https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/gigienichtskie-leiki/Migliore/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он спустит мост через ров и уберет каменные блоки, преграждающие, дорогу. В первой половине дня он займется стадом. Коз под номерами Б-13, Л-24, Г-2 и 3-17 нужно случить с козлом. Робинзон заранее испытывал отвращение к этой процедуре, представляя, с какой бесстыдной поспешностью эти дьяволицы, болтая выменем, поскачут на тонких ногах к загону для самцов. Ну и ладно, пусть себе блудодействуют до обеда. Нужно также наведаться к кроличьему садку, устроенному им недавно в песчаной ложбине, заросшей вереском и дроком; он окружил ее невысокой каменной загородкой и выращивал дикую репу, люцерну и овес, для того чтобы заманить туда семейство агути — нечто вроде короткоухих зайцев с золотистой шерсткой: с первого дня пребывания на Сперанце Робинзону удалось поймать всего двух-трех из них. А еще необходимо успеть до обеда наносить в три рыбьих садка пресной воды, которая в засуху быстро испарялась. Затем он наскоро перекусит и облачится в генеральский мундир, ибо после полудня ему предстоят многочисленные официальные церемонии: внесение коррективов в список морских черепах, председательствование на законодательной комиссии Хартии и Уголовного кодекса и, наконец, торжественное открытие моста из лиан, дерзко переброшенного через овраг глубиною в сто футов прямо посреди тропического леса. Робинзон уныло раздумывал о том, хватит ли у него времени закончить беседку из древовидного папоротника, которую он начал строить на опушке леса, подступавшего к бухте; ей предназначалась двойная роль: наблюдательного пункта — чтобы следить за морем — и прохладного тенистого укрытия в самые жаркие часы; и вдруг ему стала понятна причина позднего пробуждения: накануне он забыл налить воду в клепсидру и та перестала действовать. По правде говоря, он осознал непривычную тишину, царящую в комнате, только после того, как в медный таз упала последняя капля воды из бутыли» Взглянув на нее, Робинзон увидел еще одну —каплю — она робко показалась из отверстия, удлинилась, приняв грушевидную форму, потом, как бы поколебавшись, снова сократилась и втянулась в бутыль, решительно раздумав падать вниз и тем самым возвратив время вспять.
Робинзон с наслаждением потянулся на своем ложе. Впервые за многие месяцы назойливо-мерный ритм капель, их всплеск в тазу, звучащий с неумолимой размеренностью метронома, перестал руководить всеми его действиями. Время остановилось. У Робинзона наступили каникулы. Он присел на край своего ложа. Тэн любовно положил морду на его колено. Итак, могущество Робинзона над островом — детищем его абсолютного одиночества — распространилось даже на само время! Он с радостью думал о том, что в его воле заткнуть клепсидру и сознательно остановить бег времени…
Он встал и, подойдя к двери, приостановился на пороге. Ослепительное сияние солнца, ударившее в глаза, вынудило его пошатнуться и опереться плечом о косяк. Позже, размышляя над опьянением, одурманившим его в тот миг, и пытаясь подыскать ему имя, он назвал его мгновением невинности. Сперва он решил, что остановка клепсидры всего лишь разрушила строгие каноны его распорядка дня и отодвинула неотложные дела. Но теперь он заметил, что пауза эта менее всего была его личным делом — она касалась всего острова в целом. Иными словами, вещи, стоило им вдруг прекратить соотноситься меж собой, в зависимости от их назначения и применения, вновь вернулись к своей первоначальной сути, обогатились в свойствах, зажили для самих себя — наивно, невинно, не ища своему бытию иных оправданий, кроме собственного совершенства. Небеса сияли кротко и приветливо, словно Создатель, во внезапном порыве любви, решил благословить земные свои творения. Воздух был напоен невыразимо счастливым блаженством, и Робинзону, вдруг охваченному непонятным экстазом, почудилось, будто за этим островом, где он столь долго влачит одинокое свое существование, встает другой — более юный, более жаркий, более гостеприимный, доселе скрытый от него заурядностью повседневных дел.
Потрясающее открытие: оказывается, возможно уклониться от неумолимых оков времени и строгого распорядка жизни и при этом не угодить в кабанье болото! Возможно измениться и при этом не пасть! Нарушить столь тщательно установленное равновесие своего уклада и не деградировать! Сомнений не было: он поднялся ступенью выше в той метаморфозе, которая вершилась в самой глубине его души. Но то было лишь краткое озарение, мгновенный экстаз личинки, которой открылось, что в один прекрасный день она сможет вспорхнуть в небо пестрой бабочкой. Опьяняющее, но преходящее видение!
