акриловая ванна 140х70 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Этот А.О. со своей рыхлой белесой супругой и пухлым белесым мальчишкой – звали его Монтгомери Уорд – даже не задержались в палатке при ресторане, где все еще жил Эк с женой и двумя сыновьями («А что тут такого? – сказал Рэтлиф. – Не только котлеты жарить, а еще много кой-чего можно делать, не глядя».) Они – семейство А.О. – обошли эту палатку, и его жена уже расселась в качалке на галерее меблированных комнат – большого, небрежно выкрашенного четырехугольного дома, где останавливались заезжие погонщики скота и барышники, промышлявшие мулами и лошадьми, и где держали под замком, кормили и поили присяжных и особо важных свидетелей во время судебной сессии, и там она сидела, раскачиваясь в качалке, и ничего не делала, – не читала, даже не смотрела, кто выходит и входит в двери, кто проходит по улице: просто качалась – и так все пять лет, до того, да и после того, как дом из меблированных комнат стал настоящим крольчатником, с прибитой к одному из столбов галереи сосновой доской, на которой громадными буквами от руки стояло:

ГАСТИНЕЦА СНОУПСА
Тогда Эк, который из-за своей честности, или наивности, или всего вместе, вылетел из ресторана и попал на место ночного сторожа при нефтехранилище, перевез свою жену и обоих сыновей (Уоллстрита-Панику, о, да, я тоже, как и Рэтлиф, ни за что не мог поверить, что есть такое имя, – и младшего, Адмирала Дьюи, – тут уж мы поверили) из палатки за рестораном. Но ресторан не стали продавать целиком, с потрохами, чохом, как говорится, нет, потроха из него вытащили сразу, даже незаметно для клиентов, не прекратив торговлю ни на сутки, и перенесли в новую харчевню, которой заправляла теперь миссис Эк; перенесли мимо сидящей в качалке на галерее фигуры, которая постепенно докачалась до того, что стала не только присловьем, но и указателем, как на вывесках старинных английских пивных, так что сельских жителей, приезжавших в город и спрашивавших, где гостиница Сноупса, просто посылали в ту сторону: как дойдут до женщины в качалке – там и гостиница.
И тут появился тот, чей титул, если не профессию, узурпировал А.О.Сноупс. Это был настоящий Сноупс – учитель. Нет: он был только похож на учителя. Или нет: похож он был на Джона Брауна, с одним неискоренимым и нескрываемым недостатком: это был высокий, сухопарый человек, в засаленном сюртуке, галстуке шнурком и широкополой шляпе политикана, с холодными яростными глазами и длинным подбородком говоруна, но у него был не словесный понос, как у его свояка (или кем там ему приходился А.О.; все они как будто не находились в определенном родстве друг с другом, они просто все были Сноупсы, как колонии крыс или термитов – это просто крысы и термиты), а какой-то безошибочный инстинкт выискивать самые подлые и низкие способы доказательств в споре и раскусывать людей, с которыми он сталкивался: инстинкт демагога – использовать каждого себе на потребу, причем все это обволакивал тонкий слой культуры и религии; самые имена его сыновей – Байрон и Вергилий – были не просто примером, но и предостережением.
Учителем он тоже не был. То есть, в противовес своему свояку, пробыл так недолго, что это уже не шло в счет. А может быть, он побыл у нас с начала лета и до осени, просто между одним местом работы и другим. А может быть, он вместо отдыха решил отдохнуть на той же работе. А может быть, он появлялся в харчевне и на площади лишь в короткие промежутки между своими истинными буколическими развлечениями, для которых ареной и местом действия служили заброшенные деревенские церквушки, берега ручьев и речек, где в жаркие летние дни шли молитвенные собрания и крестины: у него был неплохой баритон и, пожалуй, последняя в северном Миссисипи дудочка вместо камертона; он сам задавал тон и подсказывал слова, пока однажды толпа возмущенных отцов семейства не поймала его с четырнадцатилетней девчонкой в сарае и, вываляв в дегте и перьях, не выгнала из округи. Говорят, что его собирались кастрировать, но какой-то робкий консерватор уговорил остальных только пригрозить ему этим, если он вернется.
В общем, после него остались два сына – Байрон и Вергилий Но и Байрон недолго пробыл у нас – он уехал в Мемфис, где поступил в коммерческое училище. Учиться на бухгалтера. Мы никак не хотели поверить, что тут был замешан сам полковник Сарторис: сам, лично, полковник Сарторис, сидевший в задней комнате банка, где был его кабинет, – и наше неверие вызвало, вынудило расспросы, пока мы не вспомнили то, о чем старшие из нас, в том числе и мой отец, никогда не забывали: что первый из Сноупсов, Эб Сноупс, был тот самый патриот-ремонтер или просто конокрад (в зависимости от того, какая сторона об этом сообщала), которого повесили (и повесил не федеральный начальник военной полиции, а конфедеративный, как гласило предание), и что он тогда служил в кавалерийском отряде старого полковника Сарториса, настоящего полковника, отца нашего теперешнего банкира и почетного полковника, который еще не был произведен в офицеры и числился адъютантом при штабе отца в то смутное сумеречное время 1864 – 1865 годов, когда многие, а не только люди по фамилии Сноупс, должны были не то что стараться с честью сохранить жизнь, но просто выбирать между бесполезной честью и почти столь же бесполезной жизнью.
