Заказывал тут магазин 

 

Но прерывать рассказ нельзя. Сделал автор зарубку насчет этого важного исторического довода и, выражая неподдельный интерес к фронтовым похождениям хозяина, сказал:
— А дальше, агай, а дальше?
— А что дальше? Стоит тополь, ни перед немецкой, ни перед небесной артиллерией не гнется. В один день немец особенно взбесился. Тут гроза гремит, ливень льет, а он из пушек лупит по нашим позициям. С грохотом снаряды рвутся, с треском молнии разрываются — ураган, судный день! Вдруг — то ли от снаряда, то ли от молнии — огромная ветка переломилась и полетела вниз. Еле увернулся. И тут шагах в пятнадцати так грохнуло, что выросла копна огня. То ли молния, то ли снаряд. Подняло меня, бросило головой об тополь, и все... темно и пусто. Голову-то каска сберегла, есть, выходит, счастье. Но вот три ребра осколок переломал — что твой спичечный коробок, только хрустнули. Значит, снаряд это был. Ну, брат, и помучила рана! Пять месяцев провалялся в госпитале, еле выкарабкался. Но знать себя дает поныне. Чуть занепогодится, кашель душит...
Увлекательный рассказ Фаткуллы Кудрявого придется здесь прервать. Это не значит, что больше ему слова не дадут. Наоборот. Теперь автор сам будет кружить возле него, как пчела вокруг цветочка.
Из предыдущих событий читатель, верно, сделал вывод, что Фаткулла Кудрявый — человек весьма трудолюбивый. Но тут всего понемногу — и черного есть, и белого. Потому что он человек, то есть живая душа, или, как говорит друг-критик, субъект, индивидуум. А индивидуум же можно сравнить только с воробьиным яйцом — оба пестрые.
Но и читателя за то, что он поспешил с выводом, винить не приходится. Тут будет справедливей, если мы более увесистый конец палки опустим на тех ученых-литературоведов, которые выводят каноны литературы, основываясь на тех выдающихся книгах отдельных наших писателей, в которых судьбы человеческие — прямы, как путь летящей стрелы, а герои же — одни светлые, как молоко, и чистые, как вода, а другие — черны и плохо пахнут, ибо вываляны в дегте и в том, чем Фаткулла Кудрявый в детстве мазал голову. По этим канонам у положительного героя не должно быть и малого недостатка, а уж если у отрицательного героя хорошую черточку, маленькую-маленькую, бледненькую-бледненькую, заметят — беги, спасайся! Эта черточка для наших ученых мужей — словно красная тряпка для Капрала. Но автор — человек покладистый, в бой с ученостью не лезет, душевное согласие для него прежде всего. «Афарин, успехов в работе!» — говорит он, а историческое исследование вашего покорного слуги расшатывать основы вашей науки и не тщится. Цель у него скромная: к славе Куштиряка еще немного славы прибавить, только и всего.
Да, рассказ Фаткуллы придется прервать и взять нить повествования снова в свои руки. На Фаткуллу надежды нет, по извечной своей скромности самые важные о себе сведения он может опустить.
По понятной читателю причине Фаткулла в молодости был особенно стеснительным, а уж девушек, которым только дай над чем-нибудь посмеяться, боялся даже больше, чем молнии,— оттого и проходил до тридцати пяти холостым. Но жизнь свое берет! И на тридцать шее-
том году жизни полюбилась ему овдовевшая совсем юной, а теперь уже не юная, одинокая солдатка.
Хоть и плакала Фатима-енге, слезы на сажень расплескивала: «О господи, не вернулся мой суженый,— знать, выпало мне с тыквой этой кудрявой дни свои доживать!»— против сердца пошла, но потом привыкла. Пригрелись муж с женой друг к другу, думами делиться начали, хорошо зажили. Хоть и порядком ждать заставило, родилось и дитя. Стареющие родители с Танхылыу пылинки сдували. Злоязычные соседки посмеивались, что они под дочкин кубыз друг друга стараются переплясать. Теперь же, когда благоверная его оставила сей мир, дела у Фаткуллы будто бы совсем плохи. Как старику, которому под шестьдесят, общий язык найти с двадцатилетней девушкой? А характер у Танхылыу — ай-хай! Она даже колхозное начальство под свой норов подогнала...
