https://wodolei.ru/catalog/vanny/nedorogiye/ 

 

Книги она не тронула. Вдруг её посеревшие губы искривились:
— Изрядно, Михайло, изрядно. Ты за один раз спас и душу свою — от проклятия, и тело своё — от погубления. На себя опасность принял. На роду, видать, у тебя удача. — Мачеха кивком указала на книгу: — Твоё, Михайло, твоё. Заслужил. Высотою духа христианского. Боле не притронусь.
Она повернулась и не торопясь вышла из сарая.
Отдышавшийся Михаиле стоял у входа в сарай и смотрел вслед мачехе. «Через гордость свою переступить не смогла», — подумалось ему. Он усмехнулся.
Глава пятая
ЧТО ЗАДУМАЛИ УЧИТЕЛИ МИХАЙЛЫ
Иван Афанасьевич Шубный отправился к Сабельникову.
— Семёну Никитичу…
Сабельников стоял у верстака и строгал доску. Ответив на приветствие Шубного, он отложил рубанок в сторону и, пригласив гостя сесть на сложенные у стены сарая брёвна, сам сел с ним рядом.
— Покалякать с тобой, Семён Никитич. Дельце есть.
— Ну что ж.
— Вот о чём тебя спросить хочу. Как Михайло из раскола вернулся, тебе в церкви пособлял читать псалмы и каноны и жития святых, в прологах напечатанные.
— Как своему лучшему ученику, я ему и давал читать.
— Что-то давненько не слыхал я Михайлы в церкви.
— Стало быть, не усерден ты стал в посещении храма божьего, Иван Афанасьевич. Редко бываешь…
Под густыми усами Шубного проскользнула еле заметная усмешка.
— Может, и так… Однако давай-ка, Семён Никитич, говорить напрямки. Блуждает парень и может так сорваться, что и костей не соберет.
— Может.
— Так вот про что я хотел тебе рассказать. Был я третьеводни в Холмогорах, в канцелярии, дело случилось. Ну вот, сижу я, стало быть, и дожидаюсь. Приказный вышел, и никого в комнате нет. Прискучило это мне сидеть. Дай, думаю, похожу, ноги затекли. Пошёл я, а на столе книга большая раскрытая лежит, исповедная книга по холмогорскому соборному приходу. Взглянул я по любопытству; переложил один лист, другой. И вот вижу — Ломоносовы. И там значится, что Василий Дорофеевич Ломоносов и законная его жена Ирина Семёновна были у исповеди. И тут же проставлено, что Михайло Ломоносов в сём году, тысяча семьсот двадцать восьмом, у исповеди не был. И написано, почему не был. По нерадению. Прямо так и написано. Запись та не для всех глаз, вроде тайная. И думаю так, дело о Михайле пошло куда повыше. Там ему решение и будет. Коготок увяз — всей птице пропасть. Видел я ту запись два дня назад. Ты мне ничего не сказывал. Стало быть, ничего о ней не знаешь?
Сабельников молчал.
— Ты что же? — спросил его Шубный.
— За такие дела наказание немалое.
— Вот и я так думаю. И по-всякому дело повернуть можно. А как ты да я — мы учителя его, которые грамоте ещё наставляли и потом наукам обучали, то нам его и остеречь. Вот и давай совет держать. Потому к тебе и пришёл.
— По этому делу?
— Мало ли?
— Нет.
Ни к кому не обращаясь, Сабельников сказал:
— Человеку в жизни к настоящему его месту приставать следует.
И, сказав это, он задумался. Вот он дьячок местной церкви. И столько уж лет. Ему теперь пятьдесят шесть. Так, значит, всю жизнь на том и провековал. А ведь когда в подьяческой и певческой школе при Холмогорском архиерейском доме учился, первым учеником был. Ему эти мысли в голову часто и раньше приходили. И, когда сам себе говорил он: сыт, мол, обут, одет, жена и дети не по миру ходят, — будто успокаивался. Но, однако, ненадолго: червь начинал точить ему сердце, и понимал он, что не только такая, как его, жизнь и бывает…
Шубный же будто ещё нарочно разбередил рану:
— И по книгам ты умудрён, читал много книг, и умом суть проницать любишь.