Словом, сверчок сел на свой шесток. О да, мы все так острили, все умники: мы ни за что не упустили бы такую возможность. Дело было не в том, верили мы или не верили, что оно так, но нам хотелось сохранить незапятнанной память старого полковника и самим сказать то, над чем, как нам казалось, посмеивается между собой вся сноупсовская клика. И действительно, никакой начальник полиции не мог бы переделать того первого Эба Сноупса, но сами Сноупсы сделали из его скелета жупел, чтобы, как говорится, «повесить собаку» на шею какого-нибудь из потомков Эбова командира, как только в его роду появится шея, подходящая для собаки; в данном случае ее повесили на шею банку, который учредил наш теперешний полковник Сарторис пять лет тому назад.
И не то чтобы мы взаправду так думали. Я хочу сказать, что нашего полковника Сарториса вовсе не надо было пугать тем скелетом. Ведь мы все, в нашем краю, даже пятьдесят лет спустя, идеализировали героев проигранного сражения, тех, что доблестно, неотвратимо, невосстановимо потерпели поражение, и они действительно стали для нас героями, – ведь это наших отцов и дедов, дядей и отцов дядей полковник Сарторис собрал в отряд тут, в соседних округах. А кто же имел больше права идеализировать их всех, как не наш полковник Сарторис, сын того самого полковника Сарториса, который собрал и обучил этот отряд и многим из них спасал, когда мог, жизнь в бою, а в промежутках между боями вытаскивал их из пучины собственных, будничных человеческих страстей и пороков. И Байрон Сноупс был не первым потомком старых служак из тех рот, батальонов и полков, и не первым он почувствовал на себе доброту нашего полковника Сарториса.
Но поговорка про сверчка, севшего на свой шесток, как-то больше тут подходит. И это была не острота, а скорее немедленный, единодушный, да, непоколебимо презрительный отпор всему тому, что воплощалось в слове «Сноупс» и для нас, и для всякого человека, для которого одно только упоминание этой фамилии в связи с чем угодно могло загрязнить и отравить все.
Во всяком случае, он (сверчок, севший на свой шесток) появился ко времени, во всеоружии диплома коммерческого училища; мы могли видеть его сквозь, через решетку, защищавшую наши деньги и всю сложную отчетность при них, чьим хранителем был полковник Сарторис, и он (этот Сноупс, Байрон) сидел, согнувшись над бухгалтерскими книгами, в такой позе, как будто он не то чтобы благоговел, пресмыкался и даже не то чтобы унижался перед блеском, перед слепым сверканием слепых монет, но скорее с уважением, не теряя достоинства, настойчиво, с почтительным и непоколебимым любопытством вникал в механику денежного учета; он не то чтобы вполз в нестерпимо яркий ореол, окружавший эту тайну, нет, он скорее пытался, не привлекая к себе внимания, приподнять подол ее одежды.
И, будучи последним человеком в этой сложной иерархии, он как бы наращивал на руку длинное бамбуковое удилище, пока не дотянулся куда надо; вытащив этот бамбук (приходится продолжать эту путаную, нелепую метафору) из того же колчана, в котором лежало также и место надзирателя электростанции, поскольку полковник Сарторис был одним из компании охотников старого майора де Спейна, ежегодно охотившихся на медведей и оленей в лагере, – майор разбил его в Большом Логе вскоре после войны; а когда полковник Сарторис пять лет назад основал свой банк, Манфред де Спейн вложил туда деньги своего отца и стал одним из первых акционеров и директоров этого банка.
О, да! Наконец-то сверчок вернулся на свой шесток, в амбар. А впоследствии (нам оставалось только ждать, хотя, сколько мы ни следили, мы, разумеется, не узнали – как, но, по крайней мере, более или менее точно, узнали – когда это случилось) он стал и владельцем амбара, а самого полковника Сарториса «отамбарили» от его ясель и кормушек, так же как Рэтлифа и Гровера Кливленда «отресторанили» от их ресторана. Мы, конечно, и не узнали, как, да и не наше это было дело; не скажу, что между нами не было таких, кто ничего и не хотел знать; таких, кто, поняв, что нам все равно никогда не защитить Джефферсон от Сноупсов, не говорил бы: давайте, мол, отдадим, уступим Сноупсам и Джефферсон, и банк, и должность мэра, и муниципалитет, и церковь, словом, все, чтобы, защищаясь от других Сноупсов, Сноупсы защищали и нас, своих вассалов, своих крепостных.
