аксессуары ванна ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Фектя с детьми стояла перед иконами, отбивая вдвое больше поклонов, чем обычно.
– …и за Митрошеньку нашего…
– Мам, – позвала Шурка, подымаясь с колен, – а Митрошка сейчас в раю?
– Где ж ему ещё быть? Смотрит на нас с неба.
– Он же баловник был. Кто его в рай пустит? Наверное, его черти в ад утащили.
– Тьфу на тебя! Скажешь тоже – в ад! Простил его господь. Постращал, конечно, маленько, может, даже розгой постегал за баловство, а потом простил.
– Будет вам балаболить, чего не знаете! – сердито сказал Платон.
Гостю Феоктиста постелила в горнице на полатях, себе и мужу – на печке. В горнице была ещё широкая лавка, на которой тоже можно спать, но сейчас там были расставлены кросна с натянутой основой, так что убирать не с руки. Шурке постелено в стряпущем углу на корзине, а Микитке за печкой на шестке. Ничего, перебьются, одну-то ночь. В большой избе-пятистенке печь посреди дома стоит, выглядывая в чистую горницу зеркалом, от которого идёт тепло. А в простой избушке, где у хозяйки один только стряпущий угол, печь сдвинута к стене, но не вплотную, а отступя на полтора кирпича, чтобы пожара не наделать и зря улицу не отапливать. В этом простеночке с обратной стороны выкладывают второй шесток, где в случае нужды может спать кто-то из малолеток, старушка-приживалка или иное убогое существо. За печкой всегда тепло, а что тесновато, так недаром сказано: в тесноте, да не в обиде. А ещё сказано, чтобы всяк сверчок знал свой шесток. Настоящий-то мужик за печку не втиснется, там спят только те, у кого голоса в семье нет.
Микита раком выполз из запечной щели, пошлёпал босыми ногами к выходу.
– Куда? – спросил Платон.
– Во двор.
– Я те дам! Сперва помолился, а потом поганые дела делать? Сколько тебя учить – сначала поссы, а потом молись!
Но Микита уже был на улице и отцовской выволочки не слышал.
Платон шагнул в красный угол, наскоро перекрестил лоб, пробормотал: «Буди мне, грешному!» – словно не молитву читал, а богу выговаривал за все беды и неустройства.
– Митрошеньку-то помяни, – напомнила мать.
– Я за него живого лоб намозолил, а что толку? А уж мёртвый он как-нибудь сам пристроится, без грешных молитв. И вообще, у меня за Митроху на бога большая обида, так что и молитва на ум нейдёт.
– Ой, не греши, Паля! Прям перед образами такие речи говорить!.. Боженька-то всё слышит, вишь, так и зыркает на тебя.
– Вот и пусть послушает! Чего тому богу молиться, который не милует? Погоди, посмотрим ещё, как жеребья лягут, когда землю делить начнём. Так я, может, и вовсе эти образа в хлев выставлю. Будет тогда на скотину зыркать.
Потом Платон вспомнил, что в доме посторонний, и прекратил бузу. Повернулся к гостю, сидящему на краю полатей, запоздало спросил:
– Зовут-то тебя как?
– Горислав Борисович.
Ишь, как важно! Был бы ты Борисовичем, так не просился по мужицким избам на ночлег. А имечко не простое… Из скуфейников, что ли, гость? Хотя святцы листал, а Горислава не видал. Такое имя сказочному царевичу подходяще, а не скуфейнику. Царь Борис в сказках часто бывает, а сынок у него Горислав Борисович, получается. Может, и вправду гость из Беловодья пришёл?
Ничего не придумал и сказал просто:
– А меня Платоном кличут.
– Очень приятно, – согласился Горислав Борисович и пробормотал как бы самому себе: «Что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать»…
Опять непонятно. Ежели странник из заветного царства, откуда у него барская прибаутка, которую Платон не раз слышал от казённых путешественников, когда в свою очередь дежурил на подставе. Там каждый второй проезжающий, услыхав, что везёт его Платон, немедля вспоминал быстрого Невтона. Платон уже и гадать бросил, что сие означает и какой Невтон к нему в свойственники напрашивается.
