унитаз villeroy boch sentique подвесной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы ж одноразовые. Одноразовые, как гандоны. Срок службы — один дряж. Надели, использовали, сняли, выкинули. А матери наши — гандонный инкубатор. Как запас резинок заканчивается, так: э, инкубатор, а подай-ка партию новых, старые уже все изорвались! Это ж самый что ни на есть армейский вид спорта — онанизм в резинках. А не хочешь быть резинкой — тебя и без дряжа порвут. Руку на этом начальство себе еще до твоего рождения набило. А нам песни военные поет о чести, доблести, священном долге — это ж для дураков, чтобы треска резины слышно не было.
Но чмыри, чмыри-то каковы! Ныкаются по всем углам, унижаются, жопы чужие лижут, чтобы только выжить, чтобы их не порвали! А хер вам по всей морде! Это что ж получается: даже вон на «паливном выходе» нормальных постреляли да посажали, а чмыри на губе отсидят и все? Живые и невредимые? Значит так, чмырей мы дрочили и дрочить будем! Ни один не отмажется! Чтоб все поровну — и жизнь, и смерть…
И вдруг чего-то захотелось мне сходить к Лехе Стрельцову, свинарю нашему. Может, потому, что не к кому больше, а может, потому что лучше стал я его понимать после вчерашнего.
Захожу. Сидит, моргает ресницами своими белыми.
— Че хотел, военный?
Ну, я ему поносом все и выложил. Про «паливный выход», про одноразовые резинки, про чмырей. Он посидел, посмотрел на меня, повздыхал.
— Чаю налить, браток? — спрашивает.
Я на него дико так уставился, от неожиданности. Честно говоря, думал, он опять меня на хер пошлет вместе со всеми моими проблемами.
— Налей. Покрепче.
— Как дома, — усмехается.
Попили чаю. Покурили. Пообщались. А под конец, когда я уже собрался уходить, он удержал меня за руку и сказал:
— Знаешь, брат, клево, что ты все правильно понимаешь. В натуре, мы — одноразовые. Вот ты сам прикинь: Хохол всегда в роте на хорошем счету был, верно? Даже на отличном. Два поощрительных отпуска, насколько я знаю, потом всякие там благодарности перед строем, благодарственные письма родителям и прочая дребедень, в пример всегда ставили. А теперь, увидишь: ни одна падла офицерская добрым словом его не помянет, хотя вляпался он из-за их приказов, ему-то эти проверки и на хер нужны не были, верно? Теперь он для начальства — преступник, ублюдок, зэк. Потому что использованный. Порванный. Так что, брат, если хочешь нормально дожить до дембеля, в игры их, командиров, не играй, пусть в них дураки играют. У дэшэбэшников ведь служба особая, тут порваться — нараз. Верно? То-то… И еще. Не трогай ты чмырей, брат. Себе же спокойнее. Запомни, главное — нормально дем-бельнуться. А то если накроешься здесь, все равно ведь, во-первых, и на хер это никому нужно не будет, просто не ради чего, а во-вторых, никакая собака за тебя потом не вступится, даже добрым словом не помянет. И не верь ты им, сволочам. Все равно ведь они тебя в упор не видят. У них свои проблемы — повышение по службе, зарплата, выслуга, отпуск в летнее время. Мы для них — только ступеньки, по которым они поднимаются. И наше спасение — быть не ступенькой, не солдатом, а человеком. Понял, да?.. Ну и ладно. Заходи еще, брат. Не забывай.
А вечером поставили наш взвод в патруль. Батальон полупустой — кто в запасном районе, кто на боевом выезде, кто в наряде, — ставить некого, вот нас и запихнули, хотя после вчерашнего должны были передых дать. А я так думаю, что поставили нас в патруль еще и затем, чтобы мысли дурные нам в голову поменьше лезли, дескать, походите по городу, где телки, магазины и кино, за самовольщиками порысачите, авось, попустит. Чтоб, так сказать, нюха лосиного не теряли.
