https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/napolnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

намылишься, отдерешь себя травой до синяков и кровяных полос, нырнешь в студеную воду, выскочишь как ошпаренный и обсыхаешь на солнце. Возбужденное тело гудит, как телеграфный столб на ветру.
В этот день я был на прополке, а наполовшись вволю, пришел на свой пляж помыться. Из-под камня я достал спрятанный кусочек мыла и начал раздеваться. Вдруг в кустах послышался шум, показалась голова человека с удочкой. Рыбак поздоровался со мной и спросил: не укажу ли я ему дорогу, он заблудился и не может выбраться на шоссе. Я обстоятельно рассказал ему, как нужно идти. Он поблагодарил и тут же скрылся. Я снял штаны, тельняшку. Что меня заставило обратить внимание на тельняшку, не знаю. Обычно я стремительно сбрасываю с себя одежду, не разглядывая, как будто я устаю от нее и она мне помеха. Но сейчас я глянул и ахнул: по шву тельняшки ползла вошь. Вот так подарочек! Что это со мной происходит, отчего у меня взяться вшам? Неужели я так опустился?
Я человек не брезгливый. Приходилось мне иметь дело с грязью и ходить в ней по уши, и я не вижу в этом ничего зазорного, не всякая работа терпит белоснежные халаты. Но вши - это не то богатство, которым я бы хотел гордиться. Конечно, не всегда волен человек быть хозяином обстоятельств, бывает, что мы предполагаем, а они, обстоятельства, нами располагают, но завести у себя вшей или не завести - это зависит от человека. Тут не было для меня никаких оправданий. С яростью взялся я уничтожать вшей. Я воевал с ними целую вечность. Как время, текла мимо меня река, всходило и заходило солнце, где-то кричали птицы, падали от старости деревья и нарождались вновь. Я только иногда замечал, как с леса облетали листья. "Это осень", - говорил я. Падал снег: "Это зима". Возвращались из южных краев утки: "Это весна". Наверняка где-то гремели войны, стихийные бедствия обрушивались на людей. Мне было стыдно, что я был занят столь пустым и ничтожным делом. Я просматривал каждую строчку, каждый миллиметр ткани и возвращался снова и снова, я хотел разделаться с позором, постигшим меня, раз и навсегда. Имел ли я право тратить на такое занятие вечность? Думаю, что не имел. И, несмотря на это, я ее тратил. Удивляюсь, как у меня хватило терпения сидеть так долго.
Наконец я расправился со вшами. Торопливо сунулся в речку, оделся и побежал на кордон. И тут в кустах я столкнулся с рыбаком, с тем самым, который спрашивал у меня дорогу.
- Извини, братишка, - сказал он. - Какой дорогой мне нужно идти, правой или левой?
Я проводил его до шоссе.
20
Собрался в обход. День ясный, небо чистое, а в середине прямо надо мной белое облачко. Отшагал я километр - облачко надо мной. Отшагал еще километр - облачко надо мной. Я на речку - и облачко на речку. Я от речки - и облачко от речки. Я иду зигзагом вдоль границ крайних кварталов - и облачко движется за мной зигзагом. Вначале я даже рад такой привязанности - все не один. А потом это соседство меня начинает раздражать. "Ну, что ты за мной привязалось? - говорю облачку. - Лети с богом, куда тебе нужно". Сказал и жду - улетит ли? Не улетает. Я ускоряю шаги - и оно ускоряет. Я бегу бегом, и оно бежит бегом. Я пытаюсь от него оторваться. Куда там! Ни на шаг не отстает, словно веревочкой за мной привязалось. Спрятался в густом ельнике, переждал. Выглянул, а оно тут. Говорю: "Черт с тобой. Живи, как тебе хочется."
Выхожу на шоссе и иду левой стороной навстречу машинам, а машин нет. Замечаю какую-то птичку. Дождавшись меня, она вспархивает из травы на обочине, пролетает метра два вперед и, когда я подхожу, опять отлетает. И эта решила пообщаться со мной. Сколько ж она будет провожать меня, пичуга? Сто метров, двести? Провожала целый километр, пока я не рассердился на нее - тоже придумала занятие меня провожать, как будто поважней дел нет.
Зашел в двенадцатый квартал, иду и чувствую на себе чей-то взгляд. Ног не останавливаю, а сам думаю: кто бы это за мной мог наблюдать, кому я так интересен? И не то что неловко мне от чужого взгляда - кто-то меня видит, а я его нет, - но смешно: спрятался сзади, за спиной, думает, что останется незамеченным. А не заметить невозможно. В лесу и спина имеет глаза. И не постоянно на меня смотрит, а с перерывом. Посмотрит, не посмотрит, потом опять посмотрит. Любопытно мне стало. Быстро оглядываюсь и вижу на тропе лису: она в это время пересекает тропу и смотрит на меня. Как это раньше я про нее не догадался. "Ага, - говорю ей, - меня сопровождаешь? Боишься, как бы чего со мной не случилось, тоже мне опекунша нашлась. А что со мной случится? Споткнусь ли я и расшибу голову о землю? Волк меня растерзает? Или от собственных дурных мыслей повешусь на сосне? Как бы не так. И голову не расшибу, и волк меня не тронет, а дурных мыслей у меня вовсе нет. Дурных - чтобы тянуть на шею петлю. Иди, говорю ей вдогонку, - нечего попусту шляться. А за меня не бойся, не пропаду".
