https://wodolei.ru/brands/Gala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Стасов отвечал, не колеблясь:
– Да, Александр Сергеевич, тут чуть-чуть пахнет итальянщиной, как вы сами этого не признаете? Ведь вы другой теперь, наш или почти наш, вам самому все должно быть видно.
– Нет, этого видеть я не желаю! – с сердцем ответил Даргомыжский. – Я «Русалку» свою люблю по-прежнему и считаю суд общества несправедливым.
– Да-да-да, – горячо подхватил Стасов, – общество вас не поняло, это верно, и это позорит наше искусство. Но недостатки при всем том недостатками остаются.
Опустив крышку рояля, автор "решительно встал.
– Нет, вы понимаете, этак, я так… Смысла нет спорить. – И отошел.
В тот вечер ему стало особенно горько. Он был достаточно прозорлив, чтобы понять, что будущее – за этой молодой, быстро растущей группой. Если передовые в музыке люди «Русалку» его отвергали, что тогда говорить о других!
И вот балакиревцы сидели в одной ложе с ним и шумно переговаривались.
– Публики-то, публики! – заметил Стасов. – Давно подобного не было. И возбуждение какое, поглядите!
В самом деле: театр был так оживлен, как будто все ждали сегодня чего-то особенного.
Однако, когда дирижер занял место и началась увертюра, возникла полная тишина.
Увертюру восприняли так, точно она нечто новое открыла, чего никто прежде не слышал, нечто такое, что каждому мило, понятно и близко.
«Что же это такое? – с волнением спросил себя автор. – Почему то, что прежде оставляло слушателей равнодушными, сегодня доходит до всех?»
Внимание публики, ее отзывчивость заставили сердце Даргомыжского забиться сильнее.
Как только растаял последний звук увертюры, весь театр начал аплодировать. Аплодировали верхние ярусы, ложи, партер. Капельмейстер уступил настояниям публики и встал со своего места.
Стасов, чуткий до всякого впечатления публики, сказал, схватив автора за руку:
– Помяните мое слово, Александр Сергеевич, сегодня вас ждет подарок большущий!
– Какой там подарок! – проворчал тот. – Только бы провала не было…
Но он сознавал уже, что пришла удача. Откуда пришла, какие силы ее принесли, Даргомыжский не мог себе объяснить. Удача росла от сцены к сцене, от картины к картине. То, что прежде оставляло всех безучастными, теперь вызывало бурю восторга. То, чего прежде не замечали или в чем видели лишь смешную сторону, теперь трогало искренностью своего музыкального воплощения и вызывало ответные чувства публики.
Балакиревцы торжествовали, точно это была победа не только автора, но и их. Забыты были несогласия, да и Даргомыжский тоже не помнил ни иронических замечаний, ни претензий к нему. В минуту успеха хотелось иметь союзников, ощущать их возле себя, и он был счастлив, что рядом сидят талантливые, энергичные люди, за которыми будущее и которые сегодня считают его своим.
– Что ж это такое, господа? – спрашивал он, сияя от радости. – Что такое с публикой произошло? За что же она меня обижала прежде?
Даргомыжский не ждал ответа, не требовал его. Он сам понимал, что это, быть может, другая публика и что время пришло иное и созрели в обществе силы, которым дорого национальное искусство. Они не склонны кидаться на любую заграничную приманку – им, наоборот, стали нужны творения народного русского гения, и всё, в чем есть хоть капля народного, они поддержат со всем энтузиазмом и пылом молодости.
Балакирев, опытный в обращении с публикой, сказал:
– Надо на вызовы выйти, Александр Сергеевич.
Даргомыжский еще раз посмотрел на своих друзей, ожидая поддержки. И, когда Мусоргский, Стасов, Кюи подтвердили, что выйти на вызовы надо, он поднялся, подчиняясь необходимости.
Его появление на сцене было встречено аплодисментами не только зала, но и всех певцов. Даргомыжский с достоинством поклонился, хотя сердце его в эту минуту разрывалось от радости.
Он пошел за кулисы, но, не пройдя и нескольких шагов, принужден был вернуться.
И еще несколько раз он возвращался. И в следующем антракте выходил к публике снова. Он благодарил и обнимал артистов – Платонову, Комиссаржевского, Леонову, Осипа Петрова, – которые своим любовным отношением к делу, своей преданностью спасли оперу от забвения и донесли до нынешних дней.
– Победа полнейшая! – встретил его в ложе Стасов. – Теперь уже не затрут и не задвинут – зрители не позволят. Вот что значит общественное мнение, господа! – сказал он торжествуя.
Автор наконец уверовал в то, что опера его спасена.
На следующее утро Даргомыжский долго ходил по комнатам своей квартиры и мысленно переживал вчерашний триумф. Он переживал его во всех подробностях; каждая вспоминавшаяся деталь была мила его сердцу.