Первого самовольщика мы — лейтенант Семирядченко, Старый и я — взяли за Домом культуры часов в восемь вечера. Сценарий — обычный. Идем по улице, пикуем. Вдруг видим, метрах в ста впереди солдат, что шел навстречу, резко разворачивается и — ходу. Мы — за ним. И сразу прикидываем: улочка к обрыву выходит, деваться там беглецу некуда, поэтому непременно должен он свернуть. Разделяемся. Семирядченко продолжает движение прямо, Старый рулит направо, на параллельную улицу, я — налево. Шпарим что есть мочи. Добегаю до перекрестка, смотрю вправо — точно, Старый беглеца тормознул и уже колбасит у забора. Подходим. Добавляем. Вот говнюк — затасканный, обшарпанный мазутчик, а туда же, самоволить.
Ведем к пункту сбора, где «ЗИЛ» с кунгом кичманским стоит. Сдаем.
— Так, — бормочет Семирядченко. — Дело сделано. Отметились. Теперь можно и на боковую.
— Это точно, ташнант, — поддакивает Старый. — Всех ведь не переловишь.
— Да, — вставляю пять копеек. — Надо ж и другим патрулям работенки оставить.
— Правильно понимаете политику партии, товарищи солдаты, — ухмыляется Семирядченко и прибавляет шагу.
Мы уже знаем, что это будет. Сейчас поведет нас лейтенант к одному старенькому домику на улице Мира, в котором его халява живет. Блин, вспомнил, как Хохол всегда смеялся, когда слышал слово «халява». Оказывается, по-украински «халява» значит «голенище». А по-нашему — «телка». А говорят, братские языки.
Подходим к дому.
— Ладно, мужики, отвоевались на сегодня, — говорит лейтенант торопливо. — Свободны до завтра.
Мы со Старым, не сговариваясь, понимающе улыбаемся. Семирядченко делает вид, что наших ухмылочек не замечает. Дела кобелиные превыше всего.
— Какие будут распоряжения, ташнант?
— Какие-какие… Завтра в шесть ноль-ноль вижу вас здесь, на этом месте, — он несколько секунд думает. — До назначенного времени не вижу нигде. Все понятно?.. Э, Тыднюк, губень подбери, а то отвалится.
— Че такое? — возбухаю я.
— Лыбиться после дембеля будешь… Все, свободны. Мы понимающе переглядываемся и бредем в сторону ближайшего (и единственного в городе) кинотеатра «Октябрь». Показывают «Ангар-18». Берем билеты.
Конечно, лейтенанту Семирядченко хорошо — слинял с наряда и сразу к телке своей домой. И ни патрули его не парят, ни внеочередные построения. На то он и офицер. В крайнем случае всегда отмажется… Но вот если честно, то я бы с ним ни за что не поменялся.
Сижу грущу. Так тоскливо, тоскливо, тоскливо, воняет в этом зале какой-то гадостью, звук плохой, со всех сторон лузгают семечки, и Старый, что ни минута, пристает: «Ты уже этот фильм смотрел, да?.. Ну скажи, смотрел?.. А что дальше будет?.. А астронавтов убьют?.. А что он раскопал?.. А тарелку взорвут?.. А почему?..» Блин, убил бы на фиг, если бы вокруг народу не было. И думаю. Вот, думаю, дуролом, что в отпуск не поехал, в натуре! Завис бы там, закосил бы, придумал бы себе болячку какую-нибудь. Сюда бы уже не вернулся, дослуживать. И уже не парили бы меня все эти проблемы — скорлупы, чмыри, скатанные постели, — жил бы себе нормальненько и жопу бы не морщил. Пивко, водочка, телки…
Постой-ка, кстати о телках. А почему бы сейчас, после кино на «швейку» не сходить? И ведь правда, не в казарму же идти ночевать, в самом-то деле.
— Старый, — бормочу, — после кино на «швейку» пойдем?
