https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-kosim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Васьковский, который и сюда по полевым дорогам приехал раньше нас, ходил уже от полосы к полосе — видимо, тоже объяснял льноводкам условия дополнительной оплаты. Когда он, подходя, здоровался, женщина поднимала голову, выпрямлялась и слушала, не отпуская до конца беседы горсточку льна, собранного головками одна к одной в руке, но так и не вытянутого из земли. Когда агроном отходил, каждая сразу же принималась за работу — видимо, чтобы скорее нагнать, отработать вынужденный простой. А некоторые слушали, даже не поднимая головы, не прекращая работы, выдергивая
из пересохшей почвы густые стебли льна, за которыми, казалось, поднимается чуть ли не вся земля.
Многих женщин я уже знал по прежним приездам, а потому на поле узнавал их издалека — то по платку, то по какому-нибудь движению, то по голосу.
Вон, спеша, на ходу поправляя вытертые перчатки без пальцев, быстро дергает лен Алексана. Она уже на пенсии, но отозвалась на просьбу звеньевой и пришла помочь звену в этой нелегкой работе.
Вон недалеко от нее споро вяжет снопы и аккуратно ставит их в суслоны давняя подруга звеньевой — Ксения Цмак.
А вот и сама звеньевая, тетка Ганна.
— Бог в помощь, Ганна Романовна! — здороваясь, говорю я.
— Хотела сказать, мол, «велел бог, чтоб и сам помог», но не буду. Очень уж трудно его, этот лен, теребить.
Хорошо вот так иметь знакомых в колхозе, людей, недавно еще совсем чужих, которых ты встречаешь сегодня и на ферме, и на мехтоку, и в поле и с которыми у тебя уже есть о чем поговорить.
Разговорились.
— Оно верно, лен хороший в этом году, хоть и земля сухая. Только как мы с ним управимся, не знаю. Вот недавно были мы на совещании в районе — каждая звеньевая свой лен напоказ возила,— так Белозоров, начальник управления, шутил, мол, как посмотришь на выставке,— у каждой лен такой, что хоть ты его за пять единиц принимай. А как привезут, говорит, сдавать, так и за единицу нельзя принять — такой раскудлаченный, поломанный. «Так молотилки ведь жуют очень»,— оправдывались звеньевые...
Тетка Ганна подошла к аккуратно составленным' чубами снопам, где в середине, в холодноватой тени, стоял глиняный кувшин с водой, осторожно достала его, не нарушив суслона, обдула с краев все, что нападало, и с наслаждением напилась — что ж, если получилась такая задержка, так надо хоть напиться. Поставила кувшин снова в суслон и сказала:
— А наш председатель правильно сделал, что завтра объявил выходной день — мол, надо передохнуть, отдышаться перед жатвой. Конечно, надо. Но, ей же богу, вот сами увидите, что завтра все выйдут в поле, будут лен брать, несмотря на выходной. А если бы сделали рабочий день, вот крику да гвалту было бы: «Нам даже в воскресенье отдохнуть не дают, не пойдем на работу!» И не пошли бы.
День сегодня был какой-то необычный — все чего-то жда-
ли. Как тогда, весной, во время бездождья и засухи, ждали первого дождя. Мы ездили по полю, терли в пальцах коричневые колоски тимофеевки, которая уже созрела и, такая спело-бурая, радовала поле, а ты, вывеяв в ладонях маленькие беленькие зернышки, бросал их в рот и говорил:
— Рановато еще. Это ведь у нас семенной участок. Вот как станут колоски сверху осыпаться, тогда и начнем. Скосим сначала высоко, одни колоски,— на семена. А потом и низко — на сено.
Стояли возле белого, совсем созревшего уже, казалось, ячменя, который, поджав тяжелые усатые колосья — только жать! — гнулся к земле. А ты, лаская колос ладонью, говорил:
— Надо еще немного подождать. Это тоже семенной участок.
Ходили по гулкому, непривычно пустому амбару в Анибалеве, радовались, как заботливо и чисто прибран он и ухожен, подсказывали плотникам, как лучше вставить верхнее окно почти под самым коньком крыши, выбирали место с подветренной стороны, чтобы на нас не пылило от просторной площадки перед амбаром, которую длинными метлами аккуратно, доставая каждую пылинку, мели женщины.
День был действительно необычный. Он что-то в себе таил. Оно, это «что-то», гнало нашу машину от поля к полю, заставляло нетерпеливо тереть в пальцах мягкие колосья зеленоватых еще хлебов и с надеждой вглядываться в широкие волны на ниве.
Когда мы вернулись в Андреевщину, едва только открыли дверь в контору, кто-то из бухгалтерских работников с улыбкой встретил тебя:
— А тут, Михайлович, все телефоны пообрывали. Вас все ищут. И из райкома, и из райисполкома, и из управления только и спрашивают: «Начали жать? А почему не начинаете? Когда начнете?»
И действительно, только мы вошли в твой кабинет и еще не успели снять кепки, как настойчиво зазвонил телефон.
