https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Да, так в чём же было дело? А в том, что четыре пастуха зарезали четырёх овец.
Заведующий фермой, как я уже сказал, был Завен Кочарян, который ещё два года назад заведовал клубом и играл в спектаклях драматического кружка ворчливых стариков, которые этак недоверчиво косятся на комсомольцев, но под конец «перековываются», проникаются к ним симпатией и становятся их друзьями. Играл, играл он этих стариков, а однажды взял да и привёл к себе в дом вожатую отряда — прямо со сцены. Привёл её как жену в дом, а сам пошёл работать на ферму.
Итак, одним из четырёх ответчиков был Завен Кочарян.
Второй был Антонян Ишхан, над которым односельчане обычно подтрунивали — вовлекали в разговоры о том о сём, а потом разносили по всему селу его «глупости» и смеялись. Но Ишхан, тоже не будь дурак, не оставался в долгу — он шёл и рассказывал всем про «глупости» своих собеседников, а слушатели его помирали со смеху вместе с ним. Весь мир потешался над Ишханом, и над всем миром потешался сам Ишхан.
Третий был дядюшка Аваг, беспечный, беззаботный шестидесятилетний дядюшка Аваг. Беспечный — и потому ни единого седого волоса не было у него в бороде. Рассказывают, что, когда кто-то прибежал к нему с печальной вестью: «Мать у тебя умерла, Аваг», он ответил: «Бедная женщина…», и тут же: «Муку со склада получили, не слыхал?.. А знаешь, отец мой помер, когда я ещё был в утробе у матери. Лошадь задавила его. Слушай, ты грамотнее меня, ну-ка, посчитай, если сегодня вторник, то когда сорок дней исполнится? Э-э-эх, не сладкая штука жизнь, скажу тебе. Зачем мы только на свет родимся?» А потом, рассказывают, Аваг сел на лошадь и отправился на похороны матеря. После похорон выяснилось, что у покойницы только что родился внук, десятый по счёту. Родной племянник Авага и тот не скупился на краски, описывая, как дядюшка Аваг хоронил мать.
— А, да-да-да-а-а, — причитал Аваг, — вот и мать у меня умерла… — И он хлюпал носом, и это должно было означать, что мужчина плачет, но дядюшка Аваг не плакал, — вот и луна взошла… — заключил он, задрав голову к небу.
Дядюшка Аваг весь век свой проживёт с чёрной бородой, без единого седого волоса, никогда он не превратится в дряхлого старикашку со слезящимися глазами.
Четвёртый? В дорийском краю до сих пор рассказывают о каком-то Павле, который съел в один присест десять килограммов винограда. Дело было в 1945 году, в Грузии, в армянском посёлке Шаумян. Призывники отправились в сады поесть виноград. Старик, стороживший сады, оказался большим охотником до шуток.
— Угощайтесь всей ротой, — предложил он, — только уговор: и сейчас всех вас взвешу и когда будете уходить.
Взвешиваться — пожалуйста, так и сделали, и, когда Павле перед уходом взвесился, выяснилось, что он прибавил на десять кило. Сторож долго хохотал, а Павле удивлялся:
— А что, десять кило это много, да?
— Не только много, братец, а чересчур много.
— Ну, значит, весы твои вроде тебя — пошутить любят.
— Весы у меня, братец, правду любят.
— А ведь я не так уж много съел.
— Конечно, если десять кило не много, значит, ты совсем мало съел.
— А ведь здешний народ, я знаю, никогда не был прижимистым. Будь она проклята, эта война! Как же, значит, жизнь вздорожала, что про какие-то десять кило говоришь «много», — и удалился расстроенный простодушный Павле — первый косарь Антарамеча.
