Покупал не раз - Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Верцингеториг сказал мне: «Садитесь», – и скрылся са стеклянной дверью. По-моему, я долго оставался один. Я твердил про себя: «Боже мой, хоть бы он меня убил!.. Боже, хоть бы он меня убил!..» Ибо я уже тогда полагал, что это самое лучшее, что может со мной приключиться… Наконец дверь снова открылась, и Верцингеториг…
Он сжал свои детские кулачки и ударил ими друг о друга:
– Нет, не Верцингеториг! Верцингеторига больше не было! Это было ужасно! Он надел полосатую рубашку с вырессом… А снаете ли вы, что у него было на голове? Я не решаюсь это происнести…
Он проглотил слюну, изобразив, что его тошнит:
– Венок ис россовых помпонов… Ис россовых помпонов… с орнаментом ис листьев… А вниссу – его прекрасные мягкие усы… Опоссоренная красота, постыдный маскарад…
Он горестно замолчал, и я спросила:
– А потом, Пепе? Что было потом?
– Потом? Ничего, – удивлённо ответил он. – Вероятно, моя история покажется вам не слишком сабавной. Сатем я ушёл… Я что-то ему оставил на столе.
– Вы его ещё видели?
– Благодарю покорно, – сказал Пепе, махнув рукой. – Мне достаточно того, что я вижу его в своём воображении – с россовыми помпонами. Пусть никогда больше мне не говорят о россовых помпонах…
Жизнь Пепе была отравлена карточными гадалками, которых он рьяно посещал, спящей красавицей с улицы Коленкура и женщинами, гадавшими по свече, на картах таро и булавках, ибо все эти оракулы без устали предрекали ему несчастье, которое постигнет его из-за высокой белокурой женщины. Они без труда видели её сквозь тщедушное тело Пепе. тщедушное и худое тело, которое нравилось своей изящной ущербностью этаким высокомерием горбуна, лишённого горба, или грацией хромого без укороченной ноги. Когда ему надоело услаждать провидение туманными картинками своей порочной любви, он исчез, позволив забыть о себе, а затем ушёл из своей неуютной жизни посредством весьма деликатного, тщательно подготовленного, благопристойного и тихого самоубийства, которое никому не доставило хлопот.
По сравнению с их искусством притворяться всё прочее кажется несовершенным. Когда мне нужно было что-то утаить, я брала пример со своих приятелей. Каждый день я могла видеть образец хитроумной дипломатии, которая потворствует лишь страсти и злобе. Помнится, что некий молодой человек и его любовник, соблюдавшие предельную осторожность, были уличены одной болтушкой и вынуждены расстаться довольно постыдным образом. Один из них, наиболее тяжело переживавший обиду, несколько месяцев подряд занимался поисками женщины, которая приглянулась бы мужу болтушки, и весьма в этом преуспел.
Поглощённый своим планом, он забывался, изучал и сличал, устраивал встречи, искушал судьбу, и его боль отступила на задний план. Он доверялся мне разве что от усталости. Он приходил ко мне с присущим ему безобидным видом юного интеллектуала, слегка поблёкшего и изнурённого неблагодарным трудом переводчика. Он садился, откинув голову на спинку большого отвратительного, зелёного кресла, скопированного с английского образца. «Я отдохну минутку», – говорил он. Это была ложь, тактический манёвр, ибо он закрывал глаза, как священник на исповеди, который, смежая веки, отсекает себя от кающегося грешника, чтобы яснее разглядеть черты греха.
Долгое и последовательное притворство с помощью улыбок и пауз – вот что напрочь затмевает мелкую болтливую ложь. Подобная задача пристала лишь молодым – с тех пор у меня была возможность в этом убедиться; их притворство выделяется подобно тому, как образуются роговидные надкрылья, шлемы и щитки из твёрдого хитина у насекомых… Было бы досадно, если бы память об этом стёрлась. Я храню эту память. Кроме того, у меня осталась способность разгадывать и расстраивать замечательные уловки, которые пускают в ход дети и подростки. Благодаря этому я скорее, чем большинство взрослых, постигаю то, что молодо, и наслаждаюсь этим запретным плодом. Новоиспечённая ложь, варварское хитроумное искусство не причиняют мне вреда, напротив. Мой сильный, инфантильный и многоликий соперник обожает игру; он выдаёт себя, будучи незащищённым, и, краснея от радости, демонстрирует определённое место, куда я его поражаю…
Проницательность, что за сладостный дар наносить обиду! Это награда, которую заслужили чувство меры, искусство продвижения вперёд и топтание на месте, умение сочетать «взятое» и «возвращённое»! Убывающая сила, уходя, неизменно попутно присваивает ближайшие податливые силы. «Нам холодно без вас», – заявляют мне мои юные друзья обоих полов, разукрашенные своими юношескими ранами, сверкающие метками свежей крови, ещё не оправившиеся от недавно нанесённого удара: «Согрейте нас, исцелите нас!» Многие из них знают, как подобраться ко мне поближе, прислонить буйную голову к моим коленям и запастись терпением… О простодушные! Я опасаюсь, как бы они не совершили ошибку и не превратились из просящих в дарующих жизнь… Узнаю ли я когда-нибудь, что скрываю от тех, кто доверились мне? Согреть их – всё ли это, что я была обязана для них сделать? Принять от кого-нибудь счастье – я должна воспользоваться словом, которого не понимаю, – не значит ли это выбрать соус, под которым мы желаем быть съеденными?
