https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вечером он спросил отца, можно ли стать меньше, если очень этого захотеть. Господин Флерье ответил, что нет: все Флерье были высокими и сильными, Люсьен еще подрастет. Люсьен был в отчаянии. Когда мать уложила его спать, он встал и подошел к зеркалу – посмотреть на себя. «Я – длинный». Но как он ни пытался рассмотреть себя, ничего не выходило: он был не большой и не маленький. Он приподнял немного рубашку и посмотрел на свои ноги; он представил, как Костиль говорит Эбрару: «Эй ты, посмотри-ка на длинные ноги спаржи», и это показалось ему очень смешным. Было холодно, Люсьен поежился, а кто-то сказал: «У спаржи гусиная кожа!» Люсьен высоко задрал подол своей рубашки, и они увидели его пупок, все его прочее «хозяйство», потом он подбежал к кровати и нырнул под одеяло. Сунув руку под рубашку, он представил, что Костиль смотрит на него и говорит: «Смотрите-ка, что вытворяет длинная спаржа!» Он вздрогнул, повернулся на другой бок и шептал: «Длинная спаржа! Длинная спаржа!» – до тех пор, пока не почувствовал меж пальцев острое пощипывание.
В последующие дни ему хотелось попросить у господина аббата разрешения пересесть в глубину класса. И все из-за Буассе, Винкельмана и Костиля, которые сидели позади и смотрели ему в затылок. Люсьен чувствовал свой затылок, хотя не видел его, а часто и вовсе о нем не вспоминал. Но когда он, лихо отвечая господину аббату, читал наизусть монолог Дона Диего, те, другие, находились сзади, смотрели ему в затылок и думали с усмешкой: «Какой он худой, шея у него, как две веревки». Люсьен старался читать с выражением и передать унижение Дона Диего. Своим голосом он владел отлично, но его затылок неизменно оставался спокойным и невыразительным, а Буассе его разглядывал. Люсьен не смел пересесть на другое место, так как последние парты занимали лоботрясы, но затылок и лопатки Люсьена постоянно зудели, и он был вынужден беспрерывно чесаться. Люсьен придумал новую игру: по утрам, когда он сам мылся в тазу в туалетной комнате, как взрослый, он воображал, будто за ним подглядывают в замочную скважину то Костиль, то папаша Булиго, то Жермена. И он начинал вертеться, чтобы они могли видеть его со всех сторон, а иногда, повернувшись к двери задом, опускался на четвереньки, чтобы его попка выглядела более круглой и смешной; ему казалось, что господин Буфардье на цыпочках подкрадывается к нему, чтобы помять ему зад. Однажды, сидя в туалете, он услышал поскрипывание: это Гертруда натирала воском буфет в коридоре. Сердце у него замерло, он неслышно открыл дверь и вышел со спущенными штанами и задранной рубашкой. Ему приходилось семенить ногами, чтобы не упасть. Жермена невозмутимо взглянула на него. «Вы что, в штаны наделали?» – спросила она. Он в бешенстве подтянул штаны и, убежав в свою комнату, бросился на кровать. Госпожа Флерье была в отчаянии и часто говорила мужу: «Он был такой милый малыш, и посмотри, в какого увальня превратился, – ну что за горе!» Бросив на Люсьена рассеянный взгляд, господин Флерье отвечал: «Это возраст!» Люсьен не знал, что делать со своим телом: чем бы он ни занимался, у него всегда складывалось впечатление, что все части его тела существуют сами по себе, ничуть его не слушаясь. Люсьену понравилось воображать себя невидимкой, а потом он взял в привычку подглядывать в замочные скважины, чтобы, мстя за себя, узнать, как ведут себя другие, оставаясь наедине. Он видел, как моется его мать. Она сидела на биде с сонным видом, словно совсем забыв о своем теле и даже лице, потому что думала, что она одна. Губка сама собой двигалась по ее расслабленному телу; движения были ленивые, и казалось, что мама сейчас замрет. Мама намылила небольшую тряпочку и сунула руку между ног. Лицо у нее было посвежевшим, почти печальным, наверняка она думала о чем-то, об учебе Люсьена или о господине Пуанкаре. Но все это время она была этой огромной розовой массой, этим громоздким, усевшимся на фаянсовое биде телом. В другой раз Люсьен, сняв туфли, поднялся в мансарду. Он увидел Жермену. Она была в длинной зеленой рубашке, доходившей чуть ли не до пяток, и расчесывала волосы перед маленьким круглым зеркальцем, томно улыбаясь своему отражению. Какой-то глупый смех разобрал Люсьена, и он был вынужден пулей сбежать вниз. После этого он долго улыбался и гримасничал перед псише в гостиной и кончил тем, что его даже охватил жуткий страх.
