https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Эта вера не знала интеллектуальной рефлексии — но было бы странно, если бы она не появилась у студента-математика, «естественника», как говорили в XIX веке, чей ум жаждал глобального мировоззрения и всеразрешающих объяснений. Стихотворение «У всенощной (Из воспоминаний детства)», написанное в мае 1938-го под рубрикой «сугубо интимное», было наполнено как раз этой жаждой. Юноша, с детства знающий устав церковной службы, любящий «акафисты, гимны, каноны, хваления», познавший блаженство молитв, не утратил ощущение великой тайны, которая заключена в ликах святых, в терновом венце Распятого Бога. Он видит Христа страдающего как вершителя добра против ненавистного зла. Не важно, рассуждает автор, был ли Христос посланником небес, или всего лишь простым иудеем, действительно ли умер, действительно ли воскрес. Важны идея добра, идеал любви, к которому призывал Иисус, и то время, когда его правда воссияет. Но настанет ли оно? Поэт с глубокой тоской смотрит на тёмный, тяжёлый деревянный крест, на гвозди, вонзившиеся в тело, и, вопреки новой истине, видит в огне разноцветных лампад ласково-строгую улыбку Христа…
Но молодёжь Страны Советов искренне уверовала в новых богов — в Маркса и Ленина, в мировую революцию, в коммунизм. Она была захвачена, оморочена тотальной пропагандой передовых идей. С этими идеями — в виде отрывков из Фейербаха и Карла Маркса, — Саня столкнулся уже в пятом классе школы на обязательных и чуть ли не ежедневных уроках обществоведения (в «Настеньке» бдительная обществоведка-завуч разъясняет детям пятых, шестых и седьмых классов фрагменты «Капитала»). Школьное образование с его культом прогресса достигало своей цели в кратчайшие сроки — комсомольцы, которых пафосно называли Октябревичами и Октябревнами, были мобилизованы идти в наступление по всему фронту.
Поколение ровесников революции росло и взрослело на комсомольских инструктажах — о врагах Октября и угрозе контрреволюции, о заразе старого мира, о бдительности и беспощадности к вредителям, о пользе доносительства. И была такая повелительная сила в магнитном поле новой идеологии, которая отныне считалась господствующей, что не поверить в неё молодым головам или противостоять ей не было почти никакой возможности. И если до семнадцати лет Солженицын считал себя «совершенно противоположным этому строю, этому государству», не принимал советского воспитания и, как мог, сопротивлялся ему, скрывая свои убеждения и свою веру — позже многое изменилось. «Я действительно повернулся, внутренне, и стал, только с этого времени, марксистом, ленинистом, во всё это поверил. И с этим я прожил до тюрьмы: университет и войну». С этим он путешествовал на велосипеде по Кавказу и Украине, и «бог» в его записках и стихах подчинялся советским правилам орфографии.
И вот ещё одно признание. «Было время в моей юности, в 30-е годы, когда был такой силы поток идейной обработки, что я, учась в институте, читая Маркса, Энгельса, Ленина, как мне казалось, открывал великие истины, и даже была такая у нас благодарность, что вот, благодаря Марксу, какое облегчение — всю предыдущую мировую философию, все 20 – 25 столетий мысли, не надо читать, сразу все истины — вот они уже достигнуты! О, это страшный яд! Когда говорят вам, что истина найдена, она — вот она, лежит такая доступная, зачем мучиться и проходить этих 100 философов и узнавать историю мысли? Да, в этом смысле я прошёл через искушение, и в таком виде я пошёл на войну 41-года».
Все студенческие годы Солженицын искренне считал себя марксистом, увлечённым и даже фанатичным приверженцем революционной теории. Все воспоминания семьи, весь мир его детства, все потаенные тревоги души — были как бы забыты, вытеснены кипучей злобой нового дня. Но только потому, что сердце его уже познало веру, требовательный ум смог принять как новую религию — марксово учение; его идеальную, романтическую сторону. «Я стал сочувствовать этому молодому миру. Мир будет такой, какой мы его сотворим... Меня понесло течением».
Марксизм обещал справедливость — и как же было её не ждать, не жаждать, если, кроме нищеты, он, обитатель убогих хижин, в детстве ничего не видел? «Я одевался очень нище, ничего нового себе никогда не покупал. Достала мне мама как-то шубу, обыкновенную, толстую и дешёвую, мне в ней было всегда очень жарко, мама заставляла её носить, а я распахивал, совсем не боялся холода…» Пара ботинок или костюм служили годами, брюки с чернильной кляксой (сел по неосторожности на заляпанный стул) Саня проносил все студенческие годы; затасканный вытертый портфель, с которым ушёл на фронт, был куплен в пятом классе — как и та толстая шуба, а потом её, единственную свою тёплую одежду, уже не по росту короткую, взял в обоз, на войну. Впервые в жизни Саня прокатился (не сам, с товарищами!) на легковой машине в девятнадцать лет, в Батуме, когда невозможно было втиснуться в автобус до Зелёного мыса, где располагался знаменитый Ботанический сад. Но в юности он совсем не ощущал бедности своей одежды и своего быта, не придавал им значения — Миля тоже мазал чёрной ваксой белые парусиновые туфли, чтобы в холода они могли сойти за зимние.