Тот самый Павле, который не проснётся, если его не разбудят, не заснёт, если не скажут — «спи», который, если уж дал слово не курить, ни за что не закурит, Павле, который без чьей-либо помощи, рассчитывая на себя только, на свои выносливые крепкие руки, выдал замуж, с приданым, честь честью, двух своих невесток — жён погибших в войну братьев, выдал замуж четырёх своих сестёр, потом со всеми почестями, как и подобает, проводил мать на кладбище и остался один-одинёшенек. Потом… и себя женил.
— Ваша Лусик, — сказал Павле своему соседу, — кажется, уже кончила школу?
— Так оно и есть, — сказал отец Лусик.
— Значит, сдаётся мне, самое время ей…
— Наверное, время, — сказал отец Лусик.
— На ваших глазах я вырос — ничего плохого сказать обо мне не можете.
— Про десять кило винограда, наверное, слыхали — враньё.
— Враньё-то оно, конечно, враньё, но ты же и работать горазд.
На своей свадьбе Павле был всем сразу — и женихом, и отцом жениха, и матерью жениха, и сестрой, и братом, и распорядителем по части угощения.
Когда пили за здоровье «двух голубков», Павле стоял, потупив голову, потом он прервал речь уважаемого тамады, для того чтобы шепнуть старушке соседке:
— Ежели масла не хватит, мать, спустись в погреб, в большом глиняном горшке стоит, о бок с сыром.
А раз даже изловчился дать по шее соседскому мальчишке, который не соглашался отвести его лошадь в поле.
— Не видишь разве, занят я! Что у тебя, ноги отсохнут, что ли?
Павле работал не покладая рук, и жизнь снова зашумела у него в доме. У него родилось пять девочек. А когда со стадом после стрижки никак не ладилось, — помните? — Павле послали работать на ферму.
Итак, четвёртым был Павле.
Были, конечно, и пятый и десятый в этой истории, И двадцатый был. А когда пришёл-объявился сам хозяин четырёх разделанных овец и ему предложили отведать мяса, число преступников достигло, таким образом, двадцати одного. Позже, когда пастухи поняли, что дело плохо, они попробовали было выгородить Завена и Павле, подсунув вместо них двух других — отцов уже взрослых детей, но из этого ничего не получилось.
Как известно, одна овца тянется к другой, а несколько овец тянутся к большому стаду. Овцы Реваза Мовсисяна, жителя соседнего села, исчезли. Не с лица земли, конечно. Просто вечером овец не оказалось на месте. Тогда жена Реваза послала его на поиски, и Реваз, расспрашивая людей, пошёл по следу своих овец в сторону Антарамеча.
Что касается Ишхана Антоняна, то его не на шутку встревожило появление в стаде чужих овец: «Сгинь, сатана!» — сказал он при виде этих овец, потом успокоил себя: «Ничего, тоже ведь головы… было пятьсот голов, будет пятьсот четыре».
Что же касается ножа Ишхана — то это был не нож, это был сам чёрт в образе ножа — висел, проклятый, у него на поясе, и болтался, разбойник — раз даже взял и раскрылся сам.
Пока был день, всё шло хорошо: солнышко светило, и так было приятно сидеть на камне и думать, что вот, дескать, и дед твоего деда сидел на этом же камне, пил воду из этого же родника и тут же, наверное, сушил свою мокрую бурку, а собака его, разлёгшись рядом, подрёмывала. Ах ты господи, надо же, и камень остался, и родник, и даже клочки той бурки сохранились, а вот прапрадеда, царство ему небесное, нету, давно уже нету, вместо него сидит теперь на камне Ишхан, всеми уважаемый человек, который четверых детей вырастил, железные кровати поставил у себя дома, а старшего его сына, профработника, в городе называют Вазген Ишханович.
