https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/s-termostatom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ещё в раннем детстве вследствие автомобильной катастрофы что-то в тайниках её нервов сдвинулось, видимо, и со зрелостью вместе свойственная ей от природы сонливость переродилась то ли в половое возбуждение, то ли в поэтический экстаз — не понять, — пугая и настораживая тем самым всю домашнюю челядь и мать. А также и отца. Марчелло понимал, что именно зевает в ней, Марчелло хотел в этом безумном, этом сумасшедшем мире хотя бы на полчаса осчастливить её, но Марчелло вдруг заметил, что стоит напротив собственной жены — жена хотела сказать Марчелло, что она от него, задыхаясь, ждала, ждала, ждала и он сам обещал — он обещал ей это — большую, неведомую, убийственную любовь, а он — самый обыкновенный, а он полумёртвый, а жизнь — скучная, а тоска — неведомо откуда, а тревога — всегда. …Но Марчелло сгрёб в ложбинку на поляне — сгрёб, смешал и растоптал — её слова, её печаль, её капризность, её тело, их одежды, её тоску, своё дыханье, её ноги, плечи, шею и потребовал, и взмолился, и попросил её губы, губы, губы. Нет, нет, нет — противилась женщина, не хотела, ненавидела женщина, но Марчелло в какой-нибудь последний раз обрёл в лабиринтах цивилизации свою мужскую доблесть. И Марчелло взял и смешал её печали, её сопротивленье, её самое — с собой… Ложбинка на поляне образовалась вот как: чтобы озеленить бетонный двор перед их виллой — земляной покров отсюда срезали и унесли по кускам и земля обнажилась — как обнажается нерв, когда сдерёшь с него кожу и плоть. Они вздрогнули и замерли в неподвижности в этой ложбинке. О, нет!
Домик вдали стоял неподвижно, лес казался армией из деревьев, каждое дерево стояло само по себе, отдельно, дуб на опушке уже не имел ничего общего с лесом, кудрявый куст стоял отдельно, сам по себе, все деревья стояли отдельно — сами по себе и сами для себя, никто ни с кем не был связан.
Конец
Фильм получил Большой Золотой Приз на следующих кинофестивалях: в Канне, 1961 год, в Венеции, 1962 год, в Сан-Пауло…
Вот что я вам скажу: им надо было родить пятерых детей, они должны были быть рудокопами в стёганых телогрейках, доильщиками — в горах под градом должны были переправлять брёвна по рекам, уборщицами в яслях — вот кем им надо было быть. Чтобы их груди ссохлись, сжёванные младенцами, чтобы их бёдра стёрлись и порты ввалились от труда, а лица сморщились, покрылись бесчисленными морщинами от постоянной необходимости улыбаться сразу сотне хозяев, чтобы во время дождя они попрятались под навес, разожгли бы костёр и грелись, отогревали промёрзшие косточки.
Свет в зале зажёгся, и Ева Озерова была жалким созданием. И были жалкими, и было жалко их — всех девушек и женщин в зале. И мне захотелось быть интригующим журналистом и циником, всюду несущим с собой переполох, и ещё мне захотелось, чтобы Армения была Италией, а Ереван — большим…
— Ну, что скажешь? — по-азербайджански спросил Максуд. — Что скажешь? — повторил он по-русски.
— Замечательно, Максуд, но мне это уже знакомо. Наш Бакунц сделал то же самое пятьдесят лет назад.
— Конечно, армяне во всём первые.
— Зато будущее принадлежит азербайджанцам.
— Жаль, что я утратил своё национальное лицо.
— Ничего, в один прекрасный день понадобится — обретёшь снова.
— Так что он сделал, ваш Бакунц?
— Крестьянину нравится горожанка, потом он эту горожанку находит в своей жене. Пробавляется, одним словом, старым.
— Но здесь это только оболочка.
— А что — основа?
— Пошли пиво пить после обсуждения?
— Пиво не люблю.