Функциональная сторона марксизма, которая давала ловкачам огромную фору в деле практического жизнеустройства и превращала их в циников и приспособленцев, молодому Солженицыну была, кажется, вообще неизвестна. Он видел в новом учении не средство (продвижения, преуспеяния), а цель — высшую, конечную, всепобеждающую. Главную и заветную книгу марксизма он мечтал прочесть все пять лет студенчества, не раз брал «Капитал» в университетской библиотеке, штудировал, пытался конспектировать, что-то выписывал, держал то семестр, то целый учебный год — но никогда не оставалось времени одолеть её и овладеть основополагающим знанием. Перед каникулами нужно было сдавать книгу — вместе с другими курсовыми учебниками. И даже на занятиях по политэкономии читать «Капитал» как первоисточник не выходило: отговаривал преподаватель («Утонете!»), советуя нажимать на учебники и конспекты лекций. Те свои переживания Солженицын отдаст персонажу рассказа «Случай на станции Кочетовка», лейтенанту Васе Зотову, и уже Вася, мученик марксистской веры, так и не одолевший библии марксизма из-за экзаменов, общественных нагрузок, собраний, захватит библиотечный экземпляр первого тома «Капитала» — синий толстый том на шершавой рыжей бумаге 30-х годов, будет возить его в вещмешке и корпеть над ним вечерами, свободными от службы, всевобуча и заданий райкома партии. «Вася так понимал, что когда он освоит весь этот хотя бы первый том и будет стройным целым держать его в памяти — он станет непобедимым, неуязвимым, неотразимым в любой идейной схватке».
Марксизм был необходим студенту-математику Солженицыну для понимания общей идеи и мировой цели, для ориентации в потоке жизни. Но он был позарез необходим и Солженицыну, который твердо решил писать историю русской революции. Марксизм давал ему ощущение верного курса в том главном деле, которому он посвятит жизнь, — остальное его не трогало и не касалось. «Для понимания революции мне давно ничего не нужно, кроме марксизма; всё прочее, что липло, я отрубал и отворачивался», — таким он был в студенческой юности и таким честно себя запомнил. Да и куда было деться от передового учения, если даже главная читальня города, областная библиотека Ростова, где он читал серьёзные книги, где искал нужные материалы и где начал свои наброски, носила имя Карла Маркса?
Итак, в девять лет он понял, что хочет быть писателем; в десять — что будет писать большую, в духе «Войны и мира», художественную историю о русской революции; в восемнадцать — как ему казалось — был найден идейный ключ к пониманию революции, то есть та точка отсчёта, без которой задуманный труд был бы невозможен, ибо требовал не бесстрастия летописца, а горячего авторского чувства, личных оценок. История русской революции немыслима без философии истории, а та невозможна без политических координат. Марксизм гарантировал надёжность системы координат, служил указующим перстом, уверенно объяснял неофиту — чт? считать за правду. Без ответа на этот вопрос бессмысленно было даже приближаться к замыслу.
Тот факт, что Солженицын принялся за дело своей жизни как за систематическую работу над главной книгой именно в восемнадцать лет, глубоко закономерен. Впервые он чувствовал себя как бы духовно цельным, исчезли (или очень глубоко затаились) «запутанность и двуправдность», мир как бы выровнялся, пришло радостное понимание правил мироустройства — и правильности выбранного пути: «Всю Историю — от нас до братьев Гракхов, / Высветил прожектор Марксова ума. / Маркс! — как меч, рубящий путаницу партий! / Не блуждать у Лейбница, у Юма, у Декарта, / Только-только вылупясь из жёлтеньких скорлуп, / Держим в клювах Истину и мечем взоры вглубь! / Есть закон движения! Другого Абсолюта / Нет! И как там было — сердобольно, круто, / Нравилось, не нравилось, — минует постепенно. / Всё пройдёт <...>. Всё должно быть сметено и сбито, / Что само не станет на колени. / Dura lex, sed lex . Во всём закон».
Такой была историософия начинающего литератора, увлечённо собирающего материалы по русской революции. Философия однодума, который уверовал в идею до судорог и не знает больше колебаний и сомнений. Такой же непреклонной могла быть и сама история, если бы она вышла из-под пера юноши с «Истиной в клюве».