Добрался до поля - бабочка-капустница за мной увязалась. Обпорхала меня своими крыльями, обнежила, бесцеремонно села на вершинку уха и не улетает, как будто мое ухо - не ухо, а цветок или душистый куст. Так и иду с бабочкой на ухе. И спугнуть бы, и жаль - ноша не тяжела.
К вечеру возвращаюсь лесной дорогой домой. А над головой сова курсирует, то вперед улетит, то назад вернется. Низко летает, вот-вот заденет мою макушку. "Эй, слепая, что ли", - говорю сове. Голову в плечи вжимаю, кто знает, может, и вправду слепая. Да только слепых сов в лесу нет, все как есть зрячие.
На кордоне, уже ступив на крыльцо, гляжу на темнеющее небо. Белое облачко как было надо мной утром, так и сейчас стоит. Целый день оно меня сопровождало, а я о нем забыл. Ложусь в постель, а сам думаю об облачке. Улетит или не улетит? Раз вскочил с постели, выглянул в окно - не улетело. Второй раз вскочил - облачко едва в темноте угадывается. В третий раз вскочил - облачка не видать, небо темно, но я чувствую, что оно здесь, со мной рядом, сторожит меня, мой друг бесценный. Окончательно ложусь и засыпаю.
21
Я уже говорил, что, оставшись без деда, я много пел. Я пел на кордоне, пел, шагая по дорогам, пел на шоссе, в поле, так что лес наслушался моих песен вволю. Единственно, чего я стеснялся, - петь при людях. Хоть был у меня слух и голосом бог не обидел - мне даже иногда нравилось, как я пел, а признанием моих способностей мог служить тот факт, что я успешно выступал на флоте в художественной самодеятельности, все-таки я стеснялся петь при людях и больше пел без слушателей, один, для себя.
В лесу умение петь мне особенно пригодилось. Конечно, я пел и в хорошем настроении, трудно удержать себя в немоте, когда ликует твоя душа, ты вроде бы и не собирался петь, но поет душа, и ты заливаешься соловьем. Такое пение прекрасно. Но пел я не только от ликования и восторга, пел и по иной причине. В лесу я убедился, что, если у тебя плохое настроение, самое верное средство не отчаиваться, не пережевывать в себе в сотый раз страхи и сомнения, если с ходу их не одолеть, а лучше приняться за песню. И она поможет. Не знаю, какая тут действует скрытая механика, как уводит песня от дурных мыслей и угнетенного состояния, но опыт показал: стоило мне наораться два часа кряду, как все сомнения исчезали, я был бодр и здоров и чувствовал себя на верху блаженства.
Тут-то я и разгадал тайну певцов. Хитрецы, мы думаем: они, распевая райские песни, вливают в нас божественный напиток, чтобы душа наша веселилась, а они сладкоголосят для собственного удовольствия. Пусть не убеждают они меня, что отдают душистый мед людям - они его отдают, иначе бы мы их слушать не стали, - но отпускают ровно столько, что мы успеваем лишь пригубить чашу, сами же выпивают ее до дна. Но стоит ли осуждать их за это? Кому, и в том числе мне, не хотелось когда-нибудь выпить эту чашу до дна?
Одно время у нас работал лесником Володя Раменский, натура возвышенная и поэтическая. Не мудрено, что он писал лирические стихи. Каждый стих его был соловьиной песней. Слушая его, лесники только головами покачивали, уж очень здорово брали они за душу. Удавалась ему и сатира, эпиграммы на пьяниц и лежебок - жанр, как известно, требующий особого таланта. Редактор стенной газеты, он же председатель месткома, он же член кассы взаимопомощи, Антон Антоныч Терпило, мужик, у которого руки зудели к общественным нагрузкам в ущерб основной работе лесника, регулярно помещал Володины стихи во второй колонке, после передовицы. Лесники, обычно чувствительные к критике, даже справедливой, не имели к Володе никаких претензий, хотя своими стихами он задевал их весьма больно. Прочитав эпиграмму и рассмотрев сопровождающую эту эпиграмму картинку, изображающую их в каком-нибудь бедственно-недостойном виде (картинки срисовывал с журнала "Крокодил" все тот же Терпило), лесники надолго погружались в пучину своих душевных терзаний, задаваясь вопросом: в самом ли деле они так безобразны и плохи? В конечном счете, через какое-нибудь время, час или два - продолжительность времени тут не имела значения, важен был результат, - получив из глубин души сигнал, что они действительно безобразны и плохи, удивлялись, покачивали головами, как бы открыв в себе доселе неизвестные им качества: вот, мол, на что мы способны, ах, как нехорошо получается, ах, как обидно, а мы-то не знали, - хлопали Володю по плечу, приговаривая: "Вот молодец, вот угадал не в бровь, а в глаз, здорово ты нас пропесочил", - и отходили в сторонку, уже как бы неся на плечах осознанный груз вины. И было видно: ругай их директор на собрании три часа кряду, вызывай по одному в кабинет для душевного собеседования, стращай их, уговаривай, не прочти они Володиных стихов, ни за что бы не приняли на себя никаких обвинений; все слова, брошенные в их адрес, посчитали бы незаслуженным упреком, пропустили бы мимо ушей, как нечто чужеродное, не касающееся их. Вот какую силу имели Володины стихи.
