https://wodolei.ru/catalog/installation/compl/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

по космосу, вселенной, бесконечности; казалось, железная, беззубая пасть Отрицания вздымает свой голос против Абсолюта, первичного, неуязвимого Я Есмь.
Один из солдат был часовым. Он стоял на стрелковой ступеньке, привалясь к стене возле амбразуры в мешках с песком, в которой лежала его винтовка, заряженная, со взведенным затвором и спущенным предохранителем. В гражданской жизни он, несомненно, имел дело с лошадьми, потому что даже в хаки и даже после четырех лет войны в пехоте от него словно бы шел дух, запах конюшен и стойл - человек жокейского роста, с неприятным лицом, он, казалось, принес на своих искривленных ногах во французскую грязь нечто от сильных, легких, стремительных лошадей, и даже каску носил заломленной, словно грязную клетчатую кепку-эмблему свой былой профессии и призвания. Но это была только догадка, основанная на его внешности и манерах, о себе он никому ничего не рассказывал; даже уцелевшие товарищи по батальону, знавшие его уже четыре года, ничего не знали о его прошлом, словно прошлого и не было, словно он не появлялся на свет до четвертого августа 1914 года, парадокс, которому было совсем не место в пехотном батальоне, человек, столь загадочный, что через полгода после его прибытия в батальон (в 1914 году, накануне рождества) командующий батальоном полковник был вызван в Лондон для доклада о нем. Командованию стало известно, что одиннадцать рядовых из батальона застраховали свои солдатские жизни в пользу этого человека; к тому времени, когда полковник прибыл в военное министерство, их количество увеличилось до двадцати, и, хотя полковник сам провел перед отъездом тщательное дознание, он знал немногим больше, чем знали в Лондоне. Потому что ротные офицеры пребывали в неведении, от сержантов он добился лишь слухов и пересудов, от самих солдат - лишь полной и почтительно-удивленной неосведомленности о существовании этого человека: страховок было одиннадцать, когда в военное министерство пришел первый рапорт, двадцать, когда полковник добрался до Лондона, а сколько их стало через двенадцать часов после отъезда полковника - никто не знал; солдаты подходили к батальонному старшине чинно, по всей форме, очевидно, по собственному желанию и воле и подавали заявление, которое, поскольку законных наследников у них не было, они имели право подать, а Империя была обязана принять. Что же до самого этого человека...
- Да, - сказал майор, ведущий неофициальный разбор дела. - Что он говорит об этом? - И минуту спустя: - Вы даже не допрашивали его?
Полковник пожал плечами.
- Зачем?
- Да, - сказал майор. - Однако мне бы хотелось... хотя бы узнать, чем он прельщает их.
- Мне скорее захотелось бы узнать, что завещают ему те, кто не имеет права переделать страховку, потому что у них есть законные наследники.
- Очевидно, свои души, - сказал майор. - Поскольку их смерти уже отданы в залог.
И все. В королевском уставе, где каждое мыслимое деяние, намерение и настроение солдата или матроса учтено, оценено и предусмотрено соответствующим правилом и взысканием за нарушение правила, не было ничего, подходящего к данному случаю: он (тот человек) не нарушал дисциплины, не заключал сделок с противником, отдавал честь офицерам, медные части его обмундирования блестели, обмотки не болтались. Однако полковник продолжал сидеть, пока майор не спросил уже с живым интересом:
- Все-таки чем? Скажите.
- Не могу, - ответил полковник. - Потому что единственное слово, какое приходит мне на ум, - это любовь.
И объяснил вот что: этот глупый, угрюмый, необщительный сквернослов, поистине неприятный человек, который не играл в карты и не пил (за последние два месяца батальонный старшина и сержант, ординарец полковника, не раз жертвовали - разумеется, по собственному почину - сном и личным временем, внезапно появляясь в землянках, квартирах и кабачках, чтобы удостовериться в этом), судя по всему, совершенно не имел друзей, однако всякий раз, когда старшина или ординарец заглядывали к нему в землянку или на квартиру, там оказывалось полно солдат. Причем не одних и тех же, а всегда новых, в промежутках между днями выплаты жалованья человек, посаженный у его койки, мог бы провести перекличку всего батальона; действительно, после получки или день-два спустя очередь, хвост у его землянки вытягивался, словно у кинотеатра, а помещение бывало заполнено солдатами, стоящими, сидящими и присевшими на корточки у его койки в углу, где этот человек обычно лежал, прикрыв глаза; замкнутые, отрешенные, молчаливые, они походили на пациентов, ждущих в приемной дантиста, - ждавшие на самом деле, как понял ординарец, когда они - старшина и сержант - уйдут.
- Что же вы не дадите ему нашивку? - спросил майор. - Если это любовь, почему бы не использовать ее к вящей славе английского оружия?
- Как? - сказал полковник. - Подкупать одним отделением человека, которому уже принадлежит целый батальон?
