https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Timo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Отцом называла она другого. Тот, большой и добрый, носил ее на плече, дарил ей шоколад. Она легко назвала его папкой, хотя знала, что не он ее отец. Ей было тогда около семи лет.
Она назвала его папкой раньше, чем мать решилась назвать мужем. Он дарил ей шоколад и игрушки, в выходной день гулял с ней и матерью по улицам военного городка. Пять лет он был ей отцом — до того страшного, суетного дня — второго дня войны. В тот день она видела его в последний раз — он подсадил ее в кузов грузовика, набитого женщинами и детьми так, что, казалось, не сможет тронуться с места. Она торопливо поцеловала его небритое, осунувшееся лицо, каждый мускул которого странно подергивался.
Спустя полгода в сибирский город, где они с матерью жили, пришло извещение о том, что Шмелев Борис Петрович геройски пал в первые дни войны в бою под городом Слуцком.
Мать говорила, что она знает, в какой день и час он погиб. Ее разбудил ночью голос, звавший: «Анна! Анна!» Это был его голос. Она проснулась и долго не могла заснуть от непонятной тревоги.
«Газик» мчал мимо белых станичных домиков с разноцветными ставнями, мимо колхозных садов, где цветущие яблони стояли ровными шеренгами, как на параде. Промелькнула птицеферма. В прошлом году Вера делала репортаж о двух комсомолках-птичницах, и сейчас в ее памяти так же стремительно промелькнули румяные, словно молоком умытые, личики этих славных девочек, мечтающих о медицинском.
А «газик» уже летел дальше — шофер Володя любил ездить с ветерком. Кроме Веры и шофера в машине были еще звукооператор Петя, скептик и молчун, со своей аппаратурой и спецкор из Москвы Кругликов. Спецкор жил здесь уже месяц, он приехал, чтобы освещать в московских выпусках ход весеннего сева на Кубани. Это был маленький, жалкий человечек, из тех, кто готов встать на цыпочки, чтобы выглядеть выше. Он говорил беспрерывно. Кажется, он хвастал. Он показал ей потрепанный блокнот с автографом космонавта Павла Поповича. Он сыпал именами известных людей — писателей, артистов, называя их запросто — Женя, Миша, Костя, что позволяло предполагать, что он с ними близко знаком.
Осталась позади станица Васюринская со своей знаменитой чебуречной, которой не минует ни один шофер. Притормозил возле нее и Володя, но, взглянув на часы, решил не останавливаться: до Усть-Лабинской — цели их поездки — было еще далеко... И опять замелькали по дороге встречные линейки, брички, велосипеды. Миновали надпись на щите, знакомую Вере по прошлым поездкам: «Водитель! Останови машину и возьми детей». И скамеечка возле щита. Здесь ребята ждут попутную машину, чтобы добраться до школы. Скамейка была пуста — занятия в школах уже начались. На полях под голубым небом нежно зеленела озимая пшеница «безостая один» — гордость Кубани. Володя крутил баранку, виртуозно объезжая выбоины на шоссе. Иногда ему это не удавалось, и тогда, подпрыгивая на скамье, они почти доставали головами брезентового верха...
«Почему-то мать редко вспоминает Бориса Петровича,— думала Вера, щурясь от солнца, бьющего в ветровое стекло.— Со мной она любит вспоминать только Якима. Конечно, Бориса Петровича я хорошо помню и так. Он дарил мне все, что мог,— шоколад, игрушки. Он спас мне жизнь, отправив в тыл на той, последней машине... Но подарил мне жизнь все же Яким, никто другой. И жизнь, и этот характер, как говорят белорусы. Любопытно, какой будет Танька? Будет ли жить и в ней хоть частица Якима? Иногда я ее не понимаю. Не могу угадать, что она сделает или скажет. Так было у меня с матерью. Мать часто не понимала меня. Она не стремилась меня понять, а только вырастить, накормить, поставить на ноги. Она была строга со мной, слишком строга,— от сознания своей ответственности. Когда я училась в восьмом классе, она пришла в школу. Она работала с утра до ночи, но для этого вырвала время. Пришла в школу, отыскала классного руководителя, старушку нашу Зинаиду. «Ну, как моя Вера?» — «Ничего, занимается неплохо».— «А эта, чернявенькая, Люська, она как?» Люська была моя подруга. «И Люся Зубкова прилично учится».
