Акции магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Малинцин была самой нежной, самой жизнерадостной и великодушной женщиной на земле. Как только самые знатные из нас немного научились их языку и начали выполнять при них роль переводчиков, я первым делом и спросил у испанских священников: если мы примем крещение, останемся ли мы после смерти вместе в вашем раю? И они ответили – да.
Тогда я и моя ненаглядная Малинцин сменили наших кровожадных, эгоистичных и невежественных божеств на их Бога, единого в трех лицах, их милостивого Бога любви, непорочно зачатого Девой от Духа Святого, и стали Марией-Лучией и Хуаном Диего. И еще два года мы наслаждались близостью наших тел, которая отныне называлась грехом плоти, что ни в чем не изменило наших объятий, если не считать, что тотчас после такого грехопадения мы шли исповедоваться, и признание в наших ласках лишь стократно усиливало наше влечение. Миссионеры радовались такому усердию в исповеди, даже не подозревая об эротической силе отпущения грехов. Бог не наградил нас детьми, и чрево Марии-Лучии было потаенным садом, который мы возделывали только для нашего собственного наслаждения. Это было нашим единственным сокровищем на земле, единственным нашим богатством, единственным даром, который мы могли принести милостивому Богу любви.
Но вот настал день, когда из Мадрида приехал новый священник. Он очень разгневался, услышав мою исповедь. Он спросил, сколько нам лет, и тотчас в приступе ярости, без обиняков и источая угрозы, объявил: смертный грех заниматься любовью со своей женой, когда она уже вышла из детородного возраста. Мы с Марией-Лучией спустились с небес на землю и, поскольку хотели воссоединиться после смерти, но не в пламени их ада, решили больше не дарить друг другу наслаждения. Мы устроили только для нас двоих большой праздник на холме Тепейяк, где когда-то познакомились. Праздник Последнего наслаждения. И наши тела слились в прощальном порыве страсти, дабы навсегда запечатлеть воспоминание о восторгах любви в преддверии благоразумия, раз уж в понимании католиков благоразумие означало отказ от наслаждений и обет воздержания.
А год спустя я окончательно потерял Марию-Лучию, и все священники, даже тот неистовый моралист, запретивший нам заниматься любовью, заверили меня, что настанет день, когда мы воссоединимся на небесах, и Господь дарует нам вечный покой. Это самое малое, что они должны были сделать после того, как отняли ее у меня своим тайным оружием – этими невидимыми лучами, раскалявшими лоб и заставлявшими дрожать от холода: странной болезнью, которая выкашивала наш народ и которую тогда еще не называли гриппом.
И я решил остаться католиком, чтобы обеспечить спасение души Марии-Лучии и встретиться с ней в тот день, когда вознесусь на небеса. Я и сейчас продолжаю верить в это, хотя в мою душу уже закрались сомнения. Но единственное, что мне известно из моего же собственного опыта, это что душа бессмертна и что нет никакого дальнейшего развития. Так, во всяком случае, происходит со мной. Я остаюсь чем я был, Натали. Или, на свою беду, скорее тем, что Пресвятая Дева сотворила из меня. Ее свидетелем. Ее избранником. Тем, посредством кого она ниспосылает людям чудесные исцеления. И даже если это было ложью, это стало правдой.
Время не существует в том смысле, какой вы вкладываете в это слово, однако то, что вы называете будущим, влияет на то, что вы считаете прошлым. Восприятие варьируется. Настроение меняется. Ваше забвение ослабляет меня, ваше горе удручает, а ваши молитвы поглощают, и если ваши страхи терзают меня, то ваши радости смягчают мои страдания. Когда между нами, как вы сегодня говорите, пробегает искра, ваше душевное состояние определяет мою память.