Он ждал вестей, и вести шли отовсюду. Уже второе представление спектакля «Русалка» объявлено и билеты вновь расхватали. Говорят, что сколько бы теперь спектаклей ни объявили, все равно театр будет полон. Петербургская публика только и толкует, что о «Русалке», точно это рождение оперы, а не воскрешение ее из небытия.
Ему хотелось писать, писать без конца. Отказавшись было совсем от оперных сюжетов, Даргомыжский только и думал теперь, что о новой опере. Хотелось написать нечто такое, что еще больше пришлось бы всем по душе, и в особенности балакиревцам. Пусть бы они приняли с тем же искренним увлечением, с каким принимали романсы, песни, оркестровые вещи, которые он в последние годы сочинял.
Думать тут надо было очень много, прежде чем садиться за письменный стол. И Даргомыжский, полный творческого возбуждения, думал.
X
Застав у Шестаковой все ее общество, он с умышленной небрежностью преподнес, словно речь шла о чем-то вполне обыкновенном:
– Музицировать сегодня, друзья мои, собираетесь? Я тоже сюжетец один подготовил. Когда очередь до меня дойдет, покажу.
Даргомыжского окружили и стали спрашивать, в какой манере его новое сочинение и что именно за сюжет. Скрываться от них показалось бессмысленным, да он и не мог бы долго держать в секрете свою работу.
– Я сам озадачен новизной того, что делаю. Все думал, думал, боялся, а как сел за работу, так само собой и пошло. Ежели вы меня спросите, пакостно ли получается или хорошо, сказать не сумею.
– Да сыграйте же, Александр Сергеевич! – потребовал Стасов. – Нам бы только услышать, а уж что к чему, мы определим.
Людмила Ивановна, подняв голову, пытливо смотрела на всех; она опасалась, как бы разговор не получил неприятное направление.
– Опять потом скажете, что тут пропасть банального?
– Прямота наша, Александр Сергеевич, от любви к вам и большого уважения!
– Знаю, знаю, – ответил Даргомыжский ворчливо. – Что с вами поделаешь! Придется показать.
Людмила Ивановна взялась снова за вышивание.
– Кто же будет подпевать? – И он остановил взгляд на Мусоргском. – Вы, Модест, для этого сюжетца вполне подойдете. – Он поохал, садясь за рояль. – Давно мысль такая явилась – написать оперу, ничего не меняя в тексте, чтобы музыка в точности воспроизводила смысл слов. Надо было только найти подходящее произведение. И я нашел, господа: пушкинского «Каменного гостя» взял.
– Мысль превосходная, – решил Стасов.
– Да вы погодите хвалить, сначала послушайте. Сам себе не верю. Когда тебя несет, иногда можно такое сочинить, что потом краснеть только будешь.
Он начал играть, подпевая себе. Рядом стоял Мусоргский и, глядя в ноты, исполнял другую партию. Иногда он перебрасывался на следующую строчку, где партия казалась важнее. Остальные стояли полукругом, заслонив исполнителей от хозяйки дома. Стасов выдвинулся вперед; он вытянулся, стараясь заглянуть в ноты и ничего не упустить.
Перед слушателями возникли Дон-Гуан, Лепорелло, Донна Анна, возникло что-то такое, к чему никто не был подготовлен. Все было неожиданно по новизне, смелости и по речевой точности интонации: словно каждый пел и разговаривал в одно время. На «Русалку» это не похоже было нисколько: тут все поражало и все вместе с тем пленяло новизной поисков.
– Александр Сергеевич, да вы точно во второй раз родились! – крикнул Стасов, не выдержав.
Даргомыжский продолжал играть. Потом, остановившись, спросил:
– Ну, где тут банальности? Говорите.
– Я и спорить с вами не стану! С этой минуты я не судья ваш, а поклонник. – И, растолкав других, Стасов зашагал по комнате, возбужденный и искренне обрадованный.
Он жестикулировал широко, объясняя, что тут поистине нового, двигающего искусство вперед.
Даргомыжский сидел не оборачиваясь. Вокруг плотным кольцом, заглядывая в ноты, стояли друзья. Он представил себе неумолимый взгляд Балакирева, усмешку на лице Кюи. Но гул общего одобрения успокаивал его. Ссутулившийся, в старом пиджаке, обвисавшем на спине, Даргомыжский слушал, трогая потихоньку клавиши; потом сказал:
– Слова ваши вселяют в меня силы. Спасибо, господа. Если охота вам, буду приносить на ваш суд все по мере того, как оно станет ложиться на бумагу. Я, признаться, боялся, не скоропись ли получается. – Он погладил шершавыми, узловатыми руками колени. – Чувствую, что это лебединая моя песнь, потому, наверно, и тороплюсь. Время мое на исходе…
Все притихли. В тоне его и в голосе не было и тени строптивости или настороженности, которые прежде заставляли настораживаться других.
Даргомыжский встал, освобождая место:
– Кто же за мной? Чья теперь очередь?
Признаться, большой охоты слушать не было: слишком все были полны впечатлений от «Каменного гостя». Но именно поэтому, сознавая, что он их взбудоражил, Даргомыжский повторил:
– Кто же, друзья мои? Вечер наш только начат.