- Так, может, и вам стоит передать ему свою страховку и расчетную книжку?
- Да, - сказал полковник. - Только мне некогда стоять в очереди.
И все. Полковник провел с женой четырнадцать часов. К полудню следующего дня он был снова в Булони; вечером около шести его машина въехала в деревню, где был расквартирован батальон.
- Останови, - велел полковник водителю и с минуту сидел, глядя на стоящих в очереди солдат, очередь еле-еле двигалась к воротам, ведущим в мощенный осклизлым камнем внутренний двор казармы, которыми французы в течение тысячи лет застраивали Пикардию, Фландрию и Артуа, очевидно, для размещения в промежутках между сражениями войск союзных наций, помогающих им отстоять эти провинции. _Нет_, подумал полковник, _на кинотеатр не похоже; предвкушение не столь уж сильное, хотя нетерпеливость гораздо сильнее. Они напоминают хвост возле уборной. Поезжай_.
Другой солдат был батальонным связным. Он сидел на стрелковой ступеньке, прислонясь к стенке траншеи и поставив рядом винтовку, его башмаки и обмотки были покрыты не подсыхающей окопной грязью, а свежей дорожной пылью; сама его поза выдавала не столько вялость, сколько усталость, физическое изнеможение. Причем не бессильное изнеможение, а наоборот: в нем была какая-то напряженность, и, казалось, не изнеможение овладело им, а он нес его на себе, как и пыль, он сидел там пять или шесть минут и без умолку говорил, но в голосе его изнеможения не слышалось. Раньше, в прекрасное старое время, именуемое "мир", он был архитектором, не только преуспевающим, но и хорошим, несмотря на эстетство (в личной жизни) и даже некоторую манерность; в эти часы старых ушедших дней он сидел или в ресторанчике в Сохо, или у себя в студии (а если повезет, даже в какой-нибудь гостиной Мейфера Аристократический район Лондона. или даже по крайней мере раз-два, а то и три - в будуаре), говоря больше всех об искусстве, или политике, или обо всем сразу. Он был одним из первых добровольцев в Лондоне; за Ла-Маншем, даже без нашивки младшего капрала, он вывел свой взвод из-под огня: в Пасшенделе он пять дней командовал этим взводом, был утвержден в этой должности, отправлен в офицерскую школу и в 1916 году пять месяцев носил на погонах звездочку, потом, сменясь однажды вечером с дежурства, вошел в землянку, где командир его роты брился, ополаскивая бритву в банке из-под тушенки.
- Хочу подать в отставку, - сказал он.
- И все мы тоже, - ответил командир роты, продолжая бриться и даже не повернув головы, чтобы увидеть его отражение в зеркале. Потом рука с бритвой замерла.
- Должно быть, вы серьезно. Ну что ж. Идите в траншею, прострелите ногу. С этим, разумеется, под чистую не демобилизуют. Но...
- Понятно, - сказал он. - Нет, я хочу не демобилизации. Пальцем правой руки он быстро коснулся звездочки на левом плече и опустил руку.
- Я не желаю больше ее носить.
- Захотелось опять в рядовые, - сказал командир роты. - Так любите солдата, что вам нужно спать в одной грязи с ним.
- Нет, - ответил он. - Совсем наоборот. Так ненавижу. Слышите его? - Он снова поднял руку, указывая вверх. - И принюхайтесь к нему.
Несмотря на шестьдесят ступеней вниз, в землянку проникал не только гром, грохот, но и запах, вонь, смрад естественного процесса: не гниющих в грязи мертвых костей и плоти, а последствий того, что живые кости и плоть слишком долго ели и спали в этой грязи.
- Если я, сознавая, кем был, остался и останусь - при условии, что повезет остаться в живых, это не исключено, кое-кто из нас непременно уцелеет, не спрашивайте почему, - с благословения всего милитаристского правительства имею право лишь благодаря этой штучке на погонах не только приказывать людям, но и безнаказанно застрелить человека, если он не подчинится, то мне ясно, как он достоин всяческого страха, отвращения и ненависти.
- Не только вашего страха, отвращения и ненависти, - сказал командир роты.
- Верно, - ответил он. - Но только я не могу мириться с этим.
- Не желаете, - сказал командир роты.
- Не могу.
- Не желаете.
- Пусть так, - сказал он. - Поэтому я должен вернуться к нему, в грязь. И тогда, быть может, стану свободен.
- От чего? - спросил командир роты.
- Ну, ладно, - сказал он. - Я и сам не знаю. Может, от необходимости вечно предаваться в неизбежные часы затишья тому пороку, что именуют надеждой. Будет достаточно и этого. У меня была мысль отправиться сразу в штаб бригады. Это сберегло бы время. Но полковник мог бы разозлиться, что его попусту отрывают от дел. Я ищу то, что в наставлениях и уставах, очевидно, именовалось бы порядком. Только, похоже, такого порядка не существует.
