Недорого магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– «Но штраф за Анса хотел заплатить именно Вирджиниус», – возражали первые. «Да, но Вирджиниус стал на сторону отца, когда Анс собрался разделить землю», – говорили другие.
Словом, все ждали, что будет. Мы ждали, что скажет судья Дюкинфилд: вдруг оказалось, что все в его руках и что ему, как самому провидению, надо судить этого старика, который никак не хотел успокоиться, даже из гроба издевался над всеми; надо рассудить этих непримиримых братьев, которые пятнадцать лет назад словно умерли друг для друга. Но мы считали, что последний удар старого Анса не попал в цель и что, выбрав судью Дюкинфилда своим душеприказчиком, он промахнулся, ослепленный собственной яростью. Мы отлично знали, что в лице судьи Дюкинфилда старый Анс выбрал из всех нас самого мудрого, самого честного и неподкупного человека и что усиленное изучение законов не могло затемнить и поколебать его честность и неподкупность.
Самый факт, что утверждение такого простейшего документа он откладывал на необычно долгое время, был для нас лишним доказательством того, что судья Дюкинфилд был из тех людей, которые верят, что правосудие состоит наполовину из знания законов, а наполовину из выдержки и веры в себя и господа бога.
Законный срок утверждения подходил к концу, мы каждый день наблюдали за судьей Дюкинфилдом, когда он шел из своего дома через площадь в суд. Шел он неторопливо и спокойно, осанистый, седовласый – ему уже было за шестьдесят, и он давно овдовел, – держался он прямо и с достоинством, «в струночку», как говорили негры. Семнадцать лет назад он был выбран председателем суда; он обладал небольшим запасом юридических знаний и огромным запасом простого здравого смысла, и вот уже тринадцать лет подряд никто не выступал его соперником на выборах, и даже те, кого сердила его мягкая и вежливая снисходительность, голосовали за него с какой-то ребяческой доверчивостью и надеждой. И теперь мы все терпеливо наблюдали за ним, заранее зная, что его окончательное решение будет справедливым не только потому, что решать будет он, но и потому, что он никогда не позволит ни себе, ни другим людям поступать не по справедливости. И каждое утро мы смотрели, как он переходит площадь ровно в десять минут девятого и направляется в суд, куда ровно за десять минут до него проходил швейцар негр, чтобы с точностью семафора, сигнализирующего приход поезда, открыть двери в суд. Судья удалялся в свой кабинет, а негр усаживался на свое место, в старое, поломанное, чиненное проволокой кресло в коридорчике с каменным полом, отделявшим кабинет судьи от зала заседаний, и весь день дремал в этом кресле, как дремал уже семнадцать лет подряд. А в пять часов пополудни негр просыпался и заходил в кабинет и, может быть, будил судью, понявшего за свою долгую жизнь, что всякое дело обычно осложняется поспешными выводами философствующих умников, которым больше не о чем думать. Потом мы видели, как оба старика снова переходят площадь друг за другом на расстоянии пятнадцати футов и подымаются по улице к себе домой и оба смотрят вперед и держатся так прямо, что сюртуки, сшитые портным на судью, падают с их плеч ровными, как доска, складками, без всякого намека на талию или бока.
Но однажды, около пяти часов дня, вдруг через площадь к зданию суда побежали люди. Увидев это, за ними побежали другие, тяжело топая по камням мостовой, пробираясь среди грузовиков и машин и перебрасываясь отрывистыми, взволнованными словами. «Что такое?», «Что случилось?», «Судья Дюкинфилд»… – слышались голоса, и люди бежали дальше, проталкиваясь в коридор между кабинетом судьи и залом заседаний, где старый негр, в сюртуке с чужого плеча, с ужасом вздымал руки к небу. Толпа пробежала мимо него, влетела в кабинет. За столом, удобно откинувшись на спинку кресла, сидел судья Дюкинфилд. Глаза у него были открыты, пуля попала точно в переносицу, так что казалось, будто у него три глаза. Все видели, что это пуля, но ни те, кто был на площади, ни старый негр, сидевший весь день в коридоре, выстрела не слыхали.
Гэвину Стивенсу круто пришлось в этот день – ему и бронзовой шкатулке. Сначала присяжные никак не могли понять, к чему он клонит, да и все, кто был в суде в тот день – судья, оба брата, родственник, старый негр, – никто ничего не понимал. Наконец староста присяжных прямо спросил его:
– Считаете ли вы, Гэвин, что между завещанием старого мистера Холленда и убийством судьи Дюкинфилда существует какая-то связь?
– Да, считаю, – сказал прокурор, – и я докажу не только это.