Никто меня так не понимал, как Люська. Война давно кончилась, выросли мы, и наши дети выросли, но до сих пор для нас встреча — праздник, потому что редки на земле люди, которые так тебя понимают. «Ну, а как вообще Люська эта?» — «Хорошая девочка».— «Чует мое сердце, не доведет их дружба до добра».— «Вас что-нибудь беспокоит?» — «Хохочут много. Как соберутся вместе, и вот хохотать. А чего хохочут? Не знаю. Боюсь, не плохое ли что задумали? И замечаю, она, Люська, всему зачинщица...» Бедная мама! Как ты боялась дурных влияний! Боялась — не испортил бы кто твою Веру! Зинаида засмеялась. «Хохочут? Только и всего? Молодые, вот и хохочут. Ну и пусть хохочут себе на здоровье».
Люська стала доктором наук. Ее имя известно у нас в стране и за рубежом. Этот несчастный спецкор Кругликов, заговори о ней Вера, сразу назовет ее Люсей. Как будто это не Вера, а он сидел с Люськой в холодной комнатушке, у остывшей печки, сочиняя частушки для школьного вечера. Будто это он, Кругликов, ездил с Люськой в колхоз копать картошку и ходил с ней в госпиталь к раненым, где Люська читала рассказ Чехова «Шуточка». Теперь и мать говорит: «Смотри — Люська! Не девка была, а чвирь! А каким человеком стала! Ну, не умница?»
Теперь мать ставит Люську в пример Вере.
А Вера Межонок, говоря о Люське с посторонними, всегда называет ее по фамилии. Она, Вера, гордая.
Вдали уже выстроились в ряд белые домики Усть-Ла-бинской, столицы великого почина. Усть-лабинцы обещали стране собрать по сорок центнеров пшеницы с гектара. И зачастили сюда представители из ближних и дальних областей, работники радио и печати.
«Газик» свернул с асфальтированного шоссе и выехал на полевую дорогу, ведущую в шестую бригаду колхоза «Поля Кубани». Красный флаг, поднятый на мачте, реял в синеве. Вера знала — флаг, поднятый над станом, означает, что все идет как положено, бригада работает, все тракторы на полях. Придется ждать до обеда, когда все соберутся и можно будет записать репортаж.
На стане действительно было пусто. Солнце жгло не по-апрельски. Под крышу дома, где сейчас, в дни посевной, жили трактористы, залетали ласточки, кружили под потолком и вылетали на волю. Тянуло дымком из кухни и пыльной свежестью с полей. Вера села в холодке, под яблоней,— их было две на стане. Над белыми сладко пахнущими цветами густо вились пчелы, и все дерево от них гудело, как самолет перед взлетом. Ее охватило чувство покоя, которое всегда приходило к ней вместе с чувством свободы. Потому что нигде человек не свободен так, как в дороге... Димка не любит, когда она уезжает, говорит, она всякий раз возвращается немножко чужой.
Она вынула свой блокнот, перелистала. Он был почти заполнен, а ведь служил ей всего неделю. Сколько поездок, встреч, людских судеб. Пусть в ее блокноте нет автографа Павла Поповича. Не в этом суть. Суть в том, чтобы поведать миру о незаметной доселе прекрасной судьбе. Сделать сто репортажей — это сто раз влюбиться, сто раз зажечься чьей-то мечтой, сто раз задуматься о жизни... Может быть, поэтому и приезжаешь домой немножко чужой, во всяком случае — новой.