— Что ж, помалу мудрствуем. Не грех.
В голосе Сабельникова слышалась скрытая досада. Посмотрев искоса на Шубного, он спросил его:
— Исповедуешь меня, что ли?
— А не только на исповеди правду говорить.
— О какой правде думаешь?
— О той, Семен Никитич, в которой человек, не боясь, сам себе признается. Самая большая правда.
— Ага! Ну-ка, прямо по ней, Иван Афанасьевич, теперь сам и признайся. Ты сам на своём месте ли? Достиг?
Шубный рассмеялся. Он смеялся долго и невесело.
— Эх, Семён, Семён. То ли ты, значит, больше преуспел, то ли я. И не разберёшь. Не тягаться нам промеж себя, стало быть, — чья удача боле и чья пересилит. В Михайле-то крепкая хватка. Многое может осилить. Но что?.. Однако стороною мы пошли. Давай про дело, с которым к тебе пришел. Беду-то от Михайлы не отвратить ли как?
— А беды Михайле не будет.
— Это почему же?
— Михайло по весне болел и у исповеди быть не мог. Вовсе не по нерадению случилось это.
— Болел? Что-то не припомню. Какой такой болезнью?
— Обыкновенной.
— И, значит, ходить не мог?
— Как же это ходить, ежели он как в огне горел?
— По соседству живу, — протянул Шубный.
— Да и я недалеко. Как в Холмогорах я был, где нужно о Михайлиной болезни и сказал. Делу и конец.
— У тебя, Семён Никитич, сколько душ? Всего семейства-то?
— Сам восьмой. А ты что?
— Просто так. Ежели от службы тебя отрешат, что, думаю, будет?
Глава шестая
СЕ ЕСТЬ ПЁТР
В прошлом году на исходе зимы собралась в одно из воскресений около деда Луки мишанинская и из соседней Денисовки молодёжь, и стали его просить рассказать о царе Петре. Был здесь и Михайло.
Пётр три раза бывал на Двине и Белом море. Деду Луке доводилось его видеть. Об этих встречах Лука Леонтьевич Ломоносов любил рассказывать. Особенно охотно вспоминал он об одной встрече с царем.
…Царей у нас до Петра не случалось, — начал дед Лука свой любимый рассказ о том, как ещё в первый раз к ним на Двину и Белое море царь Пётр приходил. — Видно, недосуг им был. Да и что на нас глядеть? Диковина какая?
Вот и достигла до нас весть: идёт к вам царь Пётр, русский государь, идёт и скоро будет. С чем, думаем, идёт царь? Не провинились ли? Не взыщет ли на чем? Цари-то со страхом ходят.
Уж потом вызнали. Задумал он об то время своё дело: державу российскую на морях ставить. И приходил он к нам Белого моря смотреть, каково оно есть. Тридцать да ещё с лишком годков тому уже.
Море наше Белое одно в то время было, по которому отпуск заморский российский совершался, по нему только корабли чужеземные к земле российской и плыли. Учрежден заморский торг был при грозном ещё царе. В наших Холмогорах тому управа спервоначалу находилась, а потом, как Архангельский город состроили, в семидесяти верстах оттуда, там всему торгу место основалось.
В июле приплыл от Вологды на стругах царь, шёл по Сухоне, Двине, Курополке нашей, мимо Курострова, и к Холмогорам приставал. Повидать его тогда мне не довелось. А как обратным ходом от Архангельска через Холмогоры шёл на Москву в том годе царь, по осени уже то было, лист падал.
Пришёл царь на Холмогоры к самой ночи. А наутро на малом карбасе не со многими людьми в Вавчугу плыл как раз мимо нас но Курополке. К Бажениным, ради смотрения их пильной мельницы.
Снарядил я карбасок и поплыл тоже в Вавчугу. Авось, думаю, царя повидать удастся. Никогда не видал. Каков он? Такой ли, как все люди, или другой?