И незачем, собственно говоря, тревожиться Ишхану об этих четырёх овцах. Скоро наступит ночь, и Аваг по просьбе его затянет долгие свои баяти, а он будет посмеиваться про себя и вслух подбадривать Авага: «Джан, Аваг! Молодец, Аваг!» Завен, распахнув ворот, продекламирует: «Однажды в Алеппо… Алеппо?.. Алеппо… Алеппо… собака-турок оскорбил мою нацию. Я схватил эту поганую собаку за горло…» Аваг, прервав свою песню, выскажет догадку: «Это из Ованеса Туманяна», а Павле медленно повернёт к ним голову: «Братцы, наверное, уже спать пора…» А про двух чёрных и двух белых овец никто ни слова не скажет. Овцы станут пастись вместе со всем стадом, ягнят народят. И однажды, в один прекрасный день, хозяин их узнает об этом и не найдётся, как отблагодарить пастухов. И люди узнают, как захотелось однажды Ишхану мяса, и овцы подходящие подвернулись, и нож при себе был, но Ишхан удержался и четырёх овец превратил в четырнадцать… Может, даже дочку хозяина этих овец Ишхан возьмёт к себе в дом невесткой.
Всё это так, конечно, но пропади ты пропадом, Аваг: вечером, когда все были в сборе, дёрнула его нелёгкая вспомнить, как брат его отца Тома побился как-то об заклад и съел целую овцу, а потом расчистил делянку в непроходимом лесу, срубая подряд все деревья. Павле проворчал, что всегда, мол, можно съесть одну овцу, если только она не очень жирная, а что касается рубки деревьев в лесу, то в этом нет сейчас никакой надобности, лесу-то почти не осталось, так что не рубить — сажать его надо. Ишхан с возмущением напомнил Павле, что и дед его — не будь он лихом помянут — и отец были большими болтунами, и, как видно, недаром сказано, что яблоко от яблони недалеко падает. Павле на это только хмыкнул, а Ишхан напомнил ещё и то, что и дед и отец Павле тоже любили сначала наговорить с три короба, а потом отказываться от своих слов.
— Ты, Ишхан, лучше прямо скажи, чего тебе надо от Павле… — вмешался дядюшка Аваг. — Ну?..
— Интересно мне, сможет он сейчас целого барана съесть?
Павле сказал, что целого барана он не ел никогда, да и не собирается, но вот, коли было бы мясо, не отказался бы от двух-трёх горячёньких шампуров. Если какой-то там Тома съел однажды целого барана, так он это сделал потому, что должен был потом лес рубить. А ему, Павле, рубить сейчас нечего. Если съесть барана и не поработать после — чёрт знает, что из этого выйдет. Правда, он съел однажды десять кило винограда, но причиной тому была война; он не знал тогда, придётся ли ему ещё хоть раз в жизни винограду поесть.
В философии Ишхан был слабоват, он притих, и дело, казалось, пошло на лад, всё было прекрасно, овцы плодились, нагуливали жир, дочь хозяина овец подрастала на радость сыну Ишхана… нет, и впрямь всё было прекрасно. И пастухи уже собирались спать, И вдруг Завен — чёрт его дёрнул за язык — принялся рассуждать о том, что шерсть у мериноса, правда, хороша, но вот мясо никуда не годится. Ишхан так и подскочил, словно за пазуху к нему блоха забралась.
— Дайте же заснуть, чёрт возьми, вот заладили: мясо да мясо!
Дядюшка Аваг рассмеялся:
— Ох, чтоб моль тебя изгрызла, Ишхан ты, Ишхан…
И вот с этой минуты перестала расти невестка Ишхана, даже наоборот — становилась всё меньше и меньше и вдруг превратилась в младенца. И… и тут родство Ишхана с хозяином овец сорвалось.
— К нашему стаду пристали четыре овцы местной породы, молоденькие, жирные, как раз для шашлыка, и пусть-ка теперь тебя грызёт моль, Аваг, а я погляжу на это.
В темноте послышалось, как ноги Завена влезли в сапоги. Затем он коротко приказал:
— Аваг, шампуры приготовь! Ишхан, дровишек подбрось в огонь! Павле, воды принеси! — И громко и с чувством продекламировал, наверное, из Туманяна: «Я схватил эту поганую собаку за горло и задушил его, вот так…»
Такой решительный оборот дела понравился Ишхану:
— Чего только не знает наш Завен, а? Десятерых с высшим образованием за пояс заткнёт. «Собака-турок оскорбил мою нацию… я схватил…» А как ты ещё говорил, Завен, помнишь: «Умри, Цезарь!»
