Выбор супер, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Эктор? А мне кажется, тебя звали… Валером?
– Правильно, но я хотел убедиться, что вы это почти совсем забыли.
…судьбу Вьяля-сына, который хитрит со своим затянувшимся коммерческим несовершеннолетием и заказывает визитные карточки, где написано «Вьяль, декоратор». К коврам он больше отношения не имеет. У него в Париже маленький скромный магазинчик: наполовину книжки и романтика, а наполовину всякая всячина, как обычно… Любовь к обществу художников заставила Вьяля полюбить и их картины.
Среди бумагомарателей, у которых только и свободы что писать, он позволяет себе роскошь читать, делать эскизы мебели и даже судить нас. Обращаясь к Карко, он заявляет, что тому бы следовало публиковать только стихи, а Сегонзаку – что он мистик. Большой «Деде» без улыбки вежливо отвечает: «Валер! Сукин ты сын, голова у ваус не так плохо устроена, как заудница!» А Карко призывает меня в свидетели: «Колетт, если бы такое мне сказал профессионал, я бы его назвал олухом. Но что я должен отвечать обойщику? Господин меблировальщик, ты преувеличиваешь!»
Помимо сказанного я почти ничего не знаю о моём маслочерпии. Впрочем, а что я знаю о других моих друзьях? Искать дружбу, предлагать её – это в первую очередь значит кричать: «Приют! приют!» Всё остальное в нас наверняка менее привлекательно, чем этот крик, что, однако, никто не торопится доказывать.
Я уверена, что присутствие людей в больших количествах утомляет растения. Садоводческая выставка изнемогает и умирает почти каждый вечер, перенасытившись поклонениями; когда мои друзья ушли, сад мне показался усталым. Возможно, цветы реагируют на звуки голосов. А они у меня столь же непривычны к приёмам, как и я сама.
После ухода гостей кошки выползают из своих убежищ, зевают, потягиваются, как если бы их вытащили из дорожной корзины, обнюхивают следы чужаков. Сонный кот стекает с шелковицы подобно лиане. Его восхитительная подруга выставляет на вновь ей возвращённой террасе свой живот, где в облаке голубоватой шерсти торчит всего один розовый сосок, потому что в этом сезоне она кормила только одного котёнка. Уход посетителей ничего не меняет в повадках брабантской суки, которая за мной наблюдает, наблюдает не переставая, которая никогда не переставала за мной наблюдать и только со смертью перестанет одаривать меня вниманием всех отпущенных ей мгновений. Одна только смерть может положить конец драме её жизни: жить со мной или без меня. Она основательно стареет, она тоже…
Вокруг этих трёх власть имущих представителей животного царства зверушки второй ступени занимают места, определяемые скорее зоологическими, нежели человеческими законами: плоские кошки с близлежащих ферм, собаки моей сторожихи в белом маскарадном наряде после принятия пылевой ванны… «Летом, – говорит Вьяль, – здесь все собаки ходят напудренные».
Моя «компания» разошлась, когда ласточки уже принялись пить, припадая к мойке, и ловить подёнок. Разогретый лучами солнца, которое сейчас садится поздно, послеполуденный воздух утратил свой свежий вкус, и наступила сильная жара. Однако солнцу трудно меня обмануть: я клонюсь к закату вместе с самим днём. И к концу каждого дня кошка, оплетая «восьмёркой» мои лодыжки, приглашает меня праздновать приближение ночи. Эта кошка в моей жизни третья, если считать только тех, которые отличались незаурядным характером, выделяясь среди всех остальных котов и кошек.
