https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да ведь позвольте, да ведь и гауптвахта в моей батарее бывала, да! - в лесу какая? - тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идет солдатский паек, а сидел там Вьюшков за потерю лошади и Попков за дурное обращение с карабином. Да позвольте же! - еще вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи (не человеческой, нет, из шоферского сиденья), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на каком-то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели такой как раз ремешок - и сняли: мы же армия, мы - старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и портсигара своего алого я жадовал, то-то и запомнил, как отняли... Вот что с человеком делают погоны. И куда те внушения бабушки перед иконкой! И - куда те пионерские грезы о будущем святом Равенстве! И когда на КП комбрига смершевцы сорвали с меня эти проклятые погоны, и ремень сняли и толкали идти садиться в их автомобиль, то и в своей перепрокинутой судьбе я еще тем был очень уязвлен, как же это я в таком разжалованном виде буду проходить комнату телефонистов - ведь рядовые не должны были видеть меня таким!

На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка: из армейской контр-разведки во фронтовую отправлялся этапом очередной улов. От Остероде до Бродниц гнали нас пешком. Когда меня из карцера вывели строиться, арестантов уже стояло семеро, в три с половиной пары,спинами ко мне. Шестеро из них были в истертых, все видавших русских солдатских шинелях, в спины которых несмываемой белой краской было крупно въедено: "SU". Это значило "Soviet Union", я уже знал эту метку, не раз встречал ее на спинах наших русских военнопленных, печально - виновато бредших навстречу освободившей их армии. Их освободили, но не было взаимной радости в этом освобождении: соотечественники косились на них угрюмее, чем на немцев, а в недалеком тылу вот что, значит, было с ними: их сажали в тюрьму. Седьмой же арестант был гражданский немец в черной тройке, в черном пальто, в черной шляпе. Он был уже за 50, высок, холен, с белым лицом, взращенным на беленькой пище. Меня поставили в четвертую пару, и сержант татарин, начальник конвоя, кивнул мне взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские вещи и все письменное, взятое при мне - для моего осуждения. То есть, как - чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и понес чемодан? то есть, громоздкую вещь, запрещенную новым внутренним уставом? а рядом с порожними руками шли бы шесть рядовых? И - представитель побежденной нации? Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал: - Я - офицер. Пусть несет немец. Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было запрещено. Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу армию, она еще была не такая). А сержант контр-разведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чем не повинного немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нешего не понял. Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четырех пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с другом было совершенно запрещено в пути ли, на привалах или на ночевках... Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной камерой. Стояли сменчивые ранне-весенние дни. То распространялся реденький туман, и жидкая грязца унывно хлюпала под нашими сапогами даже на твердом шоссе. То небо расчищалось, и мягко-желтоватое, еще неуверенное в своем даре солнце грело почти уже обтаявшие пригорки и прозрачным показывало нам мир, который надлежало покинуть. То налетал враждебный вихрь и рвал с черных туч как будто и не белый даже снег, холодно хлестал им в лицо, в спину, под ноги, промачивая шинели наши и портянки. Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящуюся черную ткань на спине немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я - не мог. Уже перелобаненный дубиною - не осознавал. Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании. Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его по паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может быть и милосердие тоже) - по своей воле взял чемодан и понес. И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец. Но не я. И никто не говорил мне ни слова. Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И скоре я понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне - я резко отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающе сшита по-фигуре, еще не спороты были петлицы, в проступившем солнце горели дешевым золотом несрезанные пуговицы. Отлично видно было, что я - офицер, свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но вскоре в головах их, начиненных политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут взять и их командира роты, а решили они дружно, что я - с ТОЙ стороны. - Попался, сволочь власовская?!.. Расстрелять его, гада!! - разгоряченно кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу) и еще многое оснащали матерно. Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот поймали - и теперь наступление на фронте пойдет еще быстрее, и война кончится раньше. Что я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я - не диверсант? что я - друг им? что это из-за них я здесь? Я - улыбался... Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и еще ожесточенней, еще яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками. Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить российскую нашу жизнь. А чемодан мой тем временем - несли... И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо которого обрасло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены страданием и познанием, - упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощью к конвою, что я возношу себя над другими, что я надменен, - что я НЕ ПОНЯЛ бы его! Я просто не понял бы - О ЧЕМ он говорит? Ведь я же - офицер!.. Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой мог бы спасти - что мешало мне тогда воскликнуть: - Сержант! Спасите - меня. Ведь я - офицер!.. Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые! А если еще голубые? Если внушено ему, что еще и среди офицеров он - соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других и за все это он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде пихать в трубу? Отчего бы и не пихать?.. Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове - может быть у Берии я вырос бы как раз на месте?.. Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждет, что она будет политическим обличением. Если б это было так просто! - что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?.. В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в сови разные возрасты, в разных жизненных положениях совсем разным человеком. То к дьяволу близку. То и к святому. А имя - не меняется, и ему мы приписываем все. Завещал нам Сократ: Познай самого себя! И перед ямой, в которую мы уже собирались толкать наших обидчиков, мы останавливаемя, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они. А кликнул бы Малюта Скуратов нас - пожалуй, и мы б не сплошали!.. От добра до худа один шажок - говорит пословица. Значит, и от худа до добра. Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках, так стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: ТАМ (в НКГБ-МГБ) были и хорошие! Их-то "хороших" мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали "держись"! или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали ногами. Ну, а выше партий - хороших по-человечески - не было ли там? Вообще б их там быть не должно: таких туда брать избегали, при приеме разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться.Во время войны в Рязане один ленинградский летчик после госпиталя умолял в тубдиспансере: "найдите что-нибудь у меня! в Орагны велят идти!" Изобрели ему рентгенологи туберкулезный инфильтрат - и сразу от н его гебешники отказались.