Кто сказал, тот и прав. Людскую молву ситом не просеешь. Хочется им говорить, ну и пусть говорят, а мы свое продолжим.
В один, как говорится, прекрасный день (на самом деле ночью) по всей Нижней улице словно гром прогрохотал. Выглянул народ, что за поздняя гроза, но гром больше не повторился. Только услышали рев отъезжающих машин. Утром смотрят, в конце улицы бревна свалены — звонкая, желтая, как медовые соты, лиственница. Кто строится? Чьи молодые решили отделиться, своим домом зажить? Машин и след простыл, спросить не у кого, хозяин молчит, не объявляется. Головы ломать не стали. Чей бы ни был, дело хорошее, жить да радоваться. Тем временем и плотники прибыли. Работа закипела, за неделю встал сруб. Вот тут-то Куштиряк присел от удивления и хлопнул себя по бедрам: «Здорово живешь?!»
Автор тоже вынужден повторить это восклицание, выражающее крайнюю степень удивления. Новый, словно намазанный топленым маслом, сверкающий под осенним солнышком сруб оказался не чей-нибудь, а передовой доярки Танхылыу. И дом-то — чуть не с колхозный клуб, крыша не двухскатная, а шатровая, в четыре ската, окна еще шире городских вытаращились.
Пошли по аулу пересуды! «Что за невидаль, вся семья — отец и дочка, дом у них — на всю жизнь хватит. Не собирается же Танхылыу одна отделяться, это не в обычае. Да, брат, здорово живешь! Отродясь такого не было». Так рассуждали мужчины. Лишний раз выказали свою консервативность. Женщины — народ более решительный, то, что «отродясь такого не было», или, как говорит мой друг-критик, отсутствие прецедента их не смутило. У них на каждый случай мерка новая. Это лишь с мужчинами — из сил выбьешься, пока побелевшие пальцы расцепишь, чтобы старый аршин вырвать из рук. «Подумаешь, отродясь не было! — чуть не взвизгнули самые передовые из наших кумушек.— Не было, так будет! Танхылыу — передовая доярка, в колхозе на виду. Вот и щелкнет кое-кого из тонкошеих парней по носу!» Другие не удержались и тут же съязвили: «Боится, что без жениха останется, с ее-то характером! А так прямо в новый дом за ручку введет. Тут и на нрав ее глаза закроешь». А третьи прямиком на скорую свадьбу истолковали. Первым в список женихов внесли Алтынгужина, потом Самата, следом еще трех-четырех парней. Но Гата Матрос почему-то в этот список не попал.
А Танхылыу? А отец ее, Фаткулла Кудрявый? Они-то здесь, в ауле, под боком живут. Чем из пустого в порожнее переливать, пойти бы и спросить! Но Фаткулла, если кто-нибудь начнет издалека подъезжать, посмотрит исподлобья и отрежет: «Что, других забот у тебя нет?» Сам же вечерами упорно углубляет траншею возле бани и укрепляет заграждения. А к Танхылыу и близко не подступись! Только фыркнет разве, а то и вовсе промолчит, будто перстень во рту прячет. И чем больше она молчит и фыркает, тем больше входят в азарт куштирякские женщины. И чем туже затягивается загадочный узелок, тем сильнее они впиваются в него зубами.
А дом растет себе. Вот уже и крышу покрыли. И оконные проемы досками заколотили. Остальные дела, выходит, оставили до весны.