Балакирев требовательно обратился к Мусоргскому:
– Модя, покажитесь-ка, а то вы что-то стали нас избегать.
Мусоргский успел подсесть к хозяйке дома и о чем-то шептался с нею. Услышав это строгое обращение, он сказал:
– Извольте, если только не буду избит собранием за излишнюю дерзость.
Даргомыжский, пришаркивая немного, как бы подчеркивая, что он среди них самый старый, подошел к Людмиле Ивановне. Придвинув кресло с гнутой спинкой, он сел возле нее и, вытягивая ноги, произнес:
– Уж вы, голубушка, извините: посижу с закрытыми глазами, послушаю молодежь.
Конечно, он не дремал: ему было слышно все, что вокруг говорилось. Интерес к словам Мусоргского вслед за тем, как только что всех увлек «Каменный гость», несколько огорчил его. Хотелось упиться признанием подольше, ни с кем его не деля.
Мусоргский объявил уже, что он намерен спеть сатирическую вещь под названием «Классик».
– Нашего собственного сочинения слова и музыка, – добавил он и обратился к хозяйке: – Добрейшая наша покровительница, в какую дверь прикажете бежать, ежели меня за дерзость бить захотят?
Даргомыжский послушал начало с закрытыми глазами, но затем не выдержал – захотелось следить за поющим. До чего же странное у него дарование! То блеснет – и все как будто наружу, то кажется, точно он в дремоте находится. Вот, пожалуйста: сатира едкая, злая, в каждом вокальном оттенке точная!
Да, это был музыкальный портрет, до того реальный, словно звуки приобрели такую же силу и смысл, как слова. Музыка с разительной меткостью попадала в цель, сохраняя при этом свой особенный, только ей одной свойственный колорит.
Даргомыжский почувствовал волнение в сердце: не от его ли поисков родилась подобная вещь? Не от его ли собственных тяготений пошел этот молодой, загадочный, до сих пор непонятный музыкант, стоящий сейчас у рояля? Вот куда потянулись нити – к следующему поколению; он, стало быть, не одинок.
Стасов нетерпеливо поглядывал на всех: узнают ли они, кого разит сатира? Виден ли прототип? Да это почтеннейший наш Фаминцын, злейший противник балакиревцев! «Я прост, я ясен, я скромен, вежлив и прекрасен», – докладывает он о себе вначале. Но как только дело доходит до его недругов, он начинает, меняя спокойный, вежливый тон на озлобленный, аттестовать себя: «Я враг новейших ухищрений, заклятый враг нововведений». Не только слова, но и музыка бесподобно пародировали все оттенки героя – от благообразия до откровенной злобности.
Стасов сдерживался с трудом. Да и Балакирев слушал с таким же чувством: засунув два пальца в жилетный карман, он посмеивался, глядя себе под ноги; то болезненная гримаса появлялась на лице, то торжествующая, словно он в эту минуту сводил счеты с врагами. Кюи улыбался так, как будто знакомый портрет увидел, поразивший его сходством с оригиналом.
Мусоргский не успел кончить, как его голос перекрыли смех и гул одобрения:
– Вот это метко! Куда там «Саламбо»! Вот вы где настоящий! – крикнул Стасов.
Автор, понимая, что сатира всех победила, стоял скрестив руки и добродушно оглядывал общество.
– Так вот и будем разить противников, – произнес он.
– За сегодняшнее вам выставляется высший балл, – объявил Стасов. – Людмила Ивановна, а? Каков наш герой?
Хозяйка дома промолчала почти весь вечер. Теперь, когда к ней обратились, она позвала Мусоргского.
– Моденька, подите ко мне! – И когда он подошел, поцеловала его материнским, добрым поцелуем. – Умница мой, талантливый! И Милий не будет ругаться сегодня.
Балакирев охотно признал, что сегодня Модест обрадовал всех. Желая сделать приятное Даргомыжскому, он обратился к нему:
– А ведь это от вашего корня побег, Александр Сергеевич! Ваши поиски правды, правдивых звуков продолжает.
– Готов согласиться. Принимаю, что ж, – отозвался тот, чуть не сорвавшись от радости с голоса.
XI
Симфония Римского-Корсакова была готова. Балакирев переписывал партии с партитуры. Что именно он затеял, автору не было сказано, но что нечто задумал, видно было по всему. Через некоторое время, вызвав Корсакова, он поручил ему проверить партии, сличив каждую с оригиналом.
– Для чего они вам, Милий Алексеевич?
– Обычно они нужны для того, – сказал Балакирев, – чтобы играть по ним.
– Кто ж будет играть?
– Это дело особое. Сначала сделайте, а там будем думать.
Римский-Корсаков вышел от него, держа под мышкой увесистую пачку. Всю ночь он просидел над ней и вторую ночь тоже, а дело двигалось медленно.
Мусоргский, придя к нему и застав за этим занятием, вызвался помочь:
– Еще лучше вот что:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я