Пристал я к тому месту, где вода через пильную мельницу идёт, а потом ручьём в Двину падает. Поднимаюсь на угор, на котором наковальня большая баженинская стоит. Тут прямой путь к палатам баженинским. Прохожу мимо наковальни — двое высоченных парней молот в молот по якорному копью бьют. Железо красное, из огня только, на подвесе висит, а наковальня баженинская стопудовая, что в землю вросла, гудит и будто под молотами припадает. Парни так и секут. В кожаных фартуках до плеч, руки заголёны. Не иначе для самого царя стараются.
Прошёл я мимо наковальни и к дому баженинскому, что на белом тёсаном камне поставлен, иду. Тут и случись мужичишко наш куростровский, что службу Бажениным служит. «Скажи, — говорю я ему, — нельзя ли как мне на государя нашего Петра Алексеевича, всея Руси, одним хоть глазом поглядеть, сподобиться? Больно уж надобно. Только боюсь: сунусь, а стража топориками изрубит да бояра громов намечут. Пособи — не чужие ведь, земляки». А он как посмотрит на меня, будто ума решился я, и говорит: «С неба ты, что ли, Лука, свалился?» Я и отвечаю: «Нет. Зачем мне с неба валиться? С Курострова приплыл я, а государя своего всякий поглядеть может». — «Приставал ты под угором, чай?» — «Там. Где же иначе». — «И мимо наковальни шёл?» — «Шёл». — «И ничего тебе на ум не вспало?» — и смеётся. «Вспало: вижу парни, двое, по кузнечному делу хорошо справляются. Аж толпа собралась и глазеет. Хорошо, думаю, работают». — «Вот и говорю, что с неба ты свалился», — и опять смеётся. Тут осерчал я, за плечо его легонько тронул, а рука в то время у меня тяжёлая была, не стар ещё был. И говорю ему так: «Ты, милый человек, знаешь, это вот как петухи встренутся, так один на другого, будто ума решились, наскакивают и гогочут, а я тебе не петух, и ты мне как человек человеку отвечай!» А он руку мою снял, тоже не пустяшный малый был, царство ему небесное, и говорит: «Я тебе как человек человеку и отвечаю: прямым путем ты сюда с неба. Мимо государя шёл и не признал». — «Как так — не признал? Что ты такое сказал? Креста на мне нет, что ли, государя не признать чтоб? Отец он нам всем!» — «На парней, что копьё якорное выбивают, хорошо смотрел?» Тут я и схватился: «Ай, ай, ай! Никак, там царь стоит да на работу и любуется?» — «А работа добрая?» — «Ничего не скажешь, понимаем в этих делах». — «Так вот, Лука, спасай тебя бог: тот, что изо всей силы, молот заведя, по наковальне отмахивает, вон всех выше который, тот царь и будет».
Наслышан я уже был, что царь никакой работой не брезговает, и на руле умеет стоять, и топор держать. Однако в затылке я себе почесал. Поглядел на царя, потом на земляка взор перевёл и говорю: «Ведомо, мол, мне, что государь Пётр Алексеевич, всея Руси, с кузнечным делом хорошо справляется. Слыхивал. Только вот что ты мне скажи, не чужой ты мне человек: зачем это государю всея Руси по наковальне молотом что есть мочи выколачивать? Кузнецов, что ль, у нас не стало? Не хватает ли? Сколь хочешь. Выходит — тешится царь, силушка по жилушкам переливается. Не для дела. Пошто руки царские надрывает?»
А мужичишко-то наш, прими, господь, душу его в царство праведных, умственный человек был, любил про всякое думать да умом доходить. И говорит он мне таковые слова: «А ты угадай». А сам ухмыляется. Отвечаю ему: «Сам ты угадал ли?» — «Покуда не до конца. Думаю. Вот и ты умом раскинь».