В конце концов Люсьен просто заснул, но никто не заметил этого, кроме госпожи Коффен, которая прозвала его спящим красавцем; большой ком воздуха, который он не мог ни проглотить, ни выплюнуть, вынуждал его постоянно держать рот полуоткрытым: так он зевал, когда оставался один. Ком начинал расти, нежно лаская ему нёбо и язык; рот его широко раскрывался, и по щекам катились слезы; это были необыкновенно приятные мгновения. Ему уже не доставляло радости сидеть в туалете, но зато очень нравилось чихать, это пробуждало его и заставляло на несколько секунд смешно оглядываться по сторонам, а потом на него снова нападала дремота. Он научился различать разные виды сна. Зимой он садился у камина и склонял голову к огню; сильно разогревшись и сделавшись пунцово-красной, голова сразу как-то пустела; Люсьен называл это «соснуть головой». Утром по воскресеньям он, наоборот, засыпал ногами: он вставал в ванну, медленно присаживался, и сон с тихим плеском обволакивал его ноги и бока. И над этим задремавшим, раздутым в воде, белым, похожим на вареную курицу телом возвышалась белокурая головка, набитая учеными словами: templum, templi, tempio, подземный толчок, иконоборцы. В классе сон был бесцветным, пронзаемым вспышками: «Что мог поделать он против троих?» Первым был Люсьен Флерье. «Чем является сейчас Третье Сословие? – Ничем». Первым был Люсьен Флерье, вторым Винкельман. Пеллеро был первым по алгебре; у него было всего лишь одно яичко, второе не опустилось; он требовал два су за то, чтобы его посмотреть, десять – за то, чтобы потрогать. Люсьен дал десять, помешкал, протянул руку, но отошел, так и не потрогав, хотя потом так сильно жалел об этом, что мог не засыпать больше часа. В геологии он был не столь силен, как в истории: первым был Винкельман, Флерье – вторым. В воскресенье Люсьен вместе с Костилем и Винкельманом катался на велосипеде. Проезжая через прибитые жарой выцветшие поля, велосипеды скользили по бархатистой пыли; ноги у Люсьена были быстрые и мускулистые, но усыпляющий запах дороги кружил ему голову, он склонялся над рулем, глаза у него краснели и почти смежались. Три раза подряд он получил высшие награды. Ему вручили книги «Фабиола, или Церковь в катакомбах», «Гений христианства» и «Жизнь кардинала Лавижери». По возвращении с летних каникул Костиль научил их петь. „De Profondis Morpionibus» и «Артиллерист из Метца». Люсьен придумал еще лучше и прочитал в медицинском словаре отца статью «Матка». Затем он объяснил им, как устроены женщины, набросав даже небольшой рисунок на доске, на что Костиль заметил, что это отвратно; но после этого они уже не могли без громкого смеха слышать о трубах, и довольный Люсьен думал, что во всей Франции не найти ученика второго класса или даже класса риторики, который, подобно ему, разбирался бы в женских органах.
Когда Флерье поселились в Париже, Люсьен был просто ослеплен. Он потерял сон из-за этих кино, автомобилей и улиц. Он научился отличать «вуазен» от «паккарда», «испаносуизу» от «роллса» и при случае рассуждал об автомобилях с низкой посадкой; уже больше года он носил длинные брюки. В качестве поощрения за успехи, проявленные им в сдаче первых экзаменов на бакалавра, отец отправил его в Англию. Люсьен увидел луга, залитые водой, и белые утесы, занимался боксом с Джоном Латимером и узнал, что такое апперкот, но в одно прекрасное утро он проснулся сонным, и все началось сначала; в Париж он вернулся совсем вялым. Выпускной класс с математическим уклоном в лицее Кондорсе насчитывал тридцать семь учеников. Восемь из них утверждали, что они ребята разбитные, и третировали остальных, как девственников. Разбитные презирали Люсьена вплоть до первого ноября, но в День Всех Святых Люсьен пошел прогуляться с Гарри, самым отпетым из них, и с небрежным видом выказал столь глубокие и детальные знания женской анатомии, что Гарри был ошарашен. Люсьен не вошел в группу разбитных, так как родители не разрешали ему по вечерам выходить из дому, но отношения с ними сложились у него на равных.