Однажды вечером во дворе Фаткуллы Кудрявого со скрипом открылась калитка и перед хозяином, который закладывал скотине сено, предстал Шамилов. «Опять, видно, тополем забредил»,— подумал Фаткулла Кудрявый. Хоть гость не ко времени — хозяин лицом не просветлел, но, закончив с делами, пригласил его в дом.
Танхылыу еще не вернулась с фермы. Можно было поговорить с глазу на глаз.
Сели. Хозяин молчал. Шамилов прокашлялся негромко, достал из кармана пачку папирос и положил на стол. Видя, что он никак не решится, Фаткулла был вынужден взять уздечку в свои руки.
— Как со здоровьем, как настроение, товарищ Шамилов? — сломал он неловкую тишину.
— Диалектика! — ответил Шамилов, озабоченно разведя руками. Настроение было неважное, только что в правлении услышал кое-что весьма неприятное по своему адресу.
— А?
— Жизнь, говорю, сложная, Фаткулла-агай. И доброе, и недоброе — чуть не в обнимку ходят...— И вдруг сразу, опять же по-куштирякски, резанул напрямик: — Я говорю, теперь и спору конец, а?
— Какому спору?
— Новый дом же возводите. Значит...
— Это дом Танхылыу, товарищ Шамилов.
— Вот тебе на! Не будет же незамужняя девушка от родителя отделяться! Чему люди не поверят, того людям и не рассказывай, завещали нам древние. Не чувствуется, чтоб замуж собралась...
— В таких делах молодежь сама решает, наших советов не слушает,— сказал хозяин и, почуяв, что, кажется, заехал дальше положенного, свернул разговор на другую колею.— Давай хоть по чашке чая выпьем, что ли... Танхылыу с минуты на минуту ждал, не идет что-то. Корова там захворала, с ней, наверное, осталась...— И он зашагал на кухню. Но хихиканье Шамилова остановило его на половине пути.
— Ну и хитер же ты, агай! — отсмеявшись, сказал учитель.— У тебя топор просят, а ты лопату суешь. Так и будете, отец с дочкой, в два дома жить, в две трубы дымить?
— Эх, товарищ Шамилов, товарищ Шамилов! Грамотный же ты человек! А в политике даже с наше, с крестьянское, не разбираешься. Суетишься, хлопочешь, все без толку. Сколько лет голову морочишь. Возьми и посади тополь — вон, любой пустырь твой. Если совсем уж невмочь. А по-моему, нужды в нем — истертый грош.
Шамилов встал с места, скрипя блестящими сапогами, прошелся по комнате. Обида густым румянцем выступила на лице. Еще раз прошелся до порога и обратно. Подавив обиду, он взял хозяина за рукав, пригнулся к нему и, оглядевшись по сторонам, зашептал: — За кого выходит Танхылыу? Почему от народа скрываете?
Фаткулла Кудрявый чуть усмехнулся и, высвободив локоть, ушел на кухню за самоваром.
Учитель, с трудом сдержав раздражение, подошел к большому зеркалу, висевшему в углу. Изможденное лицо с поседевшими висками, с морщинистым лбом глянуло на него.
— Эх!..— вздохнул Шамилов.
Время неумолимо, жизнь проходит... жалко и обидно.
С печальной миной он было уже повернул обратно, но тут его взягляд упал на стоявший под зеркалом маленький столик. Древесный жучок бессчетными мелкими дырочками испестрил его весь. И Шамилов снова взодхнул:
— Эх!
С самоваром в руках вошел Фаткулла.
— Попусту голову не ломай,— продолжил он разговор.— Про Танхылыу говорю. За кого бы ни вышла, тебя приглашением на свадьбу не обойдет. Ты же первый ее учитель.
А Шамилов как-то сразу остыл к своим высоким мечтам: Он-то с чего так усердствует? Неужто, кроме дочки Фаткуллы и этого несбыточного тополя, нет у него других забот? Эта старая плешивая лиса, по всему видать, не поддастся. Ведь только глянуть на него, на сморщенный носик, на хитрющие глазки, на усмешечку эту — сразу видать, сколько в нем лукавства и вероломства. Все, как мелом на доске, написано. Еще притворяется, прихворнул, дескать.