Близился полдень. В красном уголке звукооператор Петя уже приготовился к записи. Стан оживал. Наконец появился тот, кого ждали, бригадир шестой бригады Залужный, рослый мужчина с тяжеловатыми, красными от работы на ветру и недосыпа глазами. Первый завладел им Кругликов. Вопросы Кругликова были трафаретны, они вызывали такие же трафаретные ответы. Впрочем, орешек попался не из легких. Бригада Залужного уже второй год держала знамя по району, и бригадир, герой многочисленных репортажей, в бумажку не глядел, но говорил как по писаному.
Вера разглядывала плакат на стене красного уголка — «Могучее зернышко» — гигантский пшеничный колос, составленный из мешков. Каждое зерно — мешок.
Залужный кончил говорить, Петя включил воспроизведение. Заметно было, что бригадир слушает свою речь в записи с удовольствием. Голос Залужного звучал монотонно, чуть простуженно. Он рассказывал о том, что механизаторы шестой бригады ведут сев кукурузы, кончают свеклу. Он говорил «в эту весну», делая ударение на первом слоге, и эта единственная неправильность в записи тревожила Кругликова — Вера увидела это по его бегающим глазам,— но поправить героя бригадира он не решался.
Вера смотрела на бригадира, на его большие руки в солярке, въевшейся в трещинки, и думала — женат ли он, есть ли у него детишки? Наверно, есть. Двое. Или трое. Такие же белоголовые, мал мала... И жена-казачка небось красавица, в ушах — сережки-бубенчики... Каков он с ней? Такой же степенный, медлительный?.. А в ревности, должно быть, крут... Многое хотелось ей знать о человеке. О каждом. В этом и был секрет Веры Межонок, «мастера солнечных репортажей», как называли ее у них в редакции.
Бабушка любит смотреть, как Танька ест. Подаст на стол, а сама сядет сбоку, подопрет голову и приговаривает:
— Моя ты рыбочка! Ешь, поправляйся... Ешчо налью. Ты ж растешь, тебе питаться надо как следует... Вон лазиночка какая вытянулась. И куда твоя дорогая мамочка глядит? И чего это, скажи, ее по свету мотает?
— Профессия такая,— говорит Танька.— Она же по делу ездит, а не так просто... Значит, послали.
— А где же ты обедаешь, когда бабушки нет?
— В школьном буфете.
— Моя ты рыбочка!
— У нас хороший буфет. Можно взять яйца крутые или сосиски с пюре. Только борщ невкусный. Я вместо борща лимонад беру. Два стакана.
— Так-так,— приговаривает бабушка, глядя на Таньку светлыми, непонятными глазами.— А батька где обедает?
— На заводе. Там у них столовая.
— Тоже лимонад пьет? И нравится ему такая жизнь, твоему батьке? Наверно, нравится. Другой бы давно вас кинул, и тебя и матку твою...
Танька внутри вся сжимается. Так и хочется сказать: «Это мы от папы уходим к тете Людмиле». Но Танька уже не маленькая. Она даже обиделась, когда мама, уезжая в Усть-Лабинскую, отозвала ее и сказала:
— Если бабушка спросит, как мы с папой живем, скажи «хорошо». Мы ведь и в самом деле живем хорошо, правда?
— Правда,— сказала Танька. Она сердилась на нее за этот разговор. Неужели Танька такая дурочка? Станет рассказывать бабушке.— Только больше я к тете Людмиле не пойду,— строго сказала Танька маме.— Так и знай. Если захочешь опять убежать, беги одна. Я останусь с папой.
— Ладно,— сказала мама.— Договорились... Они друзья, а друзей не выдают.
— Мы живем хорошо,— говорит Танька, кладя ложку.— Не хуже людей.— Она где-то слышала это выражение, и оно ей понравилось.— Папа нас любит, и мы его тоже...