Колчан висел за спиной Манфреда де Спейна, во стрелы пускала другая рука, эта окаянная, немыслимая женщина, эта Елена Прекрасная с Французовой Балки, эта Семирамида – нет, не Елена, не Семирамида – Лилит: та, что была еще до Евы, и Творец, пораженный и встревоженный, вынужден был сам, лично, в смятении стереть, убрать, уничтожить ее, чтобы Адам мог населять землю, плодясь и размножаясь; а теперь мы сидим у меня в кабинете, куда я его не вызывал и даже не приглашал: он просто вошел следом за мной и сел за стол напротив меня, как всегда в чистой, выцветшей синей рубашке, без галстука, и лицо у него загорелое, гладкое, спокойное, а глаза следят за мной, до чертиков лукавые, до чертиков умные.
– Раньше вы тоже над ними подсмеивались, – сказал он.
– А что тут такого? – сказал я. – Что нам еще с ними делать? Конечно, вам-то повезло: больше не придется жарить котлеты. Но дайте им только время: может, среди них уже кто-нибудь учится заочно на юридическом факультете. Тогда и мне больше не придется работать прокурором округа.
– Я сказал «тоже», – сказал Рэтлиф.
– Что? – сказал я.
– Сначала и вы тоже над ними подсмеивались, – сказал он. – А может, я не прав, может, вы и сейчас, по-своему, смеетесь? – И смотрит на меня, следит, до черта хитрый, до черта умный. – Ну, чего же вы не говорите?
– Чего не говорю? – сказал я.
– «Выметайтесь из моего кабинета, Рэтлиф», – сказал он.
– Выметайтесь из моего кабинета, Рэтлиф, – сказал я.
3. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
Может быть, оттого, что мама и дядя Гэвин были близнецы, мама поняла, что произошло с дядей Гэвином почти тогда же, когда и Рэтлиф.
Мы все жили тогда у дедушки. То есть дедушка был еще жив, и он с дядей Гэвином занимал половину дома, – дедушкина спальня и комната, которую мы всегда звали его кабинетом, были внизу, а дядины комнаты на той же стороне – наверху, и там он пристроил наружную лестницу, чтоб можно было входить и выходить со двора, а мама с папой и мой двоюродный брат Гаун жили с другой стороны, и Гаун учился в джефферсонской школе, готовясь к поступлению на подготовительные курсы в Вашингтоне, чтобы оттуда перейти в Виргинский университет.
Обычно мама сидела в конце стола, на бабушкином месте, дедушка – напротив, отец – с одной стороны, а дядя Гэвин и Гаун (я тогда еще не родился, а если бы и родился, то ел бы на кухне, с Алеком Сэндером) – с другой стороны, и, как рассказывал мне Гаун, в тот раз дядя Гэвин даже не притворялся, что ест; просто сидит и говорит про Сноупсов, как говорил про них за столом вот уже две недели. Казалось, будто он разговаривает сам с собой, словно заведенный, и завод никак не может кончиться, уж я не говорю остановиться, хотя казалось, что никому на свете так не хочется прекратить этот разговор, как ему самому. Нет, он не то что ругал их. Гаун никак не мог объяснить, что это было. Выходило так, будто дяде Гэвину надо о чем-то рассказать, но это настолько смешно, что он главным образом старается изобразить все это не в таком смешном виде, как было на самом деле, потому что если он расскажет так смешно, как оно было на самом деле, все, и он сам тоже, сразу расхохочутся и больше ничего не будут слушать. Мама тоже перестала есть: сидит, совсем тихо, не спуская глаз с дяди Гэвина, но тут дедушка вынул салфетку из-за воротника и встал, и отец, и дядя Гэвин, и Гаун тоже встали, и дедушка сказал маме, как всегда:
– Благодарю тебя за обед, Маргарет, – и положил салфетку на стол, и Гаун подошел к дверям и стоял там, пока дедушка выходил, как потом делал я, когда я уже родился и достаточно вырос. И обычно Гаун стоял у дверей, пока мама, отец и дядя Гэвин не выйдут из столовой. Но в тот раз все было не так. Мама даже не пошевельнулась, она все сидела и смотрела на дядю Гэвина; она смотрела на дядю Гэвина, даже когда сказала отцу:
– Разве ты и Гаун не хотите уйти за-за стола?
– Нет, мэм, – сказал Гаун. Потому что он был в этот день у дяди в кабинете и при нем пришел Рэтлиф и сказал:
– Добрый вечер, Юрист, зашел узнать последние новости про Сноупсов, – а дядя Гэвин спросил:
– Какие новости? – И Рэтлиф сказал:
– Вы хотите сказать – про каких Сноупсов? – Потом сел и стал смотреть на дядю Гэвина и наконец сказал: – Чего же вы мне опять не говорите? – И дядя Гэвин сказал: – Чего не говорю?
– «Выметайтесь-ка из моего кабинета, Рэтлиф».
Так что Гаун сказал:
– Нет, мэм!
– Тогда, может быть, ты мне разрешишь уйти?
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я