Я ведь действительно прошлой ночью был в твоих снах, милая Натали. На протяжении тех девятнадцати лет, на которые я пережил Марию-Лучию, я предавался любви лишь во сне, как и ты, поэтому и чувствую себя так уютно в твоих сновидениях, когда ты гладишь себя. Какое неожиданное счастье ощущать себя на одной волне с человеком, которому предстоит разобраться в произошедшем со мной. Скажу тебе честно: ты первая женщина в моей загробной жизни. До сих пор все изучавшие меня, проводившие экспертизы и подвергавшие сомнению мои чудеса, были лишь интеллектуалами с черствыми сердцами, одержимыми своей работой, остававшимися глухими к переполняющим меня чувствам, церковниками, закрытыми для человеческих страстей, или же страдающими, как и я, от одиночества старцами. Бог мой, как долго б я еще скучал в потустороннем мире…
Но ты, Натали, сумеешь ли ты наконец понять меня? Знаешь, я был простым человеком, человеком, сотканным из плоти, из мечтаний, из привычек. Когда я очутился один как перст, уроки закона божьего стали для меня смыслом жизни, а молитва единственной возможностью не разрывать связь с женой. Они говорят, что я был очень набожен. Я был прежде всего верен. Они говорят, что явление Богоматери все перевернуло во мне – так нет же, я остался прежним. Они говорят, что я умерщвлял свою плоть, но это не так: я ходил босиком только потому, что был мачехуалли, одним из низшей касты ацтеков, и когда мне принесли в дар сандалии, я так и не смог приноровиться к ним. Они говорят, что в тот миг, когда на моей тильме проявилось божественное изображение, я обрел дар языков. Как же! Если я и лез из кожи вон, чтобы выучить их язык, то лишь затем, чтобы самому отвечать на допросы следователей, присланных из Мадрида, а не прибегать к услугам приукрашивавшего факты переводчика. Если я и оставил свой дом моему дяде, то вовсе не потому, что дал обет нищеты – я и так был достаточно беден, – а потому, что монсеньор Сумаррага пожелал поселить меня рядом с часовней, где хранилась моя тильма, дабы каждый желающий богомолец мог выслушать подробный рассказ о моих встречах с Пресвятой Девой. А если и прожил так долго, так, значит, обладал крепким здоровьем.
Но никогда, слышишь, никогда не был я исключительным человеком, и уж тем более не стал свершающим чудеса покойником. Никогда я не совершал чудес, о которых меня молят и которые тотчас приписывают мне. Я был всего лишь обладателем одеяния, на котором Матерь Божья решила оставить свой отпечаток. Мое время вышло, моя тильма должна была бы обратиться в прах. Я лишь крохотный опавший с дерева листочек, которому не дают засохнуть. Листочек, чья жизнь имеет смысл, только когда древесный сок разливается по его жилкам и когда он помогает дереву дышать. Опавшие листья должны обращаться в перегной, Натали.
Избавь меня от власти тех, кто поклоняется мне. Я покинул ваш мир, но все еще здесь, они удерживают меня своими молитвами, я стал невольным узником их заблуждений, они искажают мой образ в надежде, что я исполню их мольбы, они требуют от меня невозможного, и если иногда и получают желаемое, то это вовсе не моя заслуга, а они отказываются мне верить; впрочем, они даже не слышат меня, а прислушиваются лишь к собственному голосу: для них я существую лишь затем, чтобы исполнять их желания. Став заложником их веры, повиснув между небом и землей, я уже мертв, но по-прежнему остаюсь никем иным, как человеком, ничем более, ничем не лучше: мужчиной без женщины, именем без телесной оболочки, душой без спасения.
Да поможет Бог моей такой чахлой и замкнутой мысли найти отклик в твоей душе, чтобы я хотя бы смог сделать тебя невосприимчивой к тем преувеличениям, заблуждениям и лжи, которые ты будешь слышать и которые могут помешать нашему общению. То, что ты поведала кардиналу Фабиани о причинах, побудивших тебя стать атеисткой, не совсем правда. У тебя нет убеждений, лишь неприятие и чувство человеческого достоинства, подталкивающее тебя скорее отдать предпочтение небытию, нежели равнодушию Всевышнего к своим детям. Ты стала атеисткой из гордости, я был верующим по любви. Это единственное различие между нами, которое на самом деле таковым и не является. Ты женщина одной страсти, как я был мужчиной одной женщины. Именно эта пустота в наших душах и создает эту силу притяжения: меня привело к тебе то же, что в свое время привлекло ко мне внимание Девы. Не сочти это за гордыню, лишь осознание своей ничтожности: разве еще что-нибудь в моем характере могло бы заинтересовать Пресвятую Деву? Я был готов увидеть явление, ведь, превратившись в живой храм памяти моей Марии-Лучии, я уже более не принадлежал миру людей. Твоя жизнь становится тебе в тягость, твое окружение тебя утомляет, то, во что ты превратила свое призвание, тебе отвратительно, у тебя больше нет ни сил, ни желания дуть на угли, чтобы удерживать любимого человека, и ты отвергаешь веру, так успокаивающе действующую на всех остальных, являющуюся таким удобным оправданием их решений, их смирения, их посредственности. Мы с тобой восстали против единой несправедливости: ты выполнила свое земное предназначение, как ты часто думаешь, и в глубине души ты мечтаешь, чтобы тебя забыли. Ты, сама того не желая, позвала меня. Я пришел. И терпеливо дожидаюсь, что ты выслушаешь меня.
Знаешь, ты далеко не первый человек, к которому я взываю о помощи. Но все предыдущие разочарования лишь укрепили мою уверенность в том, что именно твое вмешательство окажется для меня спасительным. Приезжай в Мексику, Натали. Прими предложение человека, который хочет помешать моей канонизации. Ища правду обо мне, ты, может быть, обретешь нечто иное, чего, сама того не подозревая, требуешь в своих снах, куда впускаешь меня.