Всё остальное было сделано быстро, с какой-то даже лихорадочной торопливостью и в полном молчании. Только Ишхан несколько раз повторил: «Однажды в Алеппо я схватил эту поганую собаку за горло…» (Потом во время следствия бедный Ишхан никак не мог припомнить название «Алеппо» и крепко выругался, помянув при этом отца своего, который не дал ему должного образования. Потом, чтобы восполнить пробел в показаниях, сказал, что Завен в тот вечер декламировал стихотворение Туманяна «Пёс и кот».)
Так пастухи не сказали ни слова, пока не съели первый шампур. Потом заговорил Завен:
— Всё-таки мясо у местной породы куда вкуснее, чем у мериноса.
Потом собаки залаяли, давая знать, что к стаду приближается человек. Беспокойство собак передалось пастухам, в только тут они вдруг смекнули, что ими совершено не что иное, как воровство. Беспечный Аваг удивлённо присвистнул, а у «свата» Ишхана кусок застрял в горле.
— Яго, Яго… ах, Яго, — сказал Завен и продолжал спокойно жевать, так как узнал голос человека, прикрикнувшего в темноте на собаку.
— Ого, какую встречу нам устроили! — У костра вырос Телефонный Сако. — Налетай, братцы! — крикнул он идущим вслед за ним пятнадцати пастухам. — Ну-ка, что тут у вас такое?
Ишхан не растерялся, крутнул шампуром перед самым носом Сако и сказал: «Во-ров-ство». Рука Сако, протянувшаяся было к шампуру, опустилась: «Нехорошее дело вы сделали…» Ишхан продолжал дурачиться. «Да ну тебя в самом деле!» — рассердился Сако.
Потом к костру подошли остальные пятнадцать пастухов.
— И вправду пир! А чего это вы все притихли?
— Проворовались. Чужих овец зарезали.
— Чужих так чужих!
Слыханное ли дело, чтобы двадцать человек, когда они соберутся в кучу, пораскинули как следует мозгами? Когда народу много, и воровства не видно, и совесть помалкивает, и стыд тоже. Так что «республика» пастухов преспокойно наелась вкуснейшей баранины. А уж кто прирезал остальных трёх овец — неизвестно, да и неважно это. И все ли четыре овцы были прирезаны — тоже неизвестно и тоже неважно. Главное, пастухи наелись до отвала.
В полночь собаки опять залаяли.
— Ещё один голодный, наверное, пусть подходит…
«Ещё одним голодным» оказался Реваз. Накормили его пастухи на славу. И когда он уходил уже, вспомнив цель своего прихода, крикнул из темноты:
— Ребята, забыл спросить, овец я потерял, не видали — две белые, две чёрные? — Реваз был уже далеко, пастухи имели полное право не расслышать его или же плохо расслышать, и они тут же воспользовались этим правом, потому что не знали, что ответить.
— Чего-о-о? — закричали пастухи вперебой.
— Овец своих ищу, не видали — две белые, две чёрные…
— Чего-о-о?
— Овцы, говорю, потерялись, не видали?
— Не слышим…
— Овцы, говорю, овцы…
— Овцы?
— Овцы.
— Какие овцы?
— Мои овцы. Не видали, говорю?
— Не слышим, громче…
Так, перекликаясь, они двигались навстречу друг другу.
— Говорю… Слышите?..
— Слышим…
— Овцы… Слышите?..
— Слышим…
— Потерялись… Слышите?..
— Слышим…
— Не видали?
— Громче говори…
— Не видали-и-и?
— Кого?
— Овец! Моих овец!
— А-а-а?
— Овец потерял, слышите?
Они орали что было мочи и всё ближе подходили друг к другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я