— Пойдем, — заводится с полоборота он. — Знаешь, Тыднюк, я там такую козу знаю…
Ну, вот и отлично, значит и Старый при деле будет. Надеюсь, козу, которую он знает, не Наташей зовут, а не то…
Выходим на улицу, бредем куда-то в темноте. Спокойненько так, отвязно. А чего, нам стрематься некого — мы сами патруль…
Зависаю — труба. Весь день зависаю. Для меня этот день получился каким-то неразрывным продолжением прошлой ночи, каким-то прицепом. И вот ночь прошла, пропахала борозды, прошумела, а теперь день ползет, тянется за ней, как хвост, заметает эти борозды, сползает на тормозах.
Странное чувство. Вроде я уже не я, а так, для мебели здесь, ни за что уже не в ответе, ни на что влияния не имею, даже руками-ногами пошевелить сам по себе не могу, и все вокруг — оно как-то отдельно, как-будто взяли с кухни таракана, посадили… ну, скажем, в бээрдээмку, и он сидит, шугается (ебтать, что это кругом такое, где шкафчики, стол, плита, где запах родной, вкусный, где норки?), пошевельнуться боится, а эта железная громадина плевать на него хотела, с грохотом несется куда-то, и совершенно не понятно, куда именно…
Нездоровое чувство. Надо будет потом у Лехи Стрельцова спросить, что это за херня такая. Может, знает. А пока — к Наташке. Авось, попустит…
Глава 3
— Что случилось, малая? — спросил я небрежно, ловя Наташку за тугую попку.
Она молча освободилась, поставила передо мной миску с картошкой и чашку чая и уселась напротив.
Блин, я отлично чувствовал, что сегодня что-то было не так. И дряж прошел вяло-вяло, так, знаете, как осточертевшая обязанность у супругов-«дембелей», которые завтра — на все четыре стороны, «дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону…», и от чириканья ее одни объедки остались, и даже женский ее набор как-то уже не закругляется, не выпирает в мою сторону. Похоже, «любовь прошла, увяли помидоры». Что-то рановато. Я, если честно, еще и во вкус как следует не вошел. Для меня в наших взаимоотношениях еще духанский период не закончился, самый горячий, напалмом забрызганный, а она — как танковая броня зимой, аж яйца примерзают.
— Да в чем дело, блин?
Она холодно смотрит на меня, а на лице такая задумчивость, какую я видел только один раз в жизни — на физиономии прапорщика Станкевича, когда вверенный ему вещевой склад бомбонули.
Меня это начинает парить, и я швыряю чашку куда-то за ее голову. Она неторопливо оглядывается, оценивает размеры и характер разрушений, потом нехотя разлепляет губы:
— Ты и дома так же?..
— Наташа, не гони! — закипаю я. — У тебя что, какие-то проблемы? Что-то случилось?
— Все хорошо…
— Да? Не видно!.. Послушай, если ты считаешь, что мне больше не стоит приходить…
— Нет, совсем нет, — перебивает меня она. — Скорее даже наоборот.
Я ей не верю. «Наоборот» таким тоном не бывает.
— Слушай, если сегодня у нас что-то не получилось, если тебе не было хорошо…
— У меня никогда не было такого мужчины, как ты, — говорит она.
Я немного расслабляюсь и начинаю чувствовать себя увереннее. Хоть с дряжем все нормально. И за это спасибо.
— Так в чем дело?
— А в том, что я тебе не верю, — выдает она.
— Чего?! — зависаю я. — Ты это о чем?
На ее глазах выступают слезы, в голосе появляется что-то нездоровое.