* * *

От неожиданного звонка в дверь рука у меня срывается, и карандаш размазывается по всему веку. Я подправляю испорченный макияж и сбегаю по лестнице, крича, что сейчас открою. На пороге стоит Франк с большим букетом красных пионов. Он извиняется за эротический подтекст, который, по его мнению, заключен в этих цветах: в такой поздний час это единственное, что оставалось приличного в цветочном магазине. Он неважно выглядит: впалые щеки, потрескавшиеся губы. В клинике, когда он ассистирует мне на операции, разговаривают только наши глаза между маской и хирургической шапочкой, и у нас не остается и пары минут, чтобы затем увидеться в кафетерии.
– Я плохо выгляжу, я знаю, – подтверждает он, предупреждая мои замечания.
Шерстяной шарф небрежно заткнут под хлопчатобумажный пиджак не по погоде, морщинки улыбки уступили место складкам горечи, а усталость потушила задорный огонек в зеленых глазах. Чем хуже он выглядит, тем кажется мне красивей.
Плюхнувшись в кресло в салоне, которое я даже не успела расчехлить, он, не выпуская пионов из рук, залпом выпаливает мне, что отец достает его (что уже давно не является новостью), что раз и навсегда выскажет ему все, что у него на душе, о чем я уже и не смею мечтать. Мой недоверчивый вид еще больше распаляет его: он бросает мне в лицо, что вчера вечером старик грозился продать землю клиники строительному подрядчику, чтобы решить вопрос о своем преемнике. Я улыбаюсь, беру повисший у него в руках букет, объясняя, что он должен был бы счесть эту пощечину за честь: его отец долгие годы пытался сломать его психику, убедить его отказаться от врачебной практики, чтобы в истории глазной хирургии остался только один Манневиль; он негласно признает свое поражение и прибегает к последней угрозе, пугая его бульдозерами. Я была его ученицей: я знаю Анри Манневиля лучше, чем его собственный сын. Он принадлежит к первопроходцам, к той породе людей, которые считают, что их достижения, изобретения, связанные с их именем, по сути своей окончательны; никто не вправе пойти дальше, сделать новые открытия. Он первым провел операцию по пересадке роговицы, всю свою жизнь он активно выступал за то, чтобы каждый гражданин завещал свои глаза банку органов, и не признает успеха моих японских коллег, разработавших искусственную роговицу. Я глубоко восхищаюсь врачом, извлекла пользу из тирании преподавателя и презираю личность, сумев провести между ними грань, что, к сожалению, не получилось у Франка.
– Ты ведь отлично знаешь, что он ни за что не продаст, – говорю я, ставя цветы в вазу. – Он просто хотел испортить тебе настроение на уик-энд. Поедешь кататься на лыжах?
Я закрываю кран; ответа так и не последовало. Из этого я заключаю, что он едет не один, а со спутницей, и пытаюсь убедить себя, что это пойдет ему на пользу.
– Во всяком случае, – наконец выдавливает он, – отец подает в отставку и назначает на свое место в совете директоров тебя.
Я застываю посреди коридора. Я не улавливаю в его голосе ни горечи, ни досады, ни обиды на меня. Ставлю вазу на полку, иду за бутылкой шампанского и зеленой папкой и возвращаюсь в гостиную, где разувшийся Франк заложил руки за голову с таким видом, словно с плеч его спала гора. Его откинутые назад растрепавшиеся белокурые волосы топорщатся непокорными вихрами. Обожаю такую прическу.
– И буду с тобой откровенен, – отчеканивает он с какой-то напряженной безмятежностью, – это лучшее решение, которое он только мог принять.
Взгромоздившись на подлокотник кресла, я смотрю, как он нервно поправляет носки. Кресло Анри Манневиля в совете директоров стало бы моей единственной возможностью установить свои порядки, проводить операции по пересадке искусственной роговицы для решения проблемы дефицита донорских роговиц, избежания отторжений и необходимости в иммунодепрессантах, которые пациент обречен принимать до конца своих дней. Манневиль препятствует началу подобных операций: первые пробные начали проводиться сравнительно недавно, поверхностные успехи еще ничего не доказывают, последствия недостаточно изучены на человеческом организме, в случае провала это опасно для клиники и гораздо менее прибыльно, нежели моя безпроблемная и поставленная на поток коррекция близорукости лазером.
– В воскресенье он приглашает нас на обед, – оброняет Франк.
Я отвечаю ему понимающим молчанием. Сколько воспоминаний и смысла заключено для нас в этих словах… На протяжении пяти лет наших официальных отношений почти каждое воскресенье мы обедали в загородном доме Манневилей, напротив поля для гольфа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я