Угрызения совести, как обычно, явились ко мне нечеловеческими путями. Я почувствовала, как в душе зарождается и растёт чувство долга по отношению к животным, посвятившим мне свою короткую жизнь. Неужели я – их ангел-хранитель? Скорее искательница истоков. Может быть, лучший друг животных – это тот, кто вздыхает тяжело: «Как я устал от этой собаки! Уберите кота, который мешает мне думать!» Я умышленно довожу собаку до изнеможения, ибо она всегда сдаётся; я привыкла, что на мой зов: «Киса, иди сюда», – кошка прибегает ко мне, пусть неохотно, чтобы я могла черпать в этом неиссякаемом источнике тайную прозорливость, тепло, фантазию и самообладание. Птицы слишком далеки от меня, хотя синицы и оказывают мне особые знаки внимания. Я помню, что «бескошачья эпоха», длившаяся около двух лет, была для меня периодом пустоты и неустойчивости. Уличить кого бы то ни было, будь то животное или ребёнок, – значит лишить силы. По соседству, в двухстах шагах от моего стола, живёт восхитительная девчушка четырёх лет, которая не боится ни порки, ни молнии, ни ос, убеждённая в своём могуществе и очаровании и почти неуправляемая. Порой, ближе к вечеру, когда её обессилевший отец нервно зевает, а глаза её юной матери, И без того большие, становятся ещё шире от сиреневых кругов, побледневшая няня девочки заходит ко мне: «Она ужасна… Сегодня она отказалась спать после обеда… Мы падаем от усталости, а она всё не выдыхается, как острый перец…» Тогда я поднимаюсь по соседней аллее и оказываюсь лицом к лицу с Повелительницей. Повелительница и не думает меня стращать, а здоровается со мной с улыбкой и заводит разговор о великом значении персикового компота в питании, либо принимается критиковать мой наряд: «Брюки вам совсем не идут, вы мне больше нравитесь в юбке», либо обращается к старинному французскому фольклору и поёт:
Сегодня утром Карапуз
Выпил столько виноградной водки,
Что его качает!
Что его качает!
Моя роль сводится к тому, чтобы оставаться бесстрастной и читать подлинные мысли Повелительницы, таящиеся под её переменчивым челом. Постыдное занятие, с которым я подозрительно хорошо справляюсь. Отчего, не прибегая к иным средствам, кроме взгляда и слов, я оставляла Повелительницу в расслабленном состоянии, готовую сдаться под натиском сна? Видя её столь дружелюбной и светящейся от улыбки, я вспоминаю пару лошадок, сияющих от безделья и овса; когда их вывели из конюшни и запрягли, они первым делом сломали дышло и разорвали постромки. Их снова запрягли, и, когда я забрала их у хозяина, они «смягчились» и пошли мягкой рысью. «У вас рука старого кучера, который убаюкивает лошадей…» – любезно сказал их хозяин, чтобы мне польстить. Ведь человек ничего не смыслит в некоторых видах мошенничества.
Повелительница-соперница всё-таки дождётся своего звёздного часа. Витая стрекозой над моей внезапной слабостью, она примется нашёптывать: «Здесь… Отдыхайте… Спите…», и я с удивлением замечу, что засыпаю. Нет, до этого пока не дошло – ох, какая вспышка гордыни! – я ещё в состоянии и красть, и проматывать краденое. Если бы мне не было равных, я устала бы от этого двойного амплуа грабителя и транжира. Но в стороне от людей, которые, будучи наполненными мной на скорую руку, оставляют меня опустошённой, с синюшными щеками, в отличие от страдающих страшнейшим ожирением толстяков, чью неудобоваримую помощь я преждевременно отвергла, расширяется зона, где я забавляюсь с себе подобными. Оказывается, их несколько больше, чем я предполагала. Их выплёскивает наиболее опасная вторая молодость. Они принимаются веселиться, приобретая точное представление о неизлечимых недугах, начиная с любви. Они искусно управляют каждым днём, промежутком от одной зари до другой, и душа их полна отваги. Подобно мне, они догадываются о том, что каждодневный труд губителен, и не смеются, когда я привожу им остроумную шутку великого журналиста, умершего молодым за своей работой: «Человек создан не для того, чтобы работать, ибо это его утомляет». Одним словом, они столь же легкомысленны, какими были сотни героев. Они стали легкомысленными с трудом. Изо дня в день они вырабатывают собственную мораль, которая их делает более понятными для меня, окрашивая в различные цвета.