— Чешское пиво, и раки к нему бывают.
— У меня бутылка коньяка есть.
— Коньяк прибереги.
— Кого с собой возьмём?
— Мнацаканян, тебя кассир ждёт.
— Спасибо.
— Уходить собирается, сейчас кассу закроет.
— Спасибо, Герман.
— Значит, так. Пойдём Эльдар, ты, я и Виктор Игнатьев. Хотя с Эльдаром пить не стоит.
— Девушек с собой возьмём?
— Ну, хочешь, приведи Еву, а вообще-то не стоит.
— Ладно, там видно будет.
За бездетность удержали напрасно, поскольку моей жене нельзя рожать, улыбаясь, сказал я Валентине Сергеевне. Вашей жене рожать можно, у вас двое детей, улыбаясь, ответила мне Валентина Сергеевна. За бездетность вычли напрасно — моей жене рожать можно, и у нас двое детей, улыбаясь, сказал я Валентине Сергеевне. За бездетность удержала не напрасно, поскольку справку о детях в этом году вы не представили, улыбаясь, сказала мне Валентина Сергеевна. Откуда же вам известно, что у меня двое детей, пуще прежнего заулыбался я. А я по прошлогодней справке знаю, что у вас двое детей, засияла в ответной улыбке Валентина Сергеевна. А вы возьмите и вот так же, улыбаясь, переправьте в той справке дату. А это будет уже не справка, это будет подлог. В таком случае дайте мне — я возьму вашу красивую руку и вашей красивой рукой сам изменю дату. И будем мы оба соучастниками подлога, улыбаясь, сказала Валентина Сергеевна. И нас обоих запрячут в тюрьму, в одну камеру, улыбаясь, сказал я. Это всё шуточки, серьёзно заговорила она и пообещала вернуть все прошлые удержания — как только я принесу новую справку. Она была полноватая, но вполне приглядная молодая женщина, но она терялась в этом множестве облачённых магией рампы актрис и молочно-белых студенток — слушательниц курсов. И потому она только раздавала жалованье и стипендии и с молчаливой улыбкой поглощала сливки и пупырчатые огурцы, разложив их на газете на крайнем столе, у стены. А в далёком селе Цмакут нервная жена моего бедного дядьки Хорена оставила его и, проклиная весь белый свет, удалилась из села. И мой бедный дядька Хорен вот уже семь месяцев как без жены. Ей сказали: «Ахчи, мужчина как мужчина, куда это ты», и она ответила: «Одно только — что мужчина, только это и умеет», и, проклиная весь белый свет, ушла навсегда из Цмакута.
— Полонский уже начал лекцию, Мнацаканян.
— Я озабочен, Раиса Васильевна, ищу для своего дяди подходящую спутницу жизни из Москвы.
— Что значит — подходящую, может быть, учебная часть сможет вам помочь?
— Подходящую для жизни в деревне, полненькую, крепенькую и чтобы сварливая не была, чтобы мой дядька ночью сбежал от овцы, прибежал бы к ней, а она бы ему сказала «пришёл?».
Мадам заведующая учебной частью с минутку подумала, сообразила, в чей огород камушек. Мадам заведующая учебной частью воинственно улыбнулась:
— Что значит сбежать от овцы?
— Сбежать от овцы — значит оставить овец в загоне, оставить товарища спящим возле костра, спуститься ночью с гор домой и ночью же, значит, вернуться в горы.
— Это красиво, в твоём сценарии есть про это?
— Да, написал, чтобы вы потом вычеркнули.
— Напрасно, значит, написал?
— Я сказал себе — может быть, кое-кому понравится и, может быть, эти кое-кто защитят.
— Эти кое-кто не станут защищать, будьте уверены.
— Я себе сказал: поскольку эти кое-кто могут оказаться женщинами, то, может быть, всё-таки не вычеркнут.
— Нет, в самом деле, вы значительно продвинулись в русском, Мнацаканян.