Звонил, как я понял потом, заместитель начальника управления Ступаков.
— Почему это «Большевик» не начинает? Шведов же всегда начинал жатву первым и заканчивал ее раньше всех.
— Ездили, смотрели — не поспели еще хлеба. Так зачем торопиться? Силосу нажнем, а тогда что делать?..
— Что это вы все — сговорились в этом году, что ли?
В прошлом году двадцать восьмого июля выехали, а сегодня уже и август начался, а вы все медлите.
— А что же мы можем сделать, если не время — не поспела рожь.
— Вам не время, а Литасову вон время. У вас не поспела, а у Литасова поспела. Что вы, в разных районах живете, что ли? Можно подумать, между вашими полями тысячи километров.
Я уже знал эту историю с Литасовым. Ему тоже звонили, его тоже торопили, и тогда он через несколько дней пригласил:
— Приезжайте, начинаю,— вывожу все комбайны.
К нему бросились разные уполномоченные, корреспонденты. Наехали — видят, и действительно начал.
А у Литасова было три гектара спелой ржи на песках. Вот он и вывел на эти три гектара чуть ли не все свои комбайны. Техника чудесная, механизаторы по работе за зиму соскучились — так они этот участок со всех сторон окружили и за несколько минут сжали — как раз только и хватило, чтобы корреспонденты успели заснять, как в колхозе имени Заслонова жнут... Убрал Литасов те три гектара, а потом сидит себе да посмеивается. Его уже не трогают,— он, считается, ведет жатву! — а других поторапливают:
— Почему не выезжаете? Вон Литасов давно жнет. Все комбайны в поле вывел...
Приехал председатель колхоза «Новая заря» Черников. У него стал трактор, а детали, которая сломалась, под рукой как раз не было.
— Может, выручишь?
— Надо у Комара спросить, есть ли у него.
Уезжая обратно с той очень нужной, хоть и не слишком дефицитной, видимо, деталью, Черников тоже жаловался на звонки:
— А я так в поле от них, от этих звонков, удираю. Уеду как можно дальше — тогда звоните себе. И в конторе всех предупреждаю: говорите, мол, что я в поле. А то все звонят: почему не жнешь да почему не жнешь. Будто я сам себе враг — мол, зерно поспело, осыпается, а я, дурак, все комбайны держу, в поле не пускаю выезжать. Когда хоть какая делянка поспеет, меня и подгонять не надо будет — сам не усижу.
— Конечно, мы и сами знаем, что жать уже надо было бы,— поддержал ты своего коллегу.— Фуража нет, скоро скоту давать нечего будет. Вон чапаевцы нажали немного,
так раза четыре через сушилку пропускали, а зерно все равно не мелется, а только плющится.
— А где ж оно молоться будет! — согласился и Черников.— Сырое — оно ведь как живое все равно: кажется, даже шевелится, будто муравейник.
— Зерна неспелые — как прусаки,— добавил кто-то из колхозников.— Толстые и даже усами шевелят.
И вот наконец, когда солнце, поднявшись в самый зенит, опустилось чуть ниже и заторопилось к западу, тот торжественный момент, ожиданием которого сегодня жил, кажется, весь колхоз, приблизился.
Мы стоим за Анибалевом, почти возле самой Хасмановой рощи, и не можем отвести глаз от этой светлой и тихой красоты — спелого ржаного поля.
Не знаю, как для кого, а для меня это всегда большая, до взволнованного гула в голове, радость — вот так подойти к крутому, отвесному берегу ржаного поля, которое, даже и несжатое, удивительно пахнет спелой соломой, стать возле рослой ржи, взять в пальцы спелый и потому шуршащий колос, вылущить его на ладонь, попробовать зерна на зуб и обрадоваться такой приятной твердости — смотри ты, выспело: можно жать.
Попробовав на зуб твердое и крупное зерно у самого края поля, мы вошли глубже в рожь и натерли там зерна из разных колосьев: оно тоже было твердое — не раскусить.
И я заметил, как радостно и довольно засветилось вдруг твое лицо. Ты улыбнулся.
— Видимо, в понедельник можно будет и начинать? — несмело подумал я вслух.
— А зачем до понедельника ждать? — решительно возразил ты.— В понедельник даже нищие, говорят, в поход не идут. А мы сегодня и начнем. Вот сейчас и зажнем...
Пока шли к машине, ты рассказывал:
— А вон Титович, председатель «Коминтерна», каждый год только в субботу зажинает. Хоть и раньше рожь поспеет, а он сидит себе и субботы ждет. На него и сердятся, его и в райком вызывают, над ним и смеются, что в приметы верит. А он молчит и своей субботы все равно дождется. И сеять не поедет, пока бабы не скажут: можно!
