https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Из армейского госпиталя его отправили в том самом матерчатом ватном треухе, в тех самых нитяных обмоточках и ботинках, в каких мерз он в трескучих от стужи карельских лесах. Но дома Иван Сергеич скоро прифрантился: обмотки и неуклюжие, свиной кожи ботинки заменил на хромовые сапоги, мятый зеленый треух – на командирскую фуражку с лаковым козырьком и звездой, – сильно хотелось парню глядеться представительно и достойно, и, надо отдать ему должное, это у него получалось.
– Пойдете с ним, – сказала Антонина учителю. – Возьмите мешки, бидон для масла, кого-нибудь еще себе в помощь. Отпустишь, Иван Сергеич, продукты людям – муки, пшена, картошки, масла подсолнечного…
– А накладная, Антонина Петровна? Сколько, чего…
– Отпусти не жалея. А накладную – придешь потом, оформим.
Иван Сергеич замялся. В делах он был строг, насчет документации придерживался точных правил, его придирчивость даже в поговорку вошла: без печати и родной отец для него недействителен.
– Да не сомневайся ты! – подстегнула его Антонина, зная, чего Иван Сергеич мнется и медлит. – Будет у тебя документ. Просто надо поскорей. Нечего зря людей держать, им ехать нужно…
– Спасибо вам, товарищ председатель, я знал, что вы поможете, у вас такое доброе, хорошее лицо… – начал благодарить учитель, растерянно и как бы не веря, что такое трудное, как ему представлялось, почти невозможное дело решилось так просто и быстро. – Ведь сколько еще времени нам быть в пути, когда-то еще мы куда-нибудь доедем… У нас назначение в Саратовскую область, представляете, сколько это еще километров… А вы нам так помогли…
Горячая искренность его сбивчивых благодарственных слов даже повергла Антонину в смущение.
– Ничего, ничего… – поторопилась она перебить учителя. – Нам это не разоренье. Сами можем вот так-то оказаться… Мария! – окликнула она Таганкову. – Погоди, не уходи… Вот что, – сказала она Марии, когда учитель и Иван Сергеевич отдалились, – сядь в бричку, съезди к маме моей, пусть даст одеяло стеганое красное, мое детское, что-нибудь из кофт моих старых, девчоночьих, что поменьше, носки шерстяные… Привезешь – отдай вот Мане, нужно ее одеть, ничего у ней своего нет…
«Липяги!» – опять выскочило у нее в голове, заслоняя все другие мысли, едва только Антонина сделала от обоза несколько шагов.
Сердце у нее застучало гулко, от толчков крови заломило даже в висках. Надо было решаться – и она решилась, враз отбрасывая все колебания. Нельзя больше ждать, что бы там ни внушал Калмыков, как бы ни осудил он ее действия, этак досидишься – убить потом себя будет мало. Надо сейчас же, немедленно, отправлять скот, а потом и все остальное… И самим тоже. Пусть без команды сверху, без приказа, – ладно, если взыщут, она за это ответит. Но ждать, медлить больше нельзя, нельзя…
9
Тимофей Крыжов только вид имел такой – что он тугого, медленного ума. А в натуре он был мужик расторопный и быстрый и сделал все точно, как уговаривались ночью.
У коровника стояла подмазанная в дорогу пароконная подвода; прикрытые сеном, в ней лежали мешки со съестным припасом, с овсом для лошадей, чугун для варки пищи, таган. Сам Тимофей, назначенный главным скотогоном, тоже собрался, приготовился, как мог. На нем были та же ватная стеганка, тот же длинный, до земли, брезентовый плащ, но вместо кепки с поломанным козырьком он надел меховой треух, прихватил из дому и спрятал под сеном подшитые валенки, бараний тулуп. Впереди не лето, осенние, а там и зимние холода, как знать, куда заведет дорога, воротишься ли домой до снега или придется переживать зиму где-нибудь в чужой стороне. А первое дело для человека – вовсе не еда даже, справная, прочная одежа…
С Тимофеем были его внуки – Гришка лет четырнадцати и еще другой внук, от второй его невестки, тоже Гришка, одиннадцати лет, для различия называемый Гришка-малой.
– Готов, ничего не забыл? – спросила Антонина у Тимофея.
– Да вроде нет…
– Удостоверение куда дел?
– Тута, – показал Тимофей на голову. По-стародавнему, не доверяя карманам, которые могут и прохудиться, колхозную бумагу со штампом и печатью он засунул за подкладку треуха.
– Шапку потеряешь – и документ потеряешь, – не одобрила Антонина. – Переложи в другое место.
– Шапку потерять невозможно, – сказал Тимофей так, как будто это был неопровержимый факт. – Ее головой все время чуешь.