— Наверное, испортится погода. («Как ведь ахает, как поясницу трет — будто все взаправду»,— думал про себя Шамилов.) В груди колет, левую ногу свело, так и ноет. («Ишь насупился, как на кровного врага смотрит».) Пей, чего не пьешь? («Рычит, будто последний кусок изо рта вырывают».)
Шамилов вскочил, потоптался на месте и потянулся к дверной ручке.
— Не обессудь, Фаткулла-агай. Некогда мне чаи распивать,— сказал он и вышел. Как ни крепился, не смог удержаться, дверью хлопнул громче положенного.
Видали? Если за ученым человеком, который самые запутанные научные клубки привык распутывать, так хлопнула дверь, что же другим-то остается?
Шамилов не столько на хитрые хозяйские увертки обиделся, сколько на то старое зеркало, которое отняло у него последнюю решимость. «Твоя правда, Асылби-ке! — думал он, вспоминая то, о чем на каждом шагу твердила ему жена.— Что есть, тому и радуйся, живи спокойно. Уж куда лучше! Нет, Куштиряк добра не понимает!»
Но только вышел на улицу и холодный ветер ударил ему в лицо, он вздрогнул и остановился. «Эх, Шамилов, Шамилов, уж если ты перед такой малой преградой спасовал, что же от других-то ждать!» — со стыдом подумал он. Нет, еще рано сдаваться, рано складывать оружие. Весь аул с нетерпением ждет его победы, торжества истины и справедливости. Мало ли трудностей одолел Шамилов на своем веку! А тут? При виде древесного жучка, крохотной дырки, просверленной им, опустились руки бойца.
И он в приливе новой отваги вскинул голову. Чтобы вечер не пропал даром, решил сейчас же, хоть уже и поздно, поговорить с самой Танхылыу. Он уже завернул в проулок, к дороге на ферму, как послышался треск мотоцикла и сноп света ослепил глаза. Учитель невольно вскинул руку.
Мотоцикл остановился. Это был Гата Матрос.
— Ну, брат, идут дела? — спросил учитель.
— Одни идут, другие стоят,— хмуро ответил Гата.
— Есть у меня к тебе одно дело. Может, говорю, отведешь домой своего... этого... — кивнул он на мотоцикл,— и ко мне заглянешь?
Гате было не до чужих бед. И без того душа горела, будто живых углей наглотался. Поехал на ферму за Танхылыу, но вернуться пришлось порожняком. Капризная девчонка надула губы и завернула его обратно: «Сегодня мы все вместе домой пойдем, аргамаку своему отдых дай».
— Устал, агай,— притворно вздохнул Гата,— весь день за баранкой. Председатель сказал, что с рассветом в Ерекле поедем. Хоть бы немножно вздремнуть...
— Воля твоя... А то ведь я от Фаткуллы-агая шел. Ну... некогда так некогда, извини.
Услышав имя Фаткуллы, Гата насторожился. «Тьфу, абитуриент! Разиня!» — выругался он про себя и поспешил завязать узелочек на оборвавшейся было ниточке беседы.
— А впрочем, ладно! Что мы, сна этого не спали, что ли? — сказал он, давая понять, что ради своего учителя готов на любые жертвы.— Я готов, агай! — И Гата поспешно вдел ногу в стремя мотоцикла.
Опустив голову, задумчиво зашагал Шамилов к дому. Обида на скрытность и неучтивость Фаткуллы Кудрявого все еще не улеглась. «Чувство благодарности в людях редко пробуждается,— с горечью подытожил он.— Когда его дочка, словно пчелой ужаленная, места себе не находила, из аула собралась уехать, кто ее удержал? Если б не я — где, в каких краях ходила бы сегодня Танхылыу? И слава, что на ее долю выпала, кому бы досталась?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я