Все посмотрели на него – присяжные, оба брата. Только старый негр и родственник братьев на него не взглянули. За последнюю неделю негр с виду постарел лет на пятьдесят. Когда его хозяина выбрали в судьи, он тоже поступил на службу в суд, потому что всегда, на нашей памяти, служил семье Дюкинфилдов. Годами он был старше судьи, хотя еще неделю назад, до того самого дня, он выглядел на много лет моложе, – сухонький, в просторном сюртуке, скрывавшем его фигуру, он каждый день приходил за десять минут до судьи, открывал кабинет, подметал его, вытирал пыль на столе, ничего не трогая с места, все это с той умелой небрежностью, которая была плодом семнадцатилетней привычки, а потом отправлялся к своему креслу с подвязанными проволокой ножками и спал в нем весь день. Вернее, казалось, что он спал. (В кабинет можно было попасть и по узкой боковой лесенке, которая вела из зала суда, – ею обычно пользовался только председатель суда во время сессии, но и тут надо было пройти шагах в восьми от старика негра, если только не свернуть по коридору в тупичок под окошком кабинета и не вылезти в это окно.) Но до сих пор никто, ни один человек, не мог пройти мимо стула, чтобы навстречу ему сразу не поднялись морщинистые веки над коричневыми, без зрачков старческими глазами. Иногда мы заговаривали со стариком, чтобы послушать, как он с важным видом коверкает пышные и непонятные юридические термины, которые пристали к нему незаметно, как пристает хворь. И произносил он их с таким велеречивым пафосом, что многие из нас уже слушали и самого судью с дружелюбной усмешкой. Но старик совсем одряхлел, он забывал наши имена и годы, путал нас друг с другом, и случалось, что из-за этой путаницы имен и лет, пробудившись от дремоты, он докладывал о посетителях, которых давно не было в живых. Но еще никому не удавалось пройти мимо него незамеченным.
Все остальные смотрели на Стивенса – и присяжные со своих мест и два брата, сидевшие на разных концах скамьи, оба одинаково худые, горбоносые, смуглые, с одинаково скрещенными на груди руками.
– Значит, вы утверждаете, что убийца судьи Дюкинфилда здесь, в этом зале? – снова спросил староста присяжных.
Прокурор штата окинул взглядом всех, кто смотрел на него.
– Я берусь доказать не только это! – сказал он.
– Доказать? – спросил младший из близнецов, Ансельм. Он сидел один на конце скамьи, впившись в Стивенса злым, жестким, немигающим взглядом, а на другом конце пустой скамьи сидел его брат, с которым он не разговаривал пятнадцать лет.
– Да, – сказал Стивенс. Он стоял в конце зала. Он заговорил, обводя глазами весь зал, мирным полушутливым тоном рассказывая о том, что всем было давно известно, то и дело обращаясь к другому близнецу, Вирджиниусу, за подтверждением. Он рассказывал об Ансе младшем и о его отце. Говорил он спокойно, мягко. Казалось, он встает на защиту наследников, рассказывая, как Анс младший ушел из дому, рассердившись – и совершенно справедливо – на отца за то, что тот губит наследие их матери (к тому времени половина ее земли по праву принадлежала Ансу младшему). Говорил Стивенс очень убедительно, правдиво, откровенно, может быть, несколько предвзято по отношению к Ансельму младшему. В этом-то и было все дело. Именно эта кажущаяся предвзятость, это кажущееся пристрастие создавали какое-то неблагоприятное впечатление, словно Анс в чем-то был виноват, хотя в чем – неизвестно; виноват именно из-за своего стремления к справедливости, из-за любви к покойной матери, виноват оттого, что эти чувства были искажены злобностью его характера, унаследованной от человека, который так глубоко обидел его. Братья сидели на разных концах отполированной временем скамьи, и младший смотрел на Стивенса, еле сдерживая бешенство, а старший смотрел так же пристально, но лицо у него было непроницаемое. Стивенс рассказал, как Анс младший в сердцах ушел из дому и как через год Вирджиниус, гораздо более тихий, гораздо более скрытный человек, много раз пытавшийся примирить его с отцом, тоже был вынужден уйти. И снова Стивенс нарисовал правдоподобную и ясную картину: братьев разлучил не отец, когда он еще был жив, а те черты характера, которые каждый из них от него унаследовал, объединяла же их общая привязанность к земле, где они родились, к земле, не только принадлежавшей им по праву, но принявшей прах их матери.