Устану ли я когда-нибудь восхищаться животными? Вот эта кошка просто исключительна как незаменимый друг, как безупречный возлюбленный. Откуда только берётся та любовь, которую я встречаю с её стороны? Она сама научилась соразмерять свой шаг с моим, так что соединяющая теперь нас друг с другом невидимая связь как бы подсказывает мысль об ошейнике и поводке. У неё было то и другое, и носила она их с таким видом, как если бы вздыхала: «Наконец-то!» От малейшей озабоченности её малюсенькое, стянутое в кулачок, бесплотное личико с каёмкой голубого дождя вокруг чистого золота глаз сразу вдруг стареет и кажется более бледным. У неё есть и превосходные любовники, и стыдливость, и отвращение к навязчивым контактам. Она больше не будет появляться в моём рассказе. Скажу лишь, что она состоит ещё из молчания, верности, душевных порывов, из лазурной тени на голубой бумаге, которая впитывает в себя всё, что я пишу, из безмолвного хода смоченных серебром лапок…
Потом, после неё, далеко позади неё, в моей иерархии следует кот, её великолепный супруг, весь погружённый в сон от собственной красоты, от своего могущества и застенчивый, как все силачи. За ними идут те, кто летает, ползает, скрежещет: живущий в винограднике ёж, бесчисленные ящерицы, которых кусают ужи, ночная жаба, которая, когда её подберёшь на ладонь и поднимешь к фонарю, роняет в траву два хрустальных крика, спрятавшийся под водорослью краб, голубая тригла с крыльями стрижа, взлетающая с волны… Если же она падает на песок, лишённая чувств и вся покрытая мелкими камешками, я её подбираю, погружаю в воду и плыву рядом, поддерживая ей голову… Однако теперь я уже больше не люблю писать портреты и истории животных. Зияющая пропасть между ними и человеком по-прежнему велика, и заполнить её не под силу даже столетиям. Я кончу тем, что и своих собственных животных тоже стану прятать ото всех, за исключением нескольких друзей, которых они выберут сами. Я покажу котов Филиппу Вертело, кошачью мощь – Вьялю, который влюблён в кошку и который вместе с Альфредом Савуаром утверждает, что я могу вызвать появление кота в таком месте, где котов не бывает… Нельзя одновременно любить и животных, и людей. День ото дня я становлюсь всё более подозрительной для себе подобных. Однако если бы они были подобными мне, то я у них подозрения бы не вызывала…
«Когда я захожу в комнату, где ты одна со своими животными, – говорил мой второй муж, – у меня появляется такое ощущение, что я веду себя бестактно.
В один прекрасный день ты удалишься в джунгли…» Не желая размышлять о том, какая за подобным пророчеством могла прятаться лукавая – или же нетерпеливая – подсказка, не переставая ласкать взором предлагаемую им любезную картину моего будущего, я останавливаюсь на этом, чтобы припомнить глубокую, логичную подозрительность слишком очеловеченного человека. Я останавливаюсь на нём как на приговоре, написанном пальцем человека на лбу, на котором, если отвести в сторону покрывающую его листву волос, человеческое обоняние, возможно, различает запах берлоги, заячьей крови, беличьего живота, молока суки… Человек, остающийся рядом с человеком, имеет основания отпрянуть от существа, выбирающего зверя и улыбающегося от сознания своей страшной невинности. «Твоя чудовищная простота… Твоя полная мрака кротость…» Сколько справедливых слов. С человеческой точки зрения чудовищность начинается как раз со сговора с животным. Разве не называл Марсель Швоб «чудовищами-садистами» старых, иссохших заклинателей с сидящими на них птицами, которых можно было видеть в Тюильри? К тому же если бы был только сговор… А то ведь есть ещё и предпочтение. Об этом я умолчу. Я останавливаюсь также на пороге арен и зверинцев. Дело в том, что коль скоро я не вижу ничего предосудительного в том, чтобы вкладывать в руки публики в напечатанном виде искажённые куски моей внутренней жизни, то, значит, от меня могут потребовать ещё и того, чтобы я в тот же мешок уложила плотно спрессованными все тайны, касающиеся предпочтения, оказываемого зверям, и – это тоже вопрос особого расположения – ребёнку, которому я дала жизнь. До чего же она очаровательна, когда вот так сосредоточенно и ласково гладит шероховатую голову большущей жабы… Тсс! Однажды я допустила такую оплошность: вывела на первом плане романа героиню в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет… Пусть меня простят: тогда я себе не представляла, что это такое.
«Ты удалишься в джунгли…» Ладно. Только не нужно слишком медлить. Не нужно дожидаться, пока я обнаружу в кривой моих связей, моих взаимоотношений с животным первые колебания. Воля к обольщению, а это значит – к господству, различные способы натянуть струну пожелания или приказа и пустить её в цель – пока что они представляются мне гибкими, но только долго ли так будет продолжаться?
Совсем недавно в зверинце одна бедная львица, очень красивая, выделила меня в группе скопившихся перед её клеткой зевак. Остановив свой выбор на мне, она как из сна вышла из своего затянувшегося отчаяния, и, не зная, как показать, что она меня признала, что хочет встретиться со мной лицом к лицу, расспросить меня, возлюбить меня, быть может, до такой степени, чтобы лишь одну меня принять в качестве жертвы, она стала угрожать, сверкать и реветь как пленённое пламя, кинулась на прутья решётки и внезапно затихла, сникнув, продолжая смотреть на меня…
Тот внутренний слух, который у меня направлен на Зверя, всё ещё срабатывает. Драмы птиц в воздухе, подземные битвы грызунов, резко взмывающий тон готового к нападению роя, лишённый надежды взгляд лошадей и ослов – всё это послания в мой адрес. У меня больше нет желания выходить замуж за кого бы то ни было, но, случается, я вижу во сне, как сочетаюсь браком с огромным котом. Я думаю, Монтерлан будет весьма доволен, когда узнает об этом…
В сердце, в письмах моей матери можно было прочитать любовь, уважение к живым тварям. Поэтому я знаю, где он, источник моего призвания, источник, который, лишь только он зарождается, я пытаюсь замутить своим страстным желанием тронуть и расшевелить дно, над которым струится чистый поток. Я обвиняю себя в том, что с юного возраста хотела блистать – не удовлетворённая своей нежной любовью к ним – в глазах своих братьев и сообщников. Честолюбивое это стремление не покидает меня и сейчас…
– Так, значит, вы не любите славу? – спросила меня госпожа де Ноай.