– Ну, смотри. Ну, значит, так… – стала повторять Антонина уже говоренное с Тимофеем – чтоб он не забыл и не напутал. – Ольшанск обходи стороной, не вздумай туда, на райцентр сейчас все – и конные, и лешие, там затор, битком набито, ты там и стадо растеряешь, еще и под бомбежку угодишь. Ночевать где остановишься – подальше от дороги отгоняй, куда-нибудь в лога, где селенья нет, где люди не ходят, так скотина целей будет. Да все сразу не спите, по очереди… Помни, тебе главное за Дон убраться, к Дону спеши как только сможешь. Держи на Фатеж, на Тербуны, потом на Митряшевку. Там Дон мелкий, броды. На мост не пустят – бродом пройдете. А перегонишь на ту сторону – должны там быть люди, начальство по скоту, они тебе определят, что дальше. Может, прям там стадо примут, а нет – укажут, какой район, Тамбовский, Воронежский… Сдавать будешь – бери обязательно документ по всей форме, с указанием, сколько голов, какой вес. Без документа ни одной головы никому не давай, потом нам государство по документу вернет, понял, а не будет документа – это нам чистый убыток, никто нам тогда ничего не вернет и спросить не с кого будет…
Тимофей – с черным заросшим лицом, окруженными чернью глазами, тощий, мосластый – мрачно кивал головой. Рядом стояла его старуха, она оставалась с хозяйством, чтоб не пошло все нажитое прахом – сад, ульи, хата с новой шиферной крышей, новой банькой на огороде.
– Ну, раз понятно – не теряй время, трогай, – сказала Антонина.
– Погоди чуток, счас… – ответил Тимофей. – Курну вот только на дорожку.
Достав кисет, он стал скручивать цигарку. Руки его тряслись. Надо было, вероятно, обнять свою старуху, поцеловаться с ней, но Тимофей сроду ее не обнимал, не целовал. Цигарка, которую он скручивал, просыпая табак, последняя эта минута, которую он вот так растягивал, – это и было его прощание со старухой, с которой он мог больше и не свидеться, с родной деревней, в которую он мог больше и не вернуться.
Он высек кресалом искру на ватный фитиль, затянулся жадно, глубоко, пустил дым из ноздрей.
– Ну, бывай тут… – сказал он старухе, в пять шесть торопливых затяжек искурив самокрутку. – Будешь ульи в омшаник ставить – гляди, рядном получше укрой… За меня не переживай. На германской не пропал, на гражданской не пропал – я и тут не пропану. Отгоню скот – и возвернусь. Жди!
Кинув наземь окурок, Тимофей с лицом, ставшим, еще более мрачным и каким-то ожесточенно-решительным, повернулся к стаду, а старуха его истошно взвыла, заголосила, запричитала, как голосят и причитают только по покойнику.
Распахнули ворота в ограде скотного двора, подпаски Гришка-большой и Гришка-малой защелкали длинными кнутами, стали выгонять коров и телок. Поодаль щелкали другие кнуты, раздавались другие крики, разноголосое блеянье – это от кошарни плотно сбитой кучей гнали овечье стадо.
Коровы и овцы точно понимали, что в неурочный этот час их гонят не на выпас, не на водопой, что это их отлучают от дома, от привычных им стойл и кормушек, от родной деревни, родного пруда под косогором. Выйдя на деревенскую улицу, они не хотели идти по ней прямо, в поле, останавливались несогласно, норовили завернуть в проулки или совсем обратно, назад, к коровнику и кошарне. Гришка-большой и Гришка-малой неистовствовали, не жалеючи, с плеча хлестали по коровьим бокам и спинам, пинали ногами под зад овец, чтоб сдвинуть их с места.
Вся деревня до последнего человека высыпала из хат, сбежалась со дворов, огородов, отовсюду, кто где был, – на коровий рыдающий мык, на жалобное, как плач, блеянье овец. Доярки, роняя слезы, кидались к своим любимицам – хотя бы погладить напоследок, поцеловать в звездочку на лбу. «Милая ты моя Зоюшка!», «Ласточка ты моя хорошая, родненькая!»
Настя Ермакова в самой середке стада обняла беломордую чернуху Ладу, повисла у нее на шее…
Антонина не ожидала, что угон стада вызовет такой взрыв скорби, такие горестные всеобщие слезы. Подосадовала на себя, что не подумала, взбудоражила так деревню, – не по улице надо было бы гнать, на виду у всех, а округ, задами. Да разве все сообразишь в спехе да на нервах!
Стадо и окружившая его людская толпа вышли за деревню и долго шли вместе. У людей все никак не хватало духу оборвать свое провожание, расстаться с коровами. А те все оглядывались на женщин, мычали. Все еще, должно быть, имели надежду, что их пожалеют, воротят назад. Потом люди все же стали приотставать, останавливаться. Стадо уходило вперед, одно, в сопровождении только подпасков, стреляющих кнутами, да Тимофея Крыжова сзади всех, замыкавшего шествие, совсем почти не видного в поднятой стадом пыли.
Антонина с другими женщинами стояла на пригорке, как и они, сквозь слезы глядела вслед, и было у нее такое чувство внутри, как будто это от нее самой оторвалась, отделилась какая-то ее часть, оставив на своем месте саднящую пустоту.