…Осенний день 1936 года запомнился Солженицыну навсегда. Уже были отменены воскресенья, от пятидневки перешли к шестидневке, и каждое число, делившееся на шесть, оказывалось всеобщим выходным днем. 18 ноября подходило под общее правило, и занятий в университете не было; стояла солнечная, тёплая осень. Студент-первокурсник шёл по Пушкинскому бульвару в каком-то смутном волнении, и в одном месте, под уже оголёнными ветками деревьев, его вдруг будто осенило. Надо писать роман о революции, начиная не с октябрьского переворота (до сих пор он думал, что именно это корень революционной истории), а с событий 1914-го, с Первой мировой войны. Но как писать эту войну? Огромную, протяжённую — как её описывать? Здесь, на бульваре, и явилось решение: надо взять всего-навсего одну узловую битву (пример толстовской эпопеи помог ощутить композицию Узлов), показать через эту битву всю войну, но выбрать главное сражение Первой мировой — так, чтобы ход его и результат вели к причинам революции.
Саня засел за книги, выписывал, конспектировал, и вскоре открылась ему Самсоновская катастрофа — в ней был ключ, разгадка. Сюжет требовал подробных занятий, детальных разработок, изучения военных карт и реляций с фронта, и он окунулся в это с головой («Сколько нами дивных вечеров проведено / В мудрой тишине библиотек! / Сколько раз не хожено в кино! / Сколько жертвовано вечеринок!». Уже в 1937-м он собрал в ростовских библиотеках всё, что было доступно по сражениям в Восточной Пруссии, и смог написать первые главы романа: приезд полковника Воротынцева из Ставки в штаб Самсонова, переезд штаба в Найденбург, обед там. Впоследствии изменятся фактура повествования и язык, но конструкция десятка военных глав останется почти без изменения и войдёт в окончательную редакцию «Красного Колеса». Но конечно, автор и представить себе тогда не мог, что ему самому придется пройти дорогами Второй мировой точно по тем же местам, повторив весь путь армии Самсонова. В 1937-м были написаны главы о семье Щербаков (Томчаков), и уже тогда поставлен вопрос о деятельности Столыпина и его гибели.
Первые наброски были сделаны в ученической тетрадке (она уцелеет, пережив войну): Сане было чем оправдаться перед взыскательным Двойником из поэмы «Девятнадцать». Общий рисунок становления Солженицына-писателя отличал ещё один знак: с самого начала, с 1936 года, никаких колебаний в выборе замысла главного труда у него не было — сколько бы времени ни съедала математика. «С тех пор я никогда с ним не расставался, понимал его как главный замысел моей жизни; отвлекаясь на другие книги лишь по особенностям своей биографии и густоте современных впечатлений, — я шёл, и готовился, и материалы собирал только к этому замыслу».
«Меня уже ничто не могло свернуть с этой темы, я уже всё равно только ею и занимался», — эти слова, сказанные Солженицыным много лет спустя, но отнесённые к 1936 году, имели отнюдь не риторический смысл. На самом деле заставить его свернуть как с темы, так и с пути могло в те годы слишком многое.
Осенью 1937 года их, студентов-комсомольцев РГУ, только-только начавших второй университетский курс, райком комсомола пытался вербовать в авиационные училища. Жалко было бросать университет, они отбивались — и кое-как отбились. Спустя год, осенью 1938-го, тот же комсомольский райком, уже почти не спрашивая согласия, настойчиво предлагал заполнить анкеты — «дескать, довольно с вас физматов, химфаков, Родине нужней, чтоб вы шли в училища НКВД». Удалось (не всем, кое-кто из однокурсников завербовался) отбиться и от этих загадочных училищ. Солженицын потом спрашивал себя — чт? мешало ему согласиться? На лекциях по истмату им твердили, что борьба против внутреннего врага — почётная обязанность гражданина СССР, — и что НКВД — передовой отряд этого важнейшего фронта. К тому же погоны сулили большие житейские преимущества — пайки и зарплату, какая не снилась школьному учителю, выпускнику университета. «Думаю, что если б очень крепко нажали, — сломили б нас и всех», — признавался Солженицын в «Архипелаге».
Кажется, устоять от соблазна ему было легче, чем другим: не только потому, что «сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область». Может быть, тогда его удержала — работа, давая ему крепость и силы, направляя и ведя по жизни? Но как было не ужаснуться потом, в свете гулаговского опыта, этой гипотетической возможности!
«И вот я хочу вообразить: если б к войне я был бы уже с кубарями в голубых петлицах — чт? б из меня вышло?»
Солженицын имел мужество сказать — не вообще, а самому себе:

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я