Потеснив кросна, присел на лавку, попросил, избегая называть гостя по имени:
– Рассказал бы ты нам, что за страна такая – Беловодье. А то сманиваешь, а как там люди живут, не говоришь.
– Страна как страна, люди живут, русские, хотя инородцев тоже довольно. Но русских больше. Молочных рек нету, кисельных берегов тоже не обещаю, но люди живут лучше, чем здесь; всяко дело – сытнее. И всё бы хорошо, да избаловался народ. Казалось бы, земля вольная, налоги лёгкие, повинностей – кот наплакал… живи – не хочу. А и в самом деле, выходит – «не хочу».
– Так и будет, – покивал Платон. – От легкости завсегда баловство происходит. А ты, значица, меня к себе в мужики хочешь записать… Я-то гадал, кто ты таков, с виду не мужик и не барин, от одних отстал, к другим не пристал. А ты – тот барин, что без мужицкой помоги живёт. Теперь ты мне понятный. У нас о таких токо сказки рассказывают, а ныне своими глазами поглядел. Но во мне ты, баринок, просчитался, я к тебе в работу не пойду.
– И правильно, – ничуть не смутившись, ответил Горислав Борисович. – У нас кто взаправду хочет работать, тот землю берёт и на себя работает. А на чужого дядю – зачем? На других батрачит только пьянь беспробудная: не за деньги, а за бутылку.
– И зачем тогда мы тебе?
– За так. Тут вы бьётесь как рыба об лёд, да всё без толку, а там людьми бы зажили. Хозяйство бы завели, этому не чета. Корову, а то и две…
– Кормов где на две коровы взять? Мерина и то прокормить не можем, всю солому с крыши стравили.
– Я же говорю, угодья у нас вольные. Столько травы пропадает – больно смотреть. И налог на землю малый, а подушного и вовсе нет. Школа, опять же, для детишек бесплатная. Вот ты сам-то грамотный?
– Грамотный-то грамотный, а толку? Чуть кого в понятые хватать – сразу Платона, он, мол, грамоте знает!.. Тьфу, лучше бы её и не было!
– Не греши, грамота – дело полезное.
– Полезно, что в рот полезло. А из грамоты твоей щей не сваришь. Ещё чего у вас хорошего на мужицкий горб напасено?
– Зря ты так говоришь. Кому это нужно – мужика обижать, да и зачем?
– Вот и я спрашиваю, зачем? Чиновник по государевым делам едет, а гужевую повинность мужик несёт. Дороги летом чинить, а зимой от снега чистить – мужика сгоняют. Солдатики на манёвры идут, а подводная повинность опять на мужике. Богатый от этой маеты откупится, а бедный в натуре за всё отвечает. Придумки государевы, а лошадки да руки – мужицкие.
– У нас такого нет. Дороги чинят от казны, на большие расстояния народ по железной дороге добирается, что чиновник, что простой человек, всё едино. По трактам тоже казённый транспорт ходит. А железных дорог у нас много.
– Чугунка, что ли? Тоже страх господень, не приведи увидать…
– А я бы поехал на чугунке! – подал голос из-за печки Микита.
– Цыц, пострелёнок! Вот вырастешь, забреют тебе лоб, и поедешь на чугунке прямо на войну. А там тебе турка бритую башку саблей снимет.
– С этим у нас тоже легче, – ввернул Горислав Борисович. – Вот вы сколько лет служите?
– Этого я тебе, добрый человек, не скажу.
– Тайна, что ли?