— Ты… ты… ты такой же, как все, — чуть не плачет она. — Мне казалось… ну, когда у нас только все началось, я думала, что ты другой, что ты лучше, что тебе от меня нужно не только это, — она тыкает пальцем куда-то между ног, — что я для тебя что-то значу просто как человек, как личность…
Ну нормальная херня?! Я — в состоянии «грогги». И прежде всего потому, что она на все сто права. Но я, честно говоря, и в мыслях не держал, что она может воспринимать наши отношения как-то иначе, чем обычный трах-тренаж. Вроде, и поводов никаких для большего не давал… Точно не давал!.. Но сейчас отлично понимаю, что если в таком духе и отвечу, то никогда мне больше не распинать на койке это вкусное белое мясо. Ну, если бы завтра было на дембель, я бы как-нибудь смирился. Но до дембеля еще, как до Москвы рачки, а такую телку я здесь больше не найду, это точно. Мой братан начинает бунтовать так яростно, до ломоты, до хруста, что мне ничего другого не остается, как лихорадочно лепить отмазки. Хрен с ним, пусть она думает все что угодно, пусть все что угодно от меня слышит, лишь бы продолжалось между нами ЭТО, то самое, что мне уже по ночам снится, от чего я, кажется, скоро буду кончать во сне, как какой-нибудь малолетний онанист.
— Девочка моя дорогая, — скулю я то, что нашептывает мне из штанов мой неугомонный братан, — ну не надо, пожалуйста…
Торопливо встаю, кидаюсь к ней, нежно обнимаю за плечи.
— …Ты же знаешь, как ты мне нравишься, как мне с тобой клево; я всегда по тебе так скучаю, когда тебя нету рядом, и вот вроде совсем недавно мы с тобой знакомы, а уже как будто лет десять тебя знаю…
Она молча слушает.
— …Даже ребята в роте уже хихикают, мол, ты че, солдат, жениться собрался, что ли: чуть ли не каждую ночь к Наташке своей шпаришь; я вон даже сегодня к тебе из наряда слинял, — и кобелиным шепотом выдаю ей на ухо: — А в постели ты та-ака-ая женщинка, что просто труба!..
Она кокетливо хихикает и поводит плечиками, потом снова становится серьезной.
— Хорошо, сейчас мы проверим, вместе, вдвоем, порядочный ты человек или нет
— О, я жутко порядочный! — убежденно заявляю я. Она искоса поглядывает на меня, потом отворачивается.
— Ну, давай, проверяй! — настаиваю.
Она вроде уже решается, но потом мотает головой и снова заливается слезами.
— Маленькая моя, — нежно целую ее волосы, — да что случилось?.. Ты только скажи, и мы тут же все решим… Тебя что, обижает кто-нибудь?
Она снова мотает головой и всхлипывает.
— Ну а что, что случилось?
Такая она в этот момент желанная, так она меня раздраконила, что я сейчас готов на все.
Она опять хочет что-то сказать, потом опускает голову.
— Нет… нет… не надо…
— Наташенька…
— Не надо тебе об этом знать…
— Блин, да что случилось?..
— Уж лучше пусть все идет, как идет…
Мне, а вернее братану моему, так ее, зареванную, беззащитную, становится жалко, что хоть стой, хоть падай,
— Да скажешь ты, в чем дело, или нет?
— Я… мне… мне страшно…
— Чего? Чего ты боишься? Только скажи!
— Мне страшно, что ты… что… что ты меня бросишь… Из меня так и хлещет.
— Я?! Да никогда! Да ты что, глупышка, чтобы я тебя бросил? Ты такое солнышко мое дорогое, ты…
— Я подзалетела, — перебивает мое извержение она.
У меня вторично наступает «грогги». Этого еще не хватало! Братан тут же скукоживается до размеров автоматной .пули и норовит забиться в самый дальний уголок. Так, пора линять. Явно.
Она вскакивает и с ненавистью смотрит на меня. Слезы ее мгновенно высыхают.
— Что, увял? Я уже не солнышко, да? Куда же твоя нежность подевалась? Колокольчики уже не звенят? Порядочный, мать твою…
Нет, совершенно определенно, надо линять. Когда дело принимает такой оборот, нам, мужикам, лучше пожить в одиночестве. Я делаю шаг к двери.
— Ненавижу вас, кобелей вонючих! — переходит на крик она. — Все вы такие — нагадили и в кусты! Что ж ты женилку свою суешь куда не след, если потом не умеешь себя вести как мужик?!
— Послушай, Наташа, — пытаюсь урезонить ее, — ну какой, на хер, подзалет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я