Будущее Володи представлялось нам многославным. Ему пророчили великую долю поэта. На районном конкурсе лесников-самородков он за свои поэтические творения получил первое место, в качестве приза ему был вручен фанерный топор, наподобие алебарды, являющийся по замыслу авторов приза символом грозного, карающего наши недостатки оружия.
Он был молод, но какая-то болезнь его угнетала. Володя тускнел на глазах. А однажды его забрали в больницу. И все тотчас про него забыли. Шил он с нами, тормошил нас своими стихами - и помнили о нем, говорили хорошие слова, а ушел - и как будто не было его никогда. А некоторые если и вспоминали, то с неудовольствием, даже с какой-то злобой - мол, болеет, а за него лесхозный план выполняй. Как несправедлив и короток на память бывает иногда человек!
С председателем месткома мы как-то поехали в город навестить Володю. Повезли банку клюквы и килограмм апельсинов. Передачу у нас приняли, а в палату не пустили, несмотря на шумные и требовательные наши протесты. И все-таки мы увидели Володю. Это было наше последнее с ним свидание. Он каким-то образом узнал, что мы околачиваемся у больницы, высунулся с пятого этажа в окно, и мы успели перекинуться с ним десятком слов. Он был счастлив и весел, он улыбался и заверил нас, что скоро вернется в лесхоз. Но он не вернулся. Через месяц директор лесхоза получил бумагу, где говорилось, что Володя умер. Смерть его была неожиданной и нелепой. Лесники гадали: что же с ним произошло, отчего он умер? Не иначе какая-то новая злая болезнь прихватила его. А по-моему, тут все было просто: люди забыли о Володе, и ему ничего не оставалось, как умереть.
К югу от кордона, за зеленым лугом, за прудом, пересыхавшим в жаркое лето, лежало поле. Будь я ученым, я бы обязательно написал историю этого поля: она протекала на моих глазах. Я бы написал, как вначале никакого поля здесь не было. Стоял лес и шумел вершинами деревьев. Осенью явились заготовители. Я отвел им границы делянки. Они начали рубить: сосны и ели на деловую древесину, березу - на дрова. Весной заголубели вагончики механизаторов. Мощные бульдозеры корчевали пни, выворачивали гранитные валуны, сгребали весь хлам из камней, веток, земли и мелкоразмерного леса в высокие курганы, на которых потом буйно разрослась малина. В ту же весну тракторист Прохоров первый раз вспахал поле и засеял его. Поле дало ничтожный урожай - слишком слабы оказались почвы - и потом, в следующий год, оно не порадовало урожаем. Его пытались удобрять, но удобрения рассыпали небрежно, где попало и как попало, и белые горки порошка, брошенные в спешке нерадивыми хозяевами, можно было встретить на дороге, у колодца, в лесу. Зато поле было урожайным на камни. Они рвались из земли. Я сам это видел. Каждый год рабочие совхоза, прицепив к трактору стальной лист, ездили по полю и собирали крупные камни, мелких же было в таком изобилии, что убирать их было бессмысленно. За крупными камнями приезжали солдаты, грузили на машины и увозили для своих нужд. Место это прозвали Камушки.
Сеяли рожь или горох с овсом. Когда горох поспевал, я часто держал путь через поле, хотя и давал крюк, - трудно было удержаться от соблазна не пощипать зеленых стручков. Делал я это как бы нехотя, тайком от совхозных рабочих (не дело леснику, ловящему воришек, самому становиться вором). Случалось, забредала в овсы Сильва. Ее набег был пострашней и поопасней моего. Тогда ко мне наезжал совхозный бригадир, составлял акт и я выплачивал за потраву штраф.
Был полдень. Солнце стояло в зените. С Финского залива дул ветер. День выдался удачный, один из тех дней, когда природа желает показать себя во всем совершенстве: небо чисто, солнце ярко, ветер ласков, поле бесконечно, травы душисты, когда, глядя на всю эту красоту и лепоту, явленную миру, обрадованная душа ликует и поет.
Я вошел в горох и сунул было стручок в рот, как услышал пение жаворонка. С горошиной во рту я задрал голову. Жаворонок висел над моей головой и пел. О чем он пел? О чем поет поэт в минуты вдохновенья? О том, как бездонно небо, как вольно гуляет ветер по травам, как велик простор, как "украсно украшена земля и многими красотами удивлена еси", о счастье, о любви и о прочем другом, на что поэтическая натура чутко откликается дивными звуками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я