Такого стада, как в «Заре», ни у кого не было в районе. Уйму сил и старания отдала ему Антонина. Годами оно собиралось. Сколько всяких звонков было, переписки, деловых свиданий, сколько разговоров с большим начальством! Сама ездила в племхозы, в соседние области даже, уговаривала там – продать, поменять, что угодно взять с колхоза, но только уступить облюбованную телочку. Зато и ферма вышла – что ни корова, то красавица по всем статьям, сказочной удойности, рекордистка…
Что же теперь станет с ними – с Ладой, Зоюшкой, Ласточкой, всеми другими? Холили, поили только ключевой водой, каждой этой коровы, что гнал сейчас Тимофей Крыжов в неизвестную даль, в областной газете портреты печатались, наравне с людскими…
Стронуть-то стадо стронули, а может, зря? Что бы сказал Николай Иванович, окажись он сейчас тут, на этом бугре?
Может быть, и не похвалил бы, не похвалил!..
10
Антонина нередко думала так: что бы сказал Николай Иванович, будь рядом с нею или узнай он о том или другом ее решении, поступке?
Но хотя ее и заботил порой этот суд Николая Ивановича, в этих ее попытках предугадать его слово вовсе не было того опасливого беспокойства, с каким иной подчиненный думает о мнении начальства. Николай Иванович был самым главным в районе, и власть у него была большая, многое можно было сделать этой властью, но Антонина его нисколько не боялась, потому что ни сам Николай Иванович, ни власть его, как он ее творил, не внушали людям трепета, что может последовать нагоняй, наказание. Беспокойство было другого рода: не заслужить одобрения Николая Ивановича. А это было куда обидней, чем получить разнос самыми крепкими словами. Николай Иванович разносов устраивать не умел, он даже голоса не умел повышать, только искренне, глубоко огорчался и говорил, страдая за ошибшегося человека и за попорченное дело: «Что ж это ты, брат, как же это ты?»
Он появился в районе на посту секретаря года полтора назад. Считать по календарю – вроде бы недавно, но такой счет тут не подходил, верней было мерить по-иному – по делам в районе, какими был отмечен этот срок. А если мерить так да еще сбросив три месяца войны, которая все перевернула на совсем иной лад, то, пожалуй, можно было только подивиться, как много успели и как широко разворачивались в своих намерениях, планах…
В сравнении с теми, кто возглавлял район прежде, Николай Иванович был никого не повторяющим, на свой собственный, особенный лад человеком. Жизнь у него была такая: рос на городской окраине, в рабочей слободе; как было назначено судьбой для таких, как он, в четырнадцать лет уже вставал на рассвете по гудку, в толпе слободского люда торопился к заводским воротам. Начал с подручного слесаря, а там переимчивость, быстрый разум, трудолюбивые руки и самого вывели в слесаря.
Дальше все в жизни Николая Ивановича было связано уже с революцией, партией. Шли на город белые войска; рабочие, плохо вооруженные дружины сражались с ними у стен города, – лежал в цепи замасленных тужурок и курток и Николай Иванович, стрелял из винтовки, старательно считая патроны, потому что их было негусто и тратить надо было только наверняка… Когда боролись с разрухой, восстанавливали промышленность, Николай Иванович на своем же заводе возглавлял партячейку. Завод, на нынешние мерки, был небольшой, коммунистов – горстка, и все молодые, но дел у них было множество, все самое для завода важное лежало на их плечах, и годы эти Николая Ивановича многому научили. Не по-школьному, не за партой с книжками – свою выучку на партработника Николай Иванович прошел в гуще рабочего люда, полуголодного, едва-едва прикрытого плохонькой одежкой, знающего цену каждой копейке и каждому куску хлеба для своей семьи, и потому резкого и прямого, подчас ершистого, колючего, совсем не простого в обращении, но правдивого, честного, не умеющего пользоваться хитростью и обманом и уважающего тоже только это: правдивость, честность, прямоту. Это была школа, которую не заменить никакими книжками, постигнутое Николаем Ивановичем крепко пригодилось ему, когда он потом много лет работал в горкоме партии.
Говорят, каждое возвышение меняет человека, иным придает чванство, чиновную важность. Николай Иванович и на горкомовской должности оставался прежним, каким был, каким воспитала его рабочая слобода: простым и прямодушным, открытым и понятным для каждого, верным своим обещаниям и словам. Так же, как привык он на заводе, в партячейке, в свободное время он ходил по рабочим квартирам, дворам, кварталам, чтоб своими глазами видеть быт, семейное устройство трудящегося люда, его заботы, нужды, радости, чтоб не кабинетно, не через бумаги, телефон или отделившись от собеседника столом, а в тесном живом общении, в непринужденных встречах самолично узнавать, слышать все, что думают люди, чего для себя хотят, куда устремлены их мечты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я