— Благодарю вас за помощь, Раиса Васильевна.
— Сейчас я вам одну вещь скажу по-русски, и тогда мы поймём, достаточно ли хорошо вы овладели русским: у Полонского началась лекция, и вы опоздали на пять минут, Мнацаканян.
— На войне за такое причитался трибунал, не так ли?
Выйдя из дирекции, он, то есть я, закрыл глаза и тряхнул головой: ну сколько же можно, до каких пор, когда же ты человеком станешь, тридцатилетний осёл уже, хватит, уймись наконец. И увидел, что всё тело сжалось в конвульсиях, ещё немножко, и я завою. Ну, ладно, не делай только новой глупости, сказал он, то есть я, себе и, сдерживаясь, чтобы идти медленно, не бежать, пошёл к залу. И это тоже — как он выламывался перед кассиром. Тридцать лет тебе, осёл. Он почувствовал, что слова убивают заложенный в них смысл, и повторил: тридцать лет тебе, осёл такой, семью имеешь, отец ведь.
— Друзья мои, — сказал Полонский, — как вам понравился фильм Микеланджело Антониони? Начинаем обсуждение, прошу всех участвовать.
Эльдар Гурамишвили царапал в записной книжке, рисовал чёрными чернилами человечков, не отрывая самописки от листа бумаги, одной линией:
— Мы хотим знать, есть ли у Микеланджело Антониони тёща?
Он всегда несерьёзен — при своём таланте художника и скульптора он мог делать в день по одному надгробию для уважаемых жителей своего Кутаиси и построить для себя небольшую средневековую крепость в центре Тбилиси, а он сидит здесь с последней рублёвкой в кармане, и вся одежда его — эти единственные брюки. Его сценарий о незадачливом художнике ещё немножко и должен был прославиться, прошуметь на весь союз, но он усмехнулся и в секунду уничтожил и себя и постановщика:
«Мы, конечно, признанные, полезные счастливчики, мы можем сколько угодно смеяться над несчастными неудачниками». Его бесплодная жена глаз не сводит с него и ждёт одной-единственной его гримасы, чтобы бросить всё, удалиться в обнимку со своим горем и дать место другой, способной к деторождению, чтобы нервный этот дом наполнился наконец мягким плачем детей, их бессмысленным смехом и мокрыми штанишками. Муж, как только напьётся, мрачно скосив глаза, принимает решение капли в рот больше не брать, вот он уткнулся в книгу о йогах, а она краем глаза следит, не набрёл ли он в книге на такое место, где написано про бесплодие, где бы она ни была, она смотрит во все глаза, смотрит-выискивает среди своих подруг и сослуживиц, среди прохожих, среди бегущих по улице женщин, среди гуляющих в театральных фойе она выискивает ту единственную, ту одну, ту хорошую, с которой её мужу будет радостно и легко, — и тогда она уйдёт, она уйдёт и поглядит на их счастье издали, просветлённо улыбаясь сквозь слезы. «Эльдар, — сказал я, — может, разведёшься всё же». Ну, конечно, Эльдар сам такой замечательный, что стоит наполнить весь мир его копиями — один Эльдар, два Эльдара, три, четыре, десять, двадцать Эльдаров… как же.
— Друзья мои, прошу вопросы формулировать чётко. И, дорогие мои, отстаивайте свои суждения. Итак, тёща. Кто задал вопрос?
И вслед за очкастым взглядом Полонского все головы повернулись к Гурамишвили, сейчас он был для всех олицетворением большого неопознанного таланта — грузин пушкинских времён. Сызмалу пристрастившийся к алкоголю, нервный, неряшливый, с красными набрякшими веками, он царапал в записной книжке человечков и вопрос свой не повторил.
— Он спрашивает, — млея и источая сахар, пояснила Таня, — есть ли у Антониони тёща, то есть…
Полонский просиял. Его счётная машина располагала данными такой задачи.