Пошёл я к реке, по пути на царя поближе поглядел, сел в карбасок и поплыл к Курострову домой. И, прости господь, мою душу грешную, думаю это я себе: всё-таки балуется просто царь. Двадцать ему годов с одним. Дело молодое, перегорит. И что это такое земляк сказал: «угадай»?
В яствах сахарных, винах сладких ли у царей недостача? Покой да сон труд да заботу когда не побеждали? Надоест. В палаты каменные сядет да на перинах пуховых сладко задремлет. А вышло не то. Всю жизнь на той струне продержался, на той мете простоял. И не понял я тогда: глаза незрячие открывает людям царь. Увидал, значит, он: сон да покой в царстве, с места ничто не идёт. Нужно поднимать жизнь. Пётр с самого низу и взял и с низу и до верха всё прошёл делом-то своим. А не боясь черной работы, делал её по любви и понимал: царским примером хоть кого проймёт.
Тридцать годов и ещё с лишком минуло. Государя Петра Алексеевича уже нет. Молоды вы, а я давно живу. Видел, что было до Петра, вижу, что им сделалось. Непохоже. И на многих боях был и по-другому державу устроил, морей и земель вон какую громадину прибавил. И имя русское другим сделал. Жизнь Петрова что гроза над всей нашей землёй прошумела…
В тот день и произошёл памятный Михайле разговор.
— Над всей нашей землёй прошумела, — повторил Михайло последние слова деда Луки. — От петровских дел складнее жизнь на земле русской? Стало быть, к тем делам Петровым всем одинаково усердно и приставать?
— Приставать к ним можно и в великом и в малом.
— Это как же?
— А очень просто. Не каждый другому ровня. Есть бояра, есть дворяна, купечество живёт, наш брат мужик. Один, стало быть, выше, другой ниже. Так уж поставлено. Мужик-то, может, и не меньше умом вышел, да вот…
— А дело-то Петрово по всём одинаково прошло?
— Вроде… Только, знаешь, кто ежели наверху сидит, до своего не так уж чтобы пускать любит. Охотою. Наверху-то послаще.
— Дедушка, — вмешался в разговор самый молодой слушатель, востроглазый парнишка лег двенадцати, — слыхать слыхал, а видать не видал. Каковы они-то, бояра да дворяна?
— Да люди как люди. И не отличишь. Только мужик трудами живёт, а у них этого нету.
— А как же вот в писании, к примеру, сказано, что без трудов нельзя? Они что, не понимают?
— Ишь ты — писание читаешь! Коли поймут, от того злее становятся. Ну и, видно, не только что дел на земле, что трудов.
— А по правде такая жизнь?
— В одной сказке сказывается: взял мужик суму, пошёл мужик правды искать. Искал-искал и притомился мужик, искавши. Может, прошёл недалеко и не достиг до той земли, где мужицкое счастье живёт? Правда мужицкая не простая, да и мужицкие пути короткие.
— Мужицкие пути короткие? — спросил Михайло. — А кто их мерил?
— Было кому…
— Будто всем одинаково от бога отпущено! И не только что перед знатными господами или какими земными владетелями, но даже перед самим богом всевышним дураком быть не хочу!
Наброшенный на спину кафтан сбился Михайле на правое плечо и складками лег на колено и сафьяновый сапог. Когда Михайло, сидя на низкой скамье, положил левую руку на спинку, он двинул левым плечом, и под туго облегшим плечо кумачом сильно прошли мышцы. Кисть правой руки лежала на затянутом по рубашке кушаке. Лицо у Михайлы было хмурое, глаза недобрые.
«Распалился, — подумал Лука Леонтьевич. — Голова непоклонная». А вслух сказал:
— Нож бы тебе ещё за пояс, ровно атаман…
— А как, значит, про то, чтобы к его делу всякого звания людям приставать, как об этом сам царь Пётр, великий государь, рассудил? — спросил Михайло. — По мне, ежели кто, к примеру, учится да больше научился, тот и почтеннее, а чей он сын, в том нет нужды.
В много повидавших глазах Луки Леонтьевича Ломоносова пробежала усмешка:
— Это как раз та правда, которую не все так-то уж и любят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я