– Так они жили, глядя издали, как гибнет добрая земля, а дом, где они родились, где родилась их мать, разваливается по воле сумасшедшего старика, который выгнал их из дому и, чувствуя, что никак их больше ущемить не может, пытался навеки отнять у них все и пустить имущество с торгов за неуплату налогов. Но тут кто-то обошел старика, кто-то очень дальновидный и сдержанный, сумевший скрыть свое имя, хотя, в сущности, эти дела никого не касались, раз налоги были уплачены. Словом, братьям только и оставалось ждать, пока старик умрет. Он уже был стар, да будь он и моложе, человеку спокойному, сдержанному ждать было бы не так уж трудно, даже не зная, что написано в завещании старика. Правда, человеку, вспыльчивому, несдержанному ждать было труднее, особенно если этот человек при своей вспыльчивости, случайно знал или подозревал, что сказано в завещании, и больше ему ничего не было нужно, потому что он чувствовал себя непоправимо обиженным тем человеком, который сначала отнял у него лучшие годы жизни, заставив уйти от людей, забиться в горы, жить в хижине, а теперь обездолил его и замарал его честное имя. Такому человеку ни времени, ни охоты не было чего-то дожидаться.
Оба брата не спускали с него глаз. Могло бы показаться, что их лица высечены из камня, если бы не глаза Ансельма. Стивенс говорил негромко, ни на кого особенно не глядя. Он был прокурором почти столько же лет, сколько судья Дюкинфилд занимал судейское кресло. Стивенс окончил Гарвардский университет, он был высокий, нескладный, с растрепанной седой гривой, мог спорить о теории Эйнштейна с университетскими учеными и часами сидеть на корточках у стены деревенской лавки вместе с жителями поселка, разговаривая с ними на их диалекте. Это он называл «отдыхать».
– В конце концов отец умер, как и мог ожидать каждый дальновидный человек. И завещание старика было подано на утверждение. И даже далеко в горы дошел слух о том, что там написано, о том, что заброшенная земля наконец-то попадет к своему законному владельцу. Или, вернее, владельцам, потому что Анс Холленд знал не хуже нас, что Вирджиниус возьмет только свою законную часть, будь там хоть сто завещаний, как хотел взять только половину и тогда, когда отец ему предлагал всю землю. Анс знал это, потому что и сам поступил бы так же, то есть отдал бы Вирджу его половину, будь он на месте Вирджа. Потому что они оба были не только сыновьями Ансельма Холленда, но и родными детьми Корнелии Мардис. Но даже если Анс не знал этого, он знал наверняка, что теперь земля, принадлежавшая его матери, земля, где покоится ее прах, наконец-то попадет в хорошие руки. И, может быть, в ту ночь, когда Анс узнал, что отец умер, может быть, в эту ночь, впервые с детских лет, впервые с тех дней, когда мать еще была жива и по вечерам подымалась наверх и заглядывала к нему в комнатку посмотреть, спит ли он, – может быть, впервые с тех пор Анс младший уснул спокойно. Понимаете, теперь все отошло в прошлое: и обида, и несправедливость, и потеря доброго имени, и позор тюремного заключения – все исчезло, как сон. Теперь все можно забыть, теперь все пойдет хорошо. К этому времени он уже привык жить один, жить отшельником, ему трудно было менять жизнь. Лучше было знать, что все ушло, словно дурной сон, что эта земля, земля матери, ее наследие, место ее успокоения, теперь в руках единственного человека, которому он мог доверять и доверял, хотя давно не разговаривал с ним. Вы меня понимаете?
Мы смотрели на него, сидя за тем самым столом, где все оставалось, как было в день смерти судьи Дюкинфилда, за столом, где еще лежали те вещи, над которыми поднялось дуло револьвера – последнее, что судья увидел на этом свете, – вещи, знакомые нам много лет: папки для бумаг, заплесневелая чернильница, тупое перо, к которому привык судья, и маленькая бронзовая шкатулка, служившая ему, без особой на то надобности, прессом. На разных концах деревянной скамьи неподвижно сидели оба брата и пристально смотрели на Стивенса.
– Нет, не понимаем, – сказал старшина присяжных. – К чему вы клоните? Какая связь между всем этим и убийством судьи Дюкинфилда?
– А вот какая, – сказал Стивенс. – Судья Дюкинфилд должен был утвердить завещание, но его убили. Завещание несколько необычное, но от мистера Холленда можно было всего ожидать. Впрочем, составлено оно по всей форме, и наследники вполне удовлетворены; все мы отлично знали, что половина земли отойдет к Ансу, как только он потребует. Значит, завещание правильное, и утверждение его – пустая формальность. Однако судья Дюкинфилд задержал бумагу почти на три недели, а потом погиб. Значит, тот человек, который считал, что ему надо выждать…
– Какой человек? – перебил старшина присяжных.
– Погодите, – сказал Стивенс. – Этому человеку нужно было одно – выждать. Но не ожидание его смущало – он уже пятнадцать лет ждал. Не в том было дело. Дело было совсем в другом, а узнал он об этом (или вспомнил), когда оказалось, что уже поздно и что забывать ничего не следовало. А человек он был хитрый, человек он был терпеливый, дальновидный, настолько терпеливый, что спокойно ждал пятнадцать лет, настолько дальновидный, что он все обдумал, все принял в расчет, кроме одного – кроме своей памяти.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я