Задача эта оказалась не из легких. Командир батальона отказался поддержать его; он предстал перед командиром бригады, двадцатисемилетним человеком с тремя нашивками за ранения, окончившим Сандхерст менее четырех лет назад, кавалером Военного креста, звезды за Монс, ордена "За безупречную службу", какой-то награды от бельгийского монарха и французского Croix de Guerre Военный крест (фр.)., и тот не смог - не отказался, а не смог поверить своим ушам, тем более взять в толк, чего добивается этот назойливый проситель, и посоветовал:
- Должно быть, вы уже подумывали о том, чтобы прострелить себе ногу. Пистолет надо поднимать дюймов на шестьдесят. Можно также выйти за бруствер. А еще лучше за проволоку.
Но ему удалось отыскать очень простой способ. Он стал дожидаться отпуска. Ничего больше не оставалось; дезертирства он никак не хотел. В Лондоне он нашел девицу, не профессионалку и пока что не слишком опытную любительницу, два или три месяца назад забеременевшую от кого-то из троих солдат, двое из них погибли почти одновременно под Ньеппским лесом, третий находился в Месопотамии; она тоже не поняла, чего он добивается, и потому (так ему тогда показалось) согласилась за мзду - он заплатил вдвое больше, чем она запросила, исчерпав весь свой банковский счет, - стать его партнершей в спектакле, безвкусица и убогость которого могла сравниться лишь с американскими фильмами: их застали на месте преступления, публичного и столь вопиюще скандального, что все, даже моралисты, ответственные за поведение младших офицеров англосаксонского происхождения, наотрез отказались поверить в это.
Тем не менее своего он добился. На другое утро в приемной найтсбриджской казармы делегат штабных офицеров предложил в виде альтернативы пятну на чести полка ту привилегию, о какой три месяца назад во Франции он просил командира роты, потом батальона и, наконец, бригады; и три дня спустя на вокзале Виктории, идя в строю к переполненному солдатскому вагону того поезда, которым десять дней назад ехал из Дувра в офицерском вагоне первого класса, он понял, что ошибался в той девице, которую не сразу узнал, когда она заговорила с ним.
- Ничего не вышло, - сказала она.
- Вышло, - ответил он.
- Но ведь ты уезжаешь. Я думала, ты хочешь разжалования, чтобы не возвращаться туда.
И вцепилась в него, ругаясь и плача.
- Значит, ты мне наврал. Ты хотел вернуться. Снова стать несчастным треклятым рядовым. - Она схватила его руку. - Пошли. Время еще есть.
- Нет, - сказал он, упираясь. - Успокойся.
- Пошли, - сказала она, дергая его. - Я знаю эти дела. Есть поезд, на который ты можешь сесть утром; тебя не хватятся до завтрашнего вечера в Булони.
Строй двинулся. Он попытался идти вместе со всеми, но она вцепилась еще крепче.
- Как ты не понимаешь? - крикнула она. - Я смогу вернуть тебе деньги только завтра утром.
- Пусти, - сказал он. - Мне нужно войти в вагон и найти себе место.
- Поезд отойдет через два часа. Скольких, по-твоему, я провожала? Пошли. До моей комнаты идти десять минут.
- Пусти, - cказал он, направляясь к вагону. - До свиданья.
- Ровно два часа.
Сержант прикрикнул на него. Он давно не слышал такого обращения от сержантов и не сразу понял, что это относится к нему. Но он уже высвободился внезапным, резким, сильным рывком; дверь за собой он не закрыл; в купе он бросил винтовку и вещмешок в груду остальных, переступая через чьи-то ноги, вернулся и стал закрывать дверь, а она крикнула:
- Ты не сказал, куда выслать деньги.
- До свиданья, - сказал он и захлопнул дверь, оставив ее на подножке, она как-то держалась там, даже когда поезд тронулся, глядела и что-то кричала в звуконепроницаемое стекло, пока военный полицейский на платформе не снял ее, и казалось, не поезд, а ее лицо быстро пронеслось и скрылось.
В 1914 году он уезжал с лондонцами. Офицером был среди лондонцев. Теперь он попал в батальон нортумберлендцев. Слухи о нем опередили его; в Булони, у пристани, его дожидался капрал, чтобы проводить на распределительный пункт.
Лейтенант оказался его товарищем по офицерской школе.
- Ну и штуку ты отмочил, - сказал лейтенант. - Не рассказывай, я не хочу знать зачем. Тебя направляют в ...тый батальон. Джеймса (подполковника, который им командует) я знаю, в прошлом году понюхал с ним пороха. Идти во взвод тебе неохота. Может, станешь телефонистом или каптенармусом?
- Лучше связным, - ответил он. И стал связным. Лейтенант даже перестарался; слухи не только о выходке, но и о прошлом снова опередили его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я