Кто ж попадал по ошибке - или встраивался в эту среду или выталкивался ею, выживался, даже падал на рельсы сам. А все-таки - не оставалось ли?.. В Кишиневе молодой лейтенант-гебист приходил к Шиповальникову еще за месяц до его ареста: уезжайте, уезжайте, вас хотят арестовать! (сам ли? мать ли его послала спасти священника?) А после ареста досталось ему же и конвоировать отца Виктора. И горевал он: отчего ж вы не уехали? Или вот. Был у меня командир взвода лейтенант Овсянников. Не было мне на фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка и под обстрелом едали, между двумя разрывами, чтоб суп не оствал. Это был парень крестьянский с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни училище то самое, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня смягчал во многом. Все свое офицерство он поворачивал только на одно: как бы своим солдатам (а среди них - много пожилых) сохранить жизнь и силы. От него первого я узнал, что есть сегодня деревня и что такое колхозы. (Он говорил об этом без раздражения, без протеста, а просто - как лесная вода отражает деревья до веточки.) Когда меня посадили, он сотрясен был, писал мне боевую характеристику получше, носил комдиву на подпись. Демобилизовавшись, он еще искал через родных - как бы мне помочь (а год был - 1947-й, мало чем отличался от 37-го!). Во многом из-за него я боялся на следствии, чтоб мне стали читать мой "Военный дневник": там были его рассказы. - Когда я реабилитировался в 1957-м, очень мне хотелось его найти. Я помнил его сельский адрес. Пишу раз, пишу два - ответа нет. Нашлась ниточка, что он окончил Ярославский пединститут, оттуда ответили: "направлен на работу в органы госбезопасности". Здорово! Но тем интересней! Пишу ему по городскому адресу - ответа нет. Прошло несколько лет, напечатан "Иван Денисович". Ну, теперь-то отзовется! Нет! Еще через три года прошу одного своего ярославского корреспондента сходить к нему и передать письмо в руки. Тот сделал так, мне написал: "да он, кажется, и Ивана Денисовича не читал..." И правда, зачем им знать, как осужденные там дальше?.. В этот раз Овсянников смолчать уже не мог и отозвался: "После института предложили в органы, и мне представилось, что так же успешно будет и тут. (Что успешно?..) Не успевал на новом поприще, кое-что не нравилось, но работаю "без палки", если не ошибусь, то товарищей не подведу. (Вот и оправдание товарищество!) Сейчас уже не задумываюсь о будущем". Вот и все... А писем прежних он будто бы не получал. Не хочется ему встречаться. (Если бы встретились - я думаю, эту всю главу я написал бы получше.) Последние сталинские годы он был уже следователем. Те годы, когда закатывали по четвертной всем подряд. И как же все переверсталось там в сознании? Как затемнилось? Но помню прежнего родникового самотверженного парня, разве я могу поверить, все бесповоротно? что не осталось в нем живых ростков?.. Когда следователь Гольдан дал Вере Корнеевой подписывать 206-ю статью, она смекнула свои права и стала подробно вникать в дело по всем семнадцати участникам их "религиозной группы". Он рассвирепел, но отказать не мог. Чтоб не томиться с ней, отвел ее тогда в большую канцелярию, где сидело сотрудников разных с полдюжины, а сам ушел. Сперва Корнеева читала, потом как-то возник разговор, от скуки ли сотрудников, - и перешла Вера к настоящей религиозной проповеди вслух. (А надо знать ее. Это - светящийся человек, с умом живым и речью свободной, хотя на воле была только слесарем, конюхом и домохозяйкой.) Слушали ее затаясь, изредка углубляясь вопросами. Очень это было для них всех с неожиданной стороны. Набралась полная комната, и из других пришли. Пусть это были не следователи - машинистки, стенографистки, подшиватели папок - но ведь их среда. Органы же, 1946 года. Тут не восстановить ее монолога, разное успела она сказать. И об изменниках родине - а почему их не было в Отечественную войну 1812 года, при крепостном-то праве? Уж тогда естественно было им быть! Но больше всего она говорила о вере и верующих. РАНЬШЕ, говорила она, все ставилось у вас на разнузданные страсти - "грабь награбленное", и тогда верующие вам естественно мешали. Но сейчас, когда вы хотите СТРОИТЬ и блаженствовать на этом свете - зачем же вы преследуете лучших своих граждан? Это для вас же самый дорогой материал: ведь над верующим не надо контроля, и верующих не украдет, и не отлынит от работы. А вы думаете построить справедливое общество на шкурниках и завистниках? У вас все и разваливается. Зачем вы плюете в душу лучших людей? Дайте церкви истинное отделение, не трогайте ее, вы на этом не потеряете! Вы материалисты? Так положитесь на ход образования - что, мол, оно развеет веру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я