С тех пор Робинзон частенько останавливал клепсидру, чтобы вновь и вновь повторить опыт, который позволит ему когда-нибудь высвободиться из кокона, где он вел свое дремотное существование, и стать новым Робинзоном. Но его час еще не пробил. Другой остров ни разу больше не возникал в розовом мареве рассвета, как в тот памятный день. И Робинзон, облачившись в старую одежду, вернулся к прежней игре в работу, позабыв за множеством мелких и скучных занятий, за правилами своего этикета о том, что он мог некогда мечтать об ином.
Дневник. Я совершенно не сведущ в философии, но долгие размышления, к коим приводит жестокая необходимость и особенно некие нарушения мыслительных процессов, проистекающие из вынужденного моего одиночества, наталкивают меня на определенные заключения, касающиеся древней проблемы познания. Скажу коротко: мне кажется, что присутствие других людей — и их незаметное вмешательство во все существующие теории — есть веская причина путаницы и неясности в отношениях познающего к объекту познания. Нельзя сказать, чтобы другим отводилась в этих отношениях ведущая роль, — просто им нужно выступать на сцену в свое время и только при полной ясности, а не когда заблагорассудится и как бы украдкой.
Свеча, зажженная в темной комнате и поднесенная к тем или иным предметам, освещает их, оставляя другие во мраке. На один миг они выныривают из потемок, затем вновь погружаются в черное ничто. Но тот факт, освещены они или нет, ровно ничего не меняет ни в природе их, ни в существовании. Какими они являются в момент, когда их залил яркий свет, такими они были до и будут после этого момента. Примерно так же выглядит для нас и процесс познания, где орудием его является свеча, а предметом — освещаемые вещи. И вот чему научило меня одиночество: подобная схема приложима лишь к познанию мира другими, иначе говоря, она касается лишь весьма узкого и специфического аспекта проблемы познания. Предположим, чужой человек, введенный в мой дом, видит там те или иные предметы, разглядывает их, затем отворачивается, чтобы посмотреть на другие, — вот точное соответствие мифу о зажженной свече в темной комнате. Общая же проблема познания должна ставиться на предшествующей, гораздо более фундаментальной стадии — ведь для того, чтобы можно было говорить о незнакомце, проникшем в мой дом и изучающем находящиеся там вещи, нужно и мне при том присутствовать, держа в поле зрения всю комнату и следя за действиями чужака.
Итак, существуют две проблемы познания или, вернее, два вида познания, которые крайне важно четко различать и которые я, без всякого сомнения, продолжал бы путать, если бы не странная моя участь, подарившая мне абсолютно новый взгляд на вещи: познание через других и познание через самого себя. Смешивая их под тем предлогом, что другой есть другой я, мы ничего не достигаем. Однако же именно это и происходит, когда воображаешь себе орудие познания в виде некоего индивидуума, который, войдя в комнату, смотрит, трогает, нюхает, короче сказать, изучает природу вещей, там находящихся. Но ведь индивидуум этот — другой человек, предметы же знакомы мне, наблюдателю сей сцены. Чтобы вполне корректно поставить задачу, нужно, следовательно, описать ситуацию не от лица пришельца, проникшего в комнату, а от моего собственного, то есть говорящего и наблюдающего владельца данной комнаты. Что я и попытаюсь сделать.
Вот первый вывод, который приходит на ум: стоит начать описывать понятие «я», не сливая его с понятием «другие», как убеждаешься, что оно — это «я» — существует лишь урывками и, в общем-то, встречается достаточно редко. Присутствие его соотносится со способом вторичного, как бы рефлективного познания. Что же происходит при первичном, непосредственном знакомстве с внешним миром? А вот что: все предметы имеются в наличии, они блестят на солнце или упрятаны в тень, они тверды или мягки, тяжелы или легки, они обследованы, измерены, взвешены, более того: сварены, или обструганы, или согнуты пополам и так далее, — но при том сам я — тот, кто обследует, измеряет, взвешивает, варит и так далее, — не существую никоим образом, если акт рефлексии, позволяющий мне возникнуть из небытия, не имел места, а происходит этот акт крайне редко. На первичной стадии познания то впечатление, что я получаю от предмета, и есть сам предмет; его можно увидеть, пощупать, понюхать и так далее, — можно, хотя при этом и нет человека, который смотрит, щупает, нюхает и прочее. Здесь не следует говорить о свече, озаряющей своим пламенем некие вещи; уместнее воспользоваться другим сравнением: самопроизвольно светящиеся предметы, которые не нуждаются в освещении извне.
