https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumba-bez-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

в соседних вагонах свет по-прежнему горит. Но такое, говорят, в последнее время часто бывает.
В переднем от меня вагоне среди одетых по-летнему вижу двух женщин в зимних шапках, в заднем - молодого человека в лыжной шапочке. Как мало.
Она сказала: "Я знаю, ты мне никогда не простишь, если я тебя задержу. Только помни..." Что "только помни"?!
Опять переход - лестница вверх, наконец эскалатор, затем длинный, узкий вестибюль, он - весь! - переполнен народом...
Люди в штормовках, они идут, в ушанках, в болотных сапогах, с торбами, женщины с рюкзаками. Сплошной поток туда, к выходу, перекрикиваются, машут руками, молодые хлопают по плечам знакомых.
Все стены густо облеплены белыми длинными бумажками. Возле них кучки людей. Или читают, или стоят лицом к потоку, ожидая своих.
Я ищу тоже, но лица незнакомые. У меня нет "своих". Я один. Меня несет поток, меня выталкивают наружу.
Прямо в лицо ветер, очень сырой. Мелкий дождь, морось. Из вестибюля - свет. Толпа вокруг, на улице, почти вплотную: штормовки, шапки, над ними зонтики. Выкрикивают, узнают и - в поток.
Все - туда, через дорогу. Это узкий проезд, слева от высотного дома. Темнота, чавкает под ногами грязь.
Все сжимаются еще плотнее: черное что-то перегораживает часть проезда. Автобус, что ли, опрокинутый?.. Не понять.
Кто-то стоит сбоку, голос молодой: "Скорее! Там оружие раздают!"
И наконец улица. Она широкая, асфальт под ногами. Сквозь дождь впереди прожектора, левей светятся окна домов, правее прижались машины гуськом, носами навстречу.
У передней капот вмятый, как от удара, и на паутине треснувшего лобового стекла плакат на липучках: "Фашисты не пройдут!"
А музыка все ближе. Пляшут кришнаиты, развеваются белые рукава, бьют барабанчики. За ними желтые громадные подъемные краны, установленные поперек. Наверху сидят мальчишки, они поют под гитары. Это над ними прожектора.
Я не останавливаюсь, двигаюсь в толпе. Она разбухает, растекается, она собирается кучками возле кранов, и в каждой, подставляя ухо, под зонтиками слушают транзистор.
- Кто это говорит?
Мне кивают как своему знакомому и отвечают сразу. Я иду дальше. Потом опять спрашиваю:
- Кто это говорит?
Совсем близко - "Полундра! Поберегись!" - едва не задев, несут длинную трубу несколько человек, двое среди них бородатые. Я пристраиваюсь сзади, попадаю в ногу, наконец обхватил трубу.
Мы идем. В проход между задними бортами, похоже, грузовиков.
- Ребята, марлевые повязки от газов! Ребята, там в отряд записывают!
Я оставляю трубу.
- Скажите, это вы записываете в отряд?
(Надо было надеть орден. Что я был когда-то военным. "Отечественная война" первой степени.)
- Офицер?
Свет от карманного фонаря бьет мне прямо по глазам.
- Нет, офицером я не был. Но, понимаете...
- Понимаю. Отец, - говорит он мне тихо, - уходите. У нас самому старшему тридцать три года. Если по приказу бежать придется, отец, мы ж не сможем вас бросить. Уходите, отец.
Мне однажды сказали, что из всех святых самый почитаемый в Париже, а может, я перепутал, во всей Франции, Сен-Антуан. У него на статуях темное лицо, или действительно он был темнокожий? И всегда он читает книгу.
Я сижу на скамье в полутьме, дальше - витражи синеют квадратиками между высоченными колоннами. Я смотрю на статую, она совсем рядом, у ближайшей колонны на возвышении. Маленькая. Ее обступают, и колышутся там огни свечей.
Разве я был бы счастлив? Не знаю. Разве это была любовь? Я не знаю. Только рано или поздно, под старость или когда еще не так много лет, то, что не сбылось, оно тебя зовет. Но ведь каждый человек делает те ошибки, которые он сам заслужил.