– Тайны нет, просто сам не знаю. Говорят, какое-то послабление солдатикам то ли вышло, то ли ожидается. В прежние времена, до Крымской кампании, всё просто было: в солдатчину, что на смерть, родным уж не дождаться. Двадцать пять лет не шутка, родители померли, жена по рукам пошла, одно слово – солдатка. Так отставной в деревню и вертаться не будет. Получит надел подальше от родных мест да запишется в вольные хлебопашцы. А то – в мещане, если денежка какая-никакая скоплена. Попы отставных солдат даже не венчают, у него, поди, в каждом городе, где на зимних квартирах стояли, сударушка есть. А солдату и невенчану хорошо. Найдёт себе вдовушку, с ней и живёт. С солдата господь не спрашивает, солдатский грех весь на начальстве. А теперь, говорят, служба будет не такая долгая, лет, может, десять, но зато потом в запасе быть до самыя смерти. Тока служивый к месту пригреется, жизню какую ни есть наладит, а тут – война! Значит, всё бросай и пожалте умирать. А оно тому, кто солдатчину уже отбыл, куда как больнее.
– Это если большая война. Так она редко случается.
– Не скажи… Француза в двенадцатом годе кажется живьём в землю урыли, так битому неймётся, вот они нам и задали таску в Крымскую кампанию. Опять же, то турка бунтует, то поляк. Поляк, он забавник, на штыке висит, а ногой дрязгает…
– Откуда у тебя ужасы такие?
– Так ведь мы тоже не в лесу живём. Солдатики отставные и к нам заходят, рассказывают. Хуже, мол, нет польского семени, пока весь их поганый род не изведёшь, будут бунтовать.
Гость покачал головой в сомнении, но не поперечил, вернул разговор в свою сторону.
– Всё-таки у нас живётся проще. Мир тебе не указ, казне заплатил, что положено, и ты – вольный человек. А такого, чтобы крыши по весне разбирать, у нас не водится. Я и вовсе соломенных крыш в наших краях не видал.
– Дранью, что ли, кроют? – спросил Платон.
– Кроют, хотя не только дранкой, но и железом, и по-всякому…
– Дранью, конечно, основательней, – согласился Платон, – но соломой – спорей. Опять же, если бескормица…
– Да говорят же, не бывает у нас бескормицы. Народу мало, а травы такое раздолье, что страсть берёт. Уж на корову-то всегда накосишь.
– Твоими бы устами да мёд пить… Вот чую я, чего-то ты не договариваешь. Ежели у вас так сладко, то почему народ пьёт?
– Избаловался, – жёстко ответил Горислав Борисович. – Ты думаешь, люди только с горя пьют? Вон, соседи ваши, ор через забор валит, а какое у них горе, скажи на милость?
– Алёна у них померла третьего дня, – пояснила Фектя. – Хорошая была девка, царство ей небесное. На лицо, правда, не задалась, воспой её пощедрило, а так справная была. Из-за этой щедровитости замуж её никто не взял, до самой смерти в девках просидела.
– Ты ври, да не завирайся, – в который уже раз осадил жену Платон. – Подумаешь, воспа! У других харя ещё страшней, а замуж выходят. А у Шапошниковых кто девку возьмёт? Порченый народишко, молва о них по всей волости. Оно и по имени видно. Были бы они Шапошниковы – люди бы ихний корень видели; хоть в прежние времена, но были в роду мастера, шапки валяли. Были бы Сапожниковы – тоже понятно. А так, не пойми что, божья оплошка. Опять же, приданое у Алёны какое? Она бы и наткала, и напряла, так ведь какую малость ни сделает, Федос всё из укладки вытащит и в кабак снесёт. У родной дочери воровал! Другой бы людям в глаза смотреть не мог, а этот знай похохатывает. И сейчас они не с горя пьют, а Алёнину укладку пропивают.
– Вот и у нас таких много, – подытожил Горислав Борисович. – Поэтому переселенцев пускают только непьющих. Ежели добрая семья едет, вроде вас, то её пропускают, и устроиться помогут, и всё, что надо… А которые забулдыги – тех нам не надо, езжай дальше.