Эту примитивную, первичную, чисто импульсивную стадию познания, которая и являет собою наш обычный способ существования, отличает, счастливое одиночество познанного, девственность вещи в себе, обладающей всеми внешними свойствами — цветом, запахом, вкусом и формой, — равно как и атрибутами своей скрытой сути. Отсюда неизбежный вывод: Робинзон — это Сперанца. Он осознает самого себя лишь в трепете миртовых ветвей, пронизанных огненными стрелами солнца, лишь в шепоте пенной волны, ласкающей золотистый песок.
И внезапно словно включается некий сигнал. Субъект отрывается от объекта, от предмета, лишая его части веса и цвета. Что-то треснуло в незыблемом доселе здании мира, и целая глыба вещей обрушивается, превращаясь в меня. Каждый объект лишается своих качеств в пользу соответствующего субъекта. Свет превращается в глаз и более не существует как свет — теперь это лишь раздраженная сетчатка. Запах становится носом — и весь мир тут же перестает пахнуть. Музыка ветра в мангровых корнях более не достойна упоминания: это просто колебания барабанной перепонки. В конечном счете весь мир собирается в моей душе — она же одновременно и душа Сперанцы, вырванная из груди острова, который умирает без нее под моим скептическим взором.
Конвульсия, сотрясающая мир… Объект внезапно деградировал, превратившись в субъект. Разумеется, он того и заслуживал, ибо всякий механизм наделен неким смыслом. Узел противоречий, источник разногласий, он был вычленен из тела острова, отброшен, растоптан. Некий сигнал свидетельствуете процессе рационализации мира. Мир доискивается собственной рационализации и, делая это, избавляется от ненужного старого хлама — субъекта.
Однажды к Сперанце приблизился испанский галион. Казалось бы, что может быть правдоподобнее? Но такие галионы уже более века не бороздят воды океана. Но на борту отмечался какой-то праздник. Но судно, вместо того чтобы бросить якорь и спустить шлюпку, следовало вдоль берега, как будто находилось в тысяче миль от острова. И молодая девушка в старомодном платье смотрела на меня из кормового портика, и это была моя сестра, умершая много лет тому назад… Столько странностей разом — нет, это невероятно! Сигнал… и галион мгновенно утратил все шансы на реальное существование. Он стал галлюцинацией Робинзона. Он воплотился в этот субъект — обезумевшего Робинзона в нервной горячке.
В другой раз я брел по лесу. На тропинке, в сотне шагов от меня, торчал огромный пень. Странный косматый пень, смутно похожий на стоящего боком ко мне зверя. А потом пень шевельнулся. Но ведь это нелепость, пни шевелиться не могут! А потом пень превратился в козла. Но каким же образом пень мог бы превратиться в козла? Требовался тот самый сигнал. И он прозвучал. Пень исчез окончательно и даже ретроактивно. Здесь всегда стоял козел. Ну а пень? Он стал оптической иллюзией, обманом зрения Робинзона.
Итак, субъект есть дисквалифицированный объект. Мои глаза — это труп света, цвета. Мой вес — все, что осталось от запахов, после того как их нереальность точно доказана. Моя рука опровергает вещь, которую держит. И с этих пор проблема познания рождается из анахронизма. Она утверждает одновременность субъекта и объекта, чьи таинственные отношения хотела бы выяснить. Но субъект и объект не могут сосуществовать, поскольку они и есть одно и то же явление, сперва интегрированное в реальный мир, затем выброшенное из него на свалку. Робинзон — это отбросы Сперанцы.
Сие ядовитое, вызывающее неприязнь определение наполняет меня мрачной радостью. Ибо оно указывает на тяжкий тернистый путь к спасению, по крайней мере к частичному спасению плодородного и гармоничного острова, великолепно обработанного и управляемого, могущественного в идеальном равновесии всех своих атрибутов, живущего своей жизнью — но без меня, именно оттого, что в нем и так слишком много меня, — меня, которого следовало бы свести к тому скрытому сиянию, что делает каждую вещь познаваемой без того, чтобы ее кто-то познавал… О это хрупкое, чистое равновесие, столь нежное, столь драгоценное!
Но Робинзону не терпелось отвлечься от своих мечтаний и умозрительных построений, чтобы исследовать подробнее сушу Сперанцы. И однажды ему показалось, что он нашел наконец верный ход, открывающий доступ в святая святых острова.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Расположенная в самом центре острова пещера, вход в которую у подножия гигантского кедра зиял, как широко разинутая пасть посреди каменного хаоса, всегда вызывала интерес Робинзона. Однако она довольно долго служила ему лишь кладовой, где он с вожделением скупца прятал все свои самые драгоценные сокровища: урожаи зерна, сушеные фрукты и вяленое мясо;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я