— О, мои дорогие друзья, — его счётная машина заработала, — вопрос этот исходит с позиций реализма, безбрежного реализма. Говорить о реалистическом кино с его огромным опытом можно бесконечно. У меня для вас прибережён свой ответ — из всех предметов и ситуаций, из всего жизненного хаоса искусство отбирает лишь необходимые для данной задачи предметы и ситуации. В сегодняшнем материале присутствие тёщ — абсолютно ненужная вещь.
— Мы всё это понимаем. Мы только хотели бы знать — у самого Антониони имеется тёща или нет?
— Говорить в этом фильме о тёщах, Мнацаканян, Антониони счёл лишним.
— А почему? Потому что у тёщ колени некрасивые, да?
— Хотя бы.
— Так можно, — посапывая, поднялся с места Серафим Герман, — посчитать лишними всех шуринов, и своячениц, все тряпки, пелёнки, и кухню, и газеты, и войну во Вьетнаме — вообще всё то, из чего создаётся действительная атмосфера жизни. Это красиво, но нечестно, Георгий Константинович.
— Друзья мои. Итальянский неореализм ознаменовался именно вводом в кино всевозможного тряпья-белья, и если существует развитие искусства, а я полагаю, что оно существует, то новое итальянское кино обязано было освободиться от этого засилья тёщ, пелёнок и макарон.
— Конечно, было обязано, — как будто подтвердил Игнатьев. — Антониони вот освободился, и мне очень захотелось жить в атмосфере его фильмов, а не в кошмарном, понимаете, общежитии на улице Успенского,
Вот так становились значительными Виктор Игнатьев, Эльдар Гурамишвили, этот геолог Герман и ереванец Мнацаканов, который упорно называет себя Мнацаканяном, а вон ещё в своём углу поднял руку и сейчас очень важные вещи будет вещать, заикаясь, — наполовину по-русски, наполовину по-киргизски — Мурза Окуев… а красавица всё равно одна на тысячу женихов, а жизнь только один раз даётся, и надо прожить её победителем, а дед его рыбачил на реке, а отец — железнодорожный рабочий на одном из незаметных полустанков тысячевёрстной линии, а в Москве раздают лавры, в Москве происходят приёмы, и девушек в Москве великое множество… — и, рассеянно взяв сигарету из чужой коробки и достав зажигалку, но не поднося её к сигарете, поднялся с места высокий, широкоплечий, — перед нами, серьёзно оглядывая всех, стоял наш однокурсник Виктор Макаров.
— Всё то, что сказали ребята, Витя Игнатьев, Герман, Мнацаканов Геворг, ну и, конечно, Гурамишвили, — всё это вполне понятно и мило, и должен сказать, что я лично согласен с ними, то есть я не имею ничего против. Антониони отрицает действительность, в которой, по его собственному признанию, хотел бы жить советский гражданин Виктор Игнатьев. Я ведь правильно понял тебя, Витя? Благодарю. Виктор Игнатьев, конечно, не согласился бы жить в буржуазной этой действительности, Виктор Игнатьев сказал это в порядке шутки, но мы всё равно за этой шуткой должны разглядеть следующее: представитель западного искусства Микеланджело Антониони, будучи талантливым режиссёром, дал осечку — отрицаемое он представил в таком свете, что это показалось нам красивым, таким образом, он отрицаемое сделал желаемым. Но я сейчас хочу поговорить с вами о другом. — И Виктор подождал, чтобы Полонский и вся аудитория спросили — о чём ты хочешь с нами поговорить?
Полонский в конце концов спросил:
— О чём вы хотите поговорить?
И Виктор Макаров продолжил:
— Я вот что хотел бы прибавить к сказанному моими товарищами — Виктором, Германом, Мнацаканяном и Эльдаром, — и мне кажется, они согласятся со мной…
— Не убивай нас, не прибавляй к сказанному нами ничего, мы всё равно не согласимся с тобой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я