторые были словно в мышиной шкурке, так покрыла их пыль; те, что лежали пониже, казались совсем чистыми. Кое-где на высохшем мякише виднелись оттиски Володькиных зубов. «А мы-то, охламоны, вечно ругали Володьку за эту привычку забрасывать корки на печку», — размышлял я, сдувая пыль с огрызков и кладя их в мешок.
Когда все было собрано, я, не доверяя глазам, обшарил рукой все неровности, все зазоры между кирпичами. Потом достал из заповедного места бутылку «Ливадии». Туго обтянутая старыми дырявыми носками, она была в полной целости и сохранности.
— Держи крепко! — наказал я Леле, подавая ей бутылку. — Как хорошо, что ты тогда удержалась и не запустила ее в мою голову.
— Нет-нет-нет! — Она тихонько рассмеялась. — Это клевета. Насчет бутылки у меня ничего такого и в мыслях не было. Но какая твоя Лелька глупая: швыряться пирожными! Целая коробка…
— А я дурак, что не подобрал их тогда и не съел, — сказал я, слезая со своей вышки. — Сейчас бы я сожрал их вместе с картонкой. Когда кончится война…
— Мне иногда кажется, что она будет идти еще долго-долго. А для тех, кто убит на войне, она уже никогда не кончится.
— Леля, лучше сейчас поменьше думать о таких вещах… Давай-ка приступим к приему пищи.
Я разобрал свое высотное сооружение, придвинул к койке стул, положил на него мешок с корками. Сев рядышком, укрыв плечи одеялом, мы стали грызть то, что припас для нас Володька. Кругом было очень тихо. За окном, за стенами, за дверью, как прозрачная, но непробиваемая броня, простиралась тишина. Сверху, из комнаты семейства парнокопытных, не доносилось ни музыки, ни танцевального топота, ни даже шагов.
— Вроде уже сыт, а все равно жрать хочется, — сказал я. — А тебе?
— То же самое. Только не «жрать», а «есть».
— Прости, Леля. Иногда я говорю грубо для того, чтобы все не казалось таким уж серьезным… Ты собирай банки в мешок, к сухарям, а я займусь дровами.
Подоткнув шинель, я принялся рубить стулья. Потом обрубил ножки и поперечные рейки у стола. Ножки были тонкие. То ли дело, если б здесь стоял настоящий письменный стол, сколько бы получилось дров! С фанерной столешницей пришлось повозиться, но одолел и ее.
— Нам и не увезти всего, — сказала Леля.
— Завтра утром сделаю вторую ездку, — ответил я, открывая дверцы стенного шкафа.
На полках лежали книги, тетради, стоял жестяной чайник, четыре тарелки, несколько простоквашных стаканов; валялось всякое наше общее барахло. Съестного здесь ничего не было. Я сложил все имущество на пол и стал выламывать полки. Доски пружинили, сопротивлялись, не хотели покидать привычного места. Они будто понимали, что их ждет огонь. Кое-как я расправился с ними и остановился, чтобы отдышаться.
Теперь предстояло ломать дверцы шкафа. Я уж замахнулся топором, чтобы выбить филенку, но взглянул на надписи, разбросанные на ней, и что-то остановило меня. Как будто кто-то невидимый тихо положил мне руку на плечо. «Перечитаю все это в последний раз», — подумал я. Взгляд уперся в запись, обведенную чертой:

…Истинно вам говорю: война — сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури… Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту.
— Милый, ты очень устал. Дай теперь мне топор. — Леля подошла ко мне, но топора я ей не дал.
— Как это хорошо! — сказала она вдруг. — А кто это сказал? — Она ткнула варежкой в правый угол дверцы.
— Сказал не знаю кто, а записал, конечно, тот же Володька. Это его почерк. — Я прочел вслух:

«Мы стремились друг к другу, когда еще не знали друг друга, мы любим друг друга, пока мы существуем, — и будем любить друг друга, когда нас не будет».
А внизу — это Костина приписка:

«Мистика. Глупо и нерационально».
— И очень даже рационально! — сказала Леля. — Тебе не жалко ломать эту дверцу? Ведь…
— Еще бы не жалко, — ответил я и, размахнувшись топором, высадил обухом филенку. — Еще как жалко!

* * *
Мы упаковали свою добычу, плотно привязали к саням, выволокли сани на улицу. По-прежнему было тихо: ни бомбежки, ни обстрела.
— Ты привез с собой хорошую погоду, — пошутила Леля.
— Иди сзади и смотри, чтоб ничего с саней не упало, — сказал я. — Рада, что выбралась из «страшной» комнаты?
— Рада, — призналась она. — Какая-то трусиха я стала.
Мы долго втаскивали сани с их ценным грузом по Лелиной лестнице. Не так-то просто это было, но мы взяли и эту высоту. Я очень устал — и потому, что все время был голоден, и потому, что отвык от всякой работы. Последние две недели тех, кто нес в БАО караульную службу, почти не посылали в другие наряды, только изредка направляли на огнесклад. Там, в длинном и узком бараке, похожем снаружи на вагон дальнего следования, мы усаживались за длинный стол и вставляли в ленты крупнокалиберные патроны для ШКАСов — самолетных пулеметов. Если патрон плохо лез в ленту, по нему постукивали деревянным молотком — вот и вся работа.
Через переднюю мы протащили санки прямо в гостиную. Она стала теперь очень просторной и пустой, вроде жилплощади дяди Личности. Громоздкого буфета, на дверцах которого красовались резные яблоки и виноград, уже не было, и обоих книжных шкафов тоже не стало: все это сожгли. Остался диван, на нем в беспорядке лежали кое-какие уцелевшие книги. Там, где прежде стояли шкафы и буфет, видны были большие прямоугольники невыгоревших обоев; оказывается, когда-то комната была оклеена синими, а вовсе не голубыми обоями. Недорисованные холсты Любови Алексеевны висели на прежних местах, ничего им не сделалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я