Я смотрю на статую Сен-Антуана, который, по легенде, только и читает книгу. Но вдруг он увидел на книге ребенка. Ребенок, которого он любил всю жизнь, сидит на книге.
Мой номер в очереди был 236-й. Чтобы не спутать, я записал его на бумажке. Многие просили написать чернилами им на ладонь.
Было душно. Толпа шу-жу, шу-жу, жужжала, это бабушки разговаривают негромко. Толпа старух и стариков. Больше, конечно, старух.
Я отхожу в сторону, поближе к окну. Вынул газету.
Мы все верили в детстве в золотую рыбку. Что раскроется наконец что, не важно. Наконец! - и все свершится, все, что ты хочешь в жизни.
Лучше мне выйти, так душно. "Это вы за мной? Я сейчас приду". Я складываю, сворачиваю вчетверо газету, пробираюсь опять к дверям.
На улице снег, я вдыхаю глубоко. Хорошо! Скоро Новый год. 92-й. Говорят, голубей стало меньше, говорят, что их старухи ловят. Вот оно какое повсюду вранье.
Навстречу мне, весь тротуар загораживая, идет "шеренга по четыре": трясут коляски девочки-мамы. Лица у них измученные и озябшие, но болтают, смеются.
Я стою, чтоб пропустить. Я худой и быстрый, крепкий, почти не седой, щеки у меня недряблые, на голове лыжная шапочка.
Но они меня не замечают, они не замечают, что я их жду. Они поворачивают все враз, цепляются колеса друг за друга, коляски вздымаются на дыбы. Повернули наконец, и я вижу медленные спины девочек-мам.
Но я не могу плестись. Я, спотыкаясь, быстро огибаю их по мостовой, по снегу. В спину смех, нет, это не надо мной. Они меня вообще не видят.
Заворачиваю за угол и иду наконец размеренно, иду спокойней. Куда? Не знаю.
Вхожу в подъезд, я греюсь. Стою, отдыхаю под лампочкой у перил. Перила светло-зеленые, пластмассовые, все в мелких трещинах. Самое ведь нелепое в жизни не то, что ты стареешь, а то, что кажется тебе, что так вот и остаешься молодым.
Я вернулся. Я стою опять в затылок в своей очереди, всегда я был рядовой, и все пытаюсь читать газету. Но это трудно, мне все мешают читать.
Наверное, дело в том, что существуют люди - большинство, - кому одну только жизнь дано прожить, а есть - да, есть! - кто много жизней проживает...
Я читаю газету. Людей жалко.
- Пропустите, слышь? Ну, мать твою, бабульки, все загородили! Пропустите в кассу!
Я читаю свою газету.
- А мы что, мешаем тебе?! Да куда ж ты лезешь, пьяная харя?! Проходи!
- Когда вы все передохнете, а?
Я поднимаю глаза от газеты. Нет, это не Сергей. Бедные, бедные вы, бабушки.
Поворачиваюсь (за мной, кажется, интеллигентный человек). Действительно, аккуратный, сухонький, в старом берете.
- Помните, - спрашиваю я, - как сказал Достоевский? Подлец человек, как бы ни жить, только бы жить.
Он отводит от меня глаза.
- Терпенье надо, - бормочет он. Я ему явно неприятен почему-то. Терпение, - повторяет он.
И слышу смех. Над кем?..
Смотрю: у окна на столе лежит кошка кверху брюхом, закрывается лапой от света. Наверное, это кот спит, такой он сытый, довольный, ему все равно, что рядом шумят, он отдыхает.
Все с охотой смеются, и мой - тоже, в берете.
- Еще и выпил, конечно. Конечно! А потом закусил!
У меня нет левого глаза. После той операции, последней, в январе, он мертвый.
Но так бывает с культей руки или ноги: нервные окончания все равно реагируют, и потому ты чувствуешь свою руку или чувствуешь ногу.