По четвергам к ним на улицу Рейнуар приходила завтракать тетя Берта вместе с Рири. Она сделалась чудовищно толстой и печальной и все время вздыхала; но так как кожа у нее оставалось очень чистой и белой, Люсьену хотелось бы увидеть ее голой. Вечерами, лежа в постели, он думал: это будет зимним днем, в Булонском лесу, ее найдут голой среди деревьев, и она будет стоять, сложив руки на груди, вся дрожа, с кожей, покрытой пупырышками. Он представлял себе, что какой-нибудь близорукий прохожий, дотронувшись до нее кончиком трости, спросит: «Что, что это такое?» Люсьен не очень-то ладил со своим кузеном: Рири превратился в красивого юношу, правда слишком щеголеватого; он был в классе философии в лицее Лаканаль, в математике ничего не смыслил. Люсьен не мог заставить себя не думать о том, что Рири, когда ему уже исполнилось семь лет, все еще делал в штаны и при этом ходил по-утиному, раскорячив ноги, и уверял мать, глядя на нее невинными глазами: «Нет, мама, я не обкакался, клянусь тебе». Люсьену было немного противно касаться руки Рири. И все-таки он был с ним очень любезен и даже объяснял задания по математике; ему часто приходилось с трудом сдерживать себя, чтобы не потерять терпение, ибо Рири соображал туго… Но Люсьен не позволял себе горячиться и всегда говорил ровным и спокойным голосом. Госпожа Флерье находила, что Люсьен проявлял исключительный такт, хотя тетя Берта не выказывала ему никакой благодарности. Когда Люсьен предлагал Рири вместе делать уроки, она слегка краснела и, ерзая на стуле, возражала: «Да нет, ты очень добр, мой маленький Люсьен, но Рири уже большой мальчик. Он сам сможет, если захочет, и не следует приучать его рассчитывать на других». Однажды вечером госпожа Флерье неожиданно сказала Люсьену: «Ты, наверное, думаешь, что Рири благодарен тебе за то, что ты для него делаешь? Не стоит обольщаться, мой мальчик: он считает тебя зазнайкой, это мне сказала твоя тетя Берта». Она сказала это своим певучим голосом, с добродушным видом. Люсьен понял, что она кипит от злости. Он был смутно заинтригован и не нашелся что ответить. В последующие два дня ему пришлось много работать, и этот разговор вылетел у него из головы.
В воскресенье утром он вдруг положил перо и спросил себя: «Неужели я зазнайка?» Было одиннадцать часов; Люсьен сидел за письменным столом и рассматривал розовые фигурки на кретоне, которым были обиты стены; левой щекой он ощущал сухое, пыльное тепло первого апрельского солнца, правой – душный густой жар от батареи. «Неужели я зазнайка?» Ответить на вопрос было трудно. Сперва Люсьен попытался восстановить в памяти свой последний разговор с Рири и беспристрастно оценить собственное поведение. Склонившись к Рири и улыбаясь, он спрашивал: «Сечешь? Если не сечешь, старик, говори, не бойся, мы повторим еще раз». Чуть позже он сам ошибся в решении сложного уравнения и воскликнул весело: «Вот и мой черед». Это выражение он перенял от господина Флерье, и оно казалось ему очень забавным. Ошибка была пустяшная. «Но разве я зазнавался, когда сказал об этом?» В напряженных поисках ответа он внезапно вновь представил себе нечто белое, округлое, рыхлое, словно клочок облака, – это была его мысль в тот день, когда он спросил «Сечешь?», и она оставалась в его голове, однако не могла принять четких очертаний. Он делал отчаянные усилия, чтобы разглядеть этот клочок облака, и вдруг ощутил, что он провалился в него вниз головой, оказался в сплошном тумане и сам превратился в пар; теперь он был белым и сырым, теплым паром, которым пахнет белье. Он хотел выбраться из этого тумана и снова посмотреть на него со стороны, но тот обволакивал его со всех сторон. Он думал: «Это я, Люсьен Флерье, я нахожусь в своей комнате и решаю задачу по физике, сегодня воскресенье». Но его мысли, белые на белом фоне, тонули в тумане. Он встряхнулся и принялся пристально разглядывать фигурки на кретоне – двух пастушек, двух пастушков и Амура. Затем он вдруг сказал себе: «Это я, я существую…», и в нем словно что-то щелкнуло: он очнулся от своей долгой дремы.
Пробуждение не было приятным: пастушки отпрыгнули назад, и Люсьену казалось, что он смотрит на них в перевернутый бинокль. А вместо того оцепенения, которое было ему так приятно и с наслаждением пряталось в своих самых потаенных уголках, теперь возникла легкая, очень ясная растерянность, заключающаяся в вопросе «Кто же я?».
«Кто же я? Я смотрю на письменный стол, вижу тетрадь. Меня зовут Люсьен Флерье, но это всего лишь имя. Зазнаюсь я или не зазнаюсь. Не знаю, это не имеет смысла. Я хороший ученик. Нет, я им прикидываюсь: хороший ученик любит работать, а я нет. У меня хорошие отметки, но работать я не люблю. Не то чтоб я ненавидел работу, нет, мне на нее наплевать. Мне на все наплевать. Я никогда не стану шефом». Он подумал со страхом: «Но кем же я стану?» Прошло несколько минут; он почесал левую щеку и прищурил левый глаз, так как его слепило солнце: «Что же все-таки такое я?» Перед ним простирался этот туман, подернутый туманом неопределимый, бесконечный «Я». Он смотрел куда-то в пространство, слово это звенело у него в голове, и потом там, наверное, можно было различить нечто, похожее на темное острие пирамиды, стороны которой убегали вдаль, в туман. Люсьен чувствовал озноб, и руки у него дрожали. «Так оно и есть, – думал он, – так оно и есть! Я был в этом уверен: я не существую».
В течение месяцев, которые последовали за этим, Люсьен не раз пытался снова погрузиться в дрему, но ему это не удавалось; он исправно спал по девять часов в сутки, в остальное время был очень оживлен и совсем растерян;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я