Напротив. Я хотела бы оставить великую память о себе у тех живых существ, которые, сохранив на своей шерсти, в своей душе след моего существования, могли безумно надеяться, хотя бы одно мгновение, что я принадлежу им.
Сегодня утром команда моих юных сотрапезников оказалась приятной. Мужчин было двое, каждый с вполне миловидной молодой женщиной, и обе они выглядели столь сдержанными, как если бы им прочитали наставление: «Ты знаешь, я поведу тебя к Колетт, но только помни, что она не любит ни птичьих выкриков, ни суждений о литературе. Надень своё самое красивое платье: розовое, голубое. Ты будешь наливать кофе». Им известно, что мне нравятся женщины молодые, миловидные и не слишком фамильярные. Они знают, что украшает часы моего досуга: благовоспитанные дети, и молодые женщины, и бесцеремонные животные.
У некоторых художников есть супруги либо любовницы, достойные их самих и той жизни, которую они ведут. Они выглядят кроткими и своими нравами напоминают жён земледельцев. Разве их мужчины не встают с зарёй, чтобы отправиться в поле, в лес, на берег моря? Разве не возвращаются они затемно, усталые, утратившие дар речи от одиночества? В их отсутствие жёны выкраивают себе летние платья из столового белья, салфетки и подстилки для посуды из хлопчатобумажных носовых платков и ходят на рынок без всяких претензий, то есть для того, чтобы покупать продукты, а не для того, чтобы восхищаться «прекрасным материалом» отлакированных красных морских ежей или затянутыми в охру и лазурь животами губанов.
«Мой мужчина? Он пошёл в поле, туда, в сторону Памплоны», – отвечает подружка Люка-Альбера Моро, указывая на горизонт широким жестом крестьянки. Аслен поёт как волопас, а иногда, если напрячь ухо, бриз доносит до вас сладостный голос Диньимона, который выводит какую-нибудь грустную солдатскую или матросскую песенку…
Элен Клеман, которая пришла одна, не была самой некрасивой, отнюдь нет. Она не принадлежит ни к разряду женщин-моделей, ни к разряду тех, что склонны признавать власть мужчин. У неё прямые, светлые как солома волосы. Солнце красит её в гармоничный красный цвет и превращает на всё лето в голубые её отливающие зеленью глаза. Высокая, довольно сухая телом, она ни в физическом, ни в моральном смысле не грешит той излишней прямолинейностью, которая становится одним из проявлений снобизма у девушек в двадцатипятилетнем возрасте. Справедливости ради надо сказать, что я её плохо знаю.
Она рисует в энергичной манере, широкими, мужскими касаниями кисти, плавает, водит свою машину, часто навещает родителей, которые, опасаясь жары, проводят лето в горах. Она живёт на полном пансионе в одной семье, и поэтому никто не остаётся в неведении, что она «очень серьёзная девушка». Тридцать лет назад такую Элен Клеман можно было встретить на пляжах с вышиванием в руках. Сейчас она рисует море и мажет тело кокосовым маслом. От прежних Элен Клеман она сохранила миловидный покорный лоб, благородную стать и особенно почтительную манеру отвечать: «Да, мадам! Спасибо, мадам!», которая в её лексиконе, позаимствованном у художников и испорченных мальчишек, приоткрывает калитку пансионатского сада. Я люблю у этой большой девочки именно этот её вид, как будто она уронила своё былое вышивание, то вышивание, что заменяло у неё тайну. Не исключено, что я ошибаюсь, потому что мало обращаю на Элен внимания. А может быть, именно её незамутнённость души и тела, которой она вроде бы очень дорожит, как раз и подтверждает мою догадку о том грустном состоянии неустойчивости, что является участью – они это отрицают – так называемых независимых женщин, которые не предаются «греху», как по-старинному называли плотские утехи.
Больше уже никто не придёт. Я не оставлю этого стола ради маленького кафе в порту, откуда все наблюдают неистовые закаты солнца. К концу дня светило собирает те крупицы облаков, которые испаряет нагретое море, увлекает их в нижнюю часть неба, воспламеняет и скручивает в огненные лоскуты, растягивает в красноватые брусья и сгорает дотла, коснувшись горной цепи Мор… Однако в этом месяце оно садится слишком поздно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я