– А как узнать? С виду он таким разумником глядит, что хоть в исправники ставь, а внутри не человек, а пена пивная. Вот только в душу не заглянешь, чужая душа потёмки.
– Душа делами высвечивается. Оно видно, кто на земле работает, а кто на ней сиднем сидит да на соседскую жизнь завидует. Вот таких гостей нам не надо, и без того не знаешь, куда от такого люда деваться.
– Во! – подтвердил Платон. – А сам говорил, что у вас миру власти не дадено. Нет уж, мужик от мира – никуда.
– Это не мир решает.
– А если начальство, то ещё хуже. У мира какая-никакая совесть есть, а у начальства её и в заводе не бывало. Только и будет кровь тянуть: или плати, или мы тебя отсюда в три шеи погоним.
– И не начальство тоже. Оно так само получается, вроде как чудесным образом. Которые тамошние, им ничего не будет, хоть до смерти упейся, а приезжим – нельзя. Выкинет, что гнилой обабок из корзины: иди, мол, к себе, там и пей.
– Да-а… – протянул Платон. – А ещё расскажи, что добираться туда нужно тайной тропой, по облаку, а на пути громовник сидит, и того, кто на спрос не так ответит, по самые ноздри в землю вбивает. Эх, жаль Шурёнка, уже уснула, она любит такие сказки слушать.
– А ты не смейся, – тихо сказал Горислав Борисович. – Давай хоть завтра вдвоём сходим на час да поглядим, какова дорога. До самого конца не дойдёшь – далеко, а на дорогу поглядишь. Тогда и поймёшь, где я соврал, а где правду сказал.
– Слушай, – догадливо воскликнул Платон. – А может, ты раскольник? Скопцы, говорят, так вот людей сманивают в свою веру. Только я на это не согласный. Может, я и плохо тут о боге говорил, а всё одно это мой бог, и вашего мне не надо.
– Так ведь я сказал уже: и православные живут, и иноверцы, всяк в какого бога хочет, в того и верует.
– Говорить-то ты говоришь, а каково там на самом деле? С виду яблочко наливное, а не оскомное ли? Пока не откусишь – не спознаешь.
– Я ж тебе предлагал: сходим да посмотрим…
– Туда сходим, а обратно как? Старухи болтают, будто бы смертынька также по деревням ходит, уговаривает: пошли, мужичок, поглядим, каково на том свете сладко живётся. Сходить-то с ней можно, и путь недалёкий, навроде как ты обещался, тока назад не пущают.
– Вот уж на смерть я ничуть не похож! – гость усмехнулся. – И телом не вышел, и делом. С косой тоже управляться не умею.
– С косой только Мара ходит, которая народ, что траву косит, а смертынька и так придушит, без косы, – раздался из стряпущего угла Шуркин голосок.
Значит, и девчонка не спит, слушает соблазнительные разговоры прохожего человека.
– Ой, по кому-то вожжи плачут! – предупредил Платон.
Шурка была отцова любимица, всерьёз строжить девку Платон не мог, хотя вожжи поминал частенько.
– В самом деле… – спохватился гость, – детям давно пора спать, а я тут болтаю. Бог с ним, Беловодьем, да с красивой жизнью. Назад пойду, приведёт у вас остановиться – договорим. А мне с утра в город надо. Я вот думаю, можно у вас кого подрядить до города доехать?
– Подрядить-то можно, были бы денежки.
– Ну а ты за сколько взялся бы довезти?
– Это дело непростое… – задумчиво протянул Платон. – Нонеча самая распутица – ни в санях, ни на телеге. Опять же, лошадь некормная, свезёт ли?
– Так сколько?
– Четвертак! – выпалил Платон и сам испугался своей наглости.
Путник, к его удивлению, не возмутился, а словно бы считать принялся про себя, только что пальцев не загибал.
– А сколько вёрст до города? – спросил он давно ожидаемое.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я