— Так-так,— приговаривает бабушка.— И не спорите никогда?
— Нет.
— Ну и слава богу!
Танька вырывается наконец на волю, во двор. Здесь солнце и ветер. Ах, какой ветер! Он пахнет морем. Если б не горы, Танька бы увидела море. Она глазастая. Но море скрыто за горами, и только ветер, перевалив через них, приносит сюда его солоноватый запах. Каждым листочком звенят на ветру тополя. Хлопают листы жести на крыше. Но всего интереснее наблюдать за бельем, что сушится на веревке, протянутой через двор. Ветер раздувает детские платьица, как будто в танце. А рукава мужских рубах наливаются ветром; как мускулами. Вчера Сашка Петров из первого подъезда показывал ей свои мускулы, а она ему свои. Конечно, у Сашки мускулы больше. Во-первых, он в шестом классе, и, во-вторых, он мальчик. Кроме того, он занимается в спортивной школе, и ему ничего не стоит перевернуться на турнике подряд два раза. Турник во дворе есть. А рядом качели. Обычно они с Сашкой беседуют так: Сашка болтается на турнике, а Танька качается на качелях. И сейчас Танька раскачивается на качелях и поет на манер Робертино Лоретти:
— Шамай-ка! Шама-а-ай-ка!
Шамайка — это такая рыба. Есть рыбец, и есть шамай-ка. К приезду бабушки папа достал шамайку, и мама его даже поцеловала за это.
— Шамай-ка! — поет Танька, все выше подлетая на качелях.— Шама-а-айка!
Хорошо, когда солнце и ветер! И море за горами, пусть даже его не видно. Главное, знать, что оно есть.
— Шамай-ка! — поет Танька и поглядывает на Сашки-ны окна — он живет на третьем этаже.— Шама-а-айка!..
Сашка не заставляет себя ждать. Вот мелькает в окне за тонкой занавеской его курчавая голова, а спустя минуту Сашка выходит во двор. Он стоит у подъезда, насвистывая и спрятав руки в карманы, а потом ленивой походкой направляется к турнику.
— Привет! — говорит он и повисает на турнике.
— Привет,— отвечает Танька и раскачивается так, словно хочет достать до неба.
Они не виделись целых четыре дня. На Сашке новая голубая тенниска с белым воротником.
— Где пропадала? — спрашивает Сашка и выжимается на руках.
Руки у него уже успели загореть. Сашка быстро загорает. Летом он совсем черный. Танька раскачивается, придумывая, что бы соврать. Не скажешь ведь: «Мы уходили от папы».
— Я с мамой ездила. В командировку,— говорит она.
— Зачем? — спрашивает Сашка и опрокидывается вниз головой на вывернутых руках.
— Надо было,— говорит Танька, подлетая в небо. Она думает, что бы такое сочинить, если Сашка станет
расспрашивать. В командировках с мамой Танька действительно бывала, но давно. Когда была маленькая. Мама уходила по делам, а Танька оставалась в приемных учреждений, с красивыми секретаршами, и в заводских проходных, со стариками вахтерами в телогрейках или гимнастерках, смотря по времени года. Секретарши рассказывали ей сказки, вахтеры делали кораблики из газетной бумаги. От секретарш хорошо пахло духами, от вахтеров — табаком. Вот и все Танькины воспоминания о ее ранних командировках. С тех пор как Танька выросла, мама в командировки ее не берет.
— А еще мы встречали бабушку, из Минска,— говорит Танька.— Она у нас гостит. Сегодня мы с ней пойдем в парк...
— Старенькая бабушка? — интересуется Сашка, выворачиваясь на турнике.— Лет сто?
— Сам ты старенький,— возмущается Танька.— Вон погляди, она на балкон вышла...
Сашка выжимается на руках и разглядывает Танькину бабушку. Бабушка стоит на балконе, как на капитанском мостике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я