У меня - интересно - это как-то по-другому, когда я закрываю правый глаз: я в и ж у.
Но если попробовать описать, то получится вот что: все время идет там цветной фон, вроде бы стальной, отливающий голубым, и на нем разные фигуры, они не повторяются и возникают быстро.
То квадратики синие или красные возникают, то треугольники, а то вроде бы силуэты. Правда, смутно. И вдруг (это всегда вдруг!) вспышки света.
Тогда обязательно кажется, что вот-вот сквозь фон начнет проступать реальное!
Ждешь. Однако пока не возникало.
Хотя иногда это похоже как бы на красное дерево. Что гораздо ближе. Потому что действительно есть красное дерево, я знаю, оно называется скумпия.
Оттого что мне все про все осточертело, чертов наш быт, наша чертова "пропасть", "развал", "кризис", проклятое мое однообразие, вот это вот интересно. И очень хочется еще раз начать новую, какую-то совсем новую жизнь. Может, еще один, последний раз. Если веры и надежды нет, осталась одна любовь.
Но как я теперь могу - я! я! - начать новую жизнь?! Да, может, и она меня давно не помнит. Она, может, и хотела только, чтобы как отец я пожалел ее!.. Или, может, наоборот? - пропустил я свое счастье.
Пропустил?.. Мелькает все мгновенно, но ничего никогда не поздно! Слышите, никогда не поздно! Вон и на стенке мелом написано вечное: "Ряба + Филатова = любовь. Р + Ф = дети".
Надо только быть твердым. Во всем! Надо не поддаваться, не поддаваться до конца!.. Тогда мы выдержим все.
А еще - о людях. Что нам дано знать?! Ну, например, во сне вдруг появляются как будто очень знакомые люди, с кем-то связанные или с чем-то связанные очень близко. И хотя ты почему-то знаешь, что их в реальности нет, - они знакомы.
А это просто люди из прежних снов. Вон оборачивается к тебе во сне огромный, нос картошкой, темноволосый (шел равнодушно мимо!), оборачивается: "Валя!" - и обнимает крепко и тебя целует в губы. "Валя, я ведь Леня!"
И ты его, родного, тоже целуешь крепко, покорно: да, действительно, это Леня. Это Леня! Мой Леня! Только кто это такой?
1991
Человек из-под стола
Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.
Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, - стол высокий, оттого не дотягиваются руки.
Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.
Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит... Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.
Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.
Он и прежде ее братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.
О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается "на вахте".
Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, надо ежеминутно быть начеку, они с Вавой по очереди приглядывают за ней, и отпуск сейчас именно у него, "без содержания".
Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! То ли в стиральном порошке вывалялась, то ли в муке (брр-рр) из Вавиных запасов, или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!
До чего это все противно... Для чистоплотного да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом, как он?).
Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.
Марья Савельевна, "Манюня", "Юня" (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем, Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?) столько поднимал, укладывал, переворачивал. "Миниатюрный", видите ли, "мужичок"... И такое подслушал однажды. Гады. А не меньше Высоцкого, ни на пол-, ни даже на четверть сантиметра, - у того было - знают все! - сто семьдесят, а кто б посмел назвать Высоцкого "миниатюрным мужичком", а?
Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.
Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое, с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, ни дыхания... Глаза полуоткрыты.
Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.
- Фуух. - Он отступает назад. - Мышь, - говорит он. - Тут, понимаешь, мышь.
В общем... Он стоит уже в своей комнате, захлопнув двери.
Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?.. Только оставлена дыра, как амбразура для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава Богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит...
А вон, похоже, звонок в квартиру не в порядке, потому что во входную дверь стучат.
Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него, как на близкого друга.
- Выручай, - говорит просительно. - Бумажку. Дай бумажку.
Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.
В одну секунду, трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.
- Горилла, - говорит он ему, - мы же люди! Лю-ди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.
Потом "горилла" все торчал под окном, укоряя:
- Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки... Недомерок! Недоделок!
Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи; и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном...
В левой половине сплошной стеной яростно хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина... Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья... Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я