Нас объединяет одна и та же неуверенность: мы не решаемся открыто показать, что нуждаемся друг в друге. Подобная сдержанность служит нам сводом светских правил и образует то, что я называю нашим кодексом потерпевшие кораблекрушение. Разве потерпевших кораблекрушение, которых посудина, потерявшая мачты, вынесла к обрывистому острову, не обязаны быть наиболее щепетильными сотрапезниками? Мудро поливать пружины дружбы маслом утончённой учтивости. Послушайте моего приятеля Д., художника-гравёра, наделённого полинезийской вкрадчивостью… Церемонно предупредив о своём визите по телефону, он входит и бесшумно заполняет всю комнату, словно облако:
– Госпожа Колетт, я пришёл, чтобы извиниться, я не смогу быть завтра у вас на ужине; я сожалею и даже глубоко огорчён, но раз я обещал…
Он опускает взор с присущей ему стыдливостью, и его плечи полностью заслоняют окно; мощный и неподвижный, как стена, он говорит едва слышным голосом и не жестикулирует, понимая, что от движения его тела и громогласного голоса могут обрушиться потолок и разлететься вдребезги все мои опаловые стёкла.
– Я не позволил бы себе зря обещать, – продолжает Д. торопливым шёпотом, – но виной тому довольно необычайное обстоятельство… Я жду одного приятеля… Мы давно с ним не виделись, почти пять лет представьте себе… Я должен уточнить, что он был в отъезде… У этого парня были неприятности, множество неприятностей… Он возвращается издалека и поначалу будет чувствовать себя не в своей тарелке. Вообще-то его обвинили в том, что он убил свою бабушку и разрезал её на куски, которые до сих пор ищут!.. Ему не только предъявили обвинение, но и осудили его, просто так, без доказательств. Хуже того, они откопали – поистине, иначе не скажешь – старую историю маленькой девочки, которую якобы слегка изнасиловали; откуда мне это знать?.. Расследование велось из рук вон плохо… Короче говоря, мой друг был выслан на пять лет. Вообразите, какие перемены он здесь увидит. Поэтому я обещал встретить его на вокзале и поужинать с ним завтра. Всё, что говорили о нём, право…
Тяжёлая, как брус, рука Д. осторожно делит комнату на две части, помещая по одну сторону «то, что говорили», и по другую – душещипательную правду.
– …меня не касается. Я могу лишь заверить вас, госпожа Колетт, я хорошо его знаю, что этот парень…
Большая рука Д., которую он держит плашмя, обозначает и описывает круг большого диаметра, в то время как его голос, срываясь от умиления, шелестит, как листва.
– …чрезвычайно кроткое и безупречно воспитанное существо. Я мог бы попросить у вас разрешения привести его с собой на ужин, но ни в коем случае не стану спрашивать вас об этом…
Великан Д. продолжает говорить, в то же время нежно ощупывая маленький фрегат из резного стекла; он поднимает свои девичьи глаза и бросает на меня быстрый шутливый взгляд:
– …потому что мой друг – очень застенчивый… Последнее слово позволяет судить о степени его простодушия. Дело не в том, что, внимая ему, я даю одурачить себя этой невинностью. Я верю словам Д. не больше его самого, ровно столько же, сколько и он. Можно допустить, что убийца робок, что у него слабые нервы, и даже не удивляться данному обстоятельству. В этом разговоре я придаю значение лишь почтительной озабоченности Д. моим личным мнением о нём. Всякая фигура или идеограмма содержат толстые или тонкие штрихи; зачастую приходится выделять ту или иную черту либо использовать тёмные пятна в декоративных целях…
Не только чутьё и колоссальная безудержная сила заставляют моего приятеля Д. умиротворять общественные страсти, сталкивая лбами две буйные головы. Такие рассудительные «полинезийцы», как Д., и такие «дети природы», как я, не формируются за один день, с ходу. Мы с ним и подобные нам, призванные дорожить свободой действий, стремиться к страсти, а не к доброте и предпочитать не спор, а борьбу, существуют давно. Не заразительно ли это свободомыслие, если оно присуще многим и вдобавок хорошего тона? Да-да, конечно. В таком случае оно безопасно и чревато разве что тем, что его обладателю уже ничто не грозит.
Едва отдав дань единению и родству душ, я предчувствую конец своей радости, и меня охватывает тоска, подобная той, что царит в прекрасных музеях среди нагромождения шедевров, нарисованных лиц и портретов, в которых с дьявольской силой продолжает бурлить жизнь… Уберите от меня всё слишком мягкое! Освободите место в последней трети моей жизни, чтобы я могла разместить там моё излюбленное несъедобное блюдо, именуемое любовью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я