Вскоре от базы в сторону анибалевского поля, которое поспело раньше всех остальных, торопливо пылил комбайн Рыгора Медвецкого — того самого Рыгора, которого я весной видел на посадке картошки в Аржавке. Все — и Комар, и Васьковский, и друзья-механизаторы, которые нетерпеливо
ходили возле выстроенных в ряд отремонтированных комбайнов и от нечего делать то пробовали, хорошо ли натянуты ремни, то еще раз проверяли, плотно ли закрывается бункер для соломы,— все они решили, что зажинать надо ехать только ему, Грише Медвецкому. Гриша каждый год жнет то анибалевское поле, и потому он лучше всех знает, где там лежит какой камень, знает каждую ямку, каждый бугорок и помнит, как лучше их объехать.
Это решение свалилось на Медвецкого неожиданно, и потому он, обрадованный таким доверием, быстро завел комбайн и даже не поехал, а помчался в сторону Анибалева. Так спешил, что и меньшого своего сына, который крутился под ногами тут же, возле отцовского комбайна, не успел отвести домой. И потому малыш, сидя высоко на комбайне, радостно поглядывал на своих ровесников — он тоже ехал на зажинки.
На юго-западе ярко еще светило и сильно, даже через рубаху, припекало солнце, а на севере, где-то там, над Высоким, уже темнело небо, несмело и изредка вспыхивали молнии. Туча шла против ветра, и потому она двигалась очень медленно — порой даже казалось, что чернота ее не приближается сюда, а, отработав свое, расстелившись дождем и немного полегчав, отодвигается туда, за освещенный солнцем далекий лес.
Потому и спешил так Рыгоров комбайн — Гриша боялся, как бы дождь не помешал ему сегодня удовлетворить свою радость — въехать, словно в белое море, в спелую рожь и услышать, впервые услышать в этом году, как тяжело и загруженно загудит комбайн.
Возле самой межи, перед рожью, комбайн остановился. И прежде чем войти в шуршащую тишину хлебов, немного помедлил — будто сам хотел успокоиться от волнения и еще раз вспомнить, не забыл ли он за год, как это она делается — жатва. Потом осторожно переехал через межу — сначала одним колесом, затем вторым — и пошел, и пошел...
Каждый год бывает жатва. И каждый раз это всегда светлый и щемяще-радостный праздник, которого с волнением ждет хлебороб, кажется, во все времена года. Прокладывает ли Он первую борозду в еще не просохшей, а потому черной и липкой земле; или смело доверяет такое слабое и такое мертвое еще зерно согретому уже и поласковевшему от солнца полю; или любуется, как цветет-дымится, а потом упруго наливает зеленый колос,— всегда хлебороб видит перед собою только вот такой дозрелый простор; уже тогда,
весной и летом, он ждет того момента, когда, раскусив вышелушенное зерно, можно самому себе сказать: пора! Оно, понятно, и первая борозда, и первая сеялка — тоже праздник и радость, но им, видимо, все же трудно сравняться с той торжественностью, какой испокон веков была обласкана жатва. Жатва завершает год: то, о чем хлебороб только думал и мечтал весною, теперь все перед ним.
Но жатва — это всегда трудная радость. Может, потому еще не так давно, согнувшись в три погибели, тяжело пройдя с серпом долгий путь от радости к радости — от зажинок до дожинок, жнея, поставив последний сноп, не разгибаясь и не имея сил даже вытереть с лица потные, с налипшей пылью полосы, по которым всю жатву катились крупные капли пота, тут же валилась на сжатую полоску и долго каталась по колючей стерне, чуть ли не со слезами прося у земли: «Нива, нивка, моя ты сестрица, отдай мою силу, которую ты забрала у меня жатвой...» Потому и смеются наши веселые жнивные песни над скупердяйством на дожинках, когда приглашенных в помощь родню и соседей, угощают скупо — сварила, мол, хозяюшка комара в семи чугунках, делит его на семь столов и просит своих гостей не сидеть сложа руки, а хорошо наедаться, так как перед каждым лежит по целой горе комарятины: кому попалась комариная ножка, кому крылышко, кому нос, а кому так и вообще один только комариный писк... Тяжелая это работа, жатва, а потому и угощение должно быть щедрым, веселым, богатым — подсказывают наши народные песни.
И крестьянин, складывая свои песни, чаще всего даже самую тяжелую работу умел превратить в радость. Отсюда, видимо, и та взволнованность и торжественность, с которой люди делали телеги, зубили серпы, собирались на далекие сенокосы или сходились на толоку.
Теперь хлеборобу легче — за него работают машины. Жнее не надо кататься по стерне и просить ниву, чтоб вернула силу. Сегодня на ниве никто уже не увидит жнею с серпом. Никто не увидит и тех заботливо, поэтично составленных в суслоны или сложенных крестцами снопов, которые еще недавно, форсисто сдвинув набок шапки, украшали поле. Сегодня уже смешно вспоминать, что еще недавно, всего каких-то полтора десятка лет назад, наши женщины, которые трудились в поле от темна до темна, боялись остаться без работы и даже некоторые председатели колхозов потихоньку сдерживали рабочий азарт комбайнов, давая полную волю серпам — мол, это и чище, и лучше, и больше по душе.
Сегодня же все поле жнут комбайны, и мы радуемся, как чисто, как быстро и как по душе нам они это делают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я