https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-rakoviny/vodopad/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Музыку дикой жизни, знакомую пастухам и рыболовам, слышал любой охотник. Она оказывает гипнотическое действие на всех вскормленных молоком матери. Олени задирают головы, а суслики замирают, сложив на груди лапки. Чуткие к звукам охотники улыбаются и закрывают глаза.
Джо прислушивался к шуму, наслаждаясь им и ни минyты не сомневаясь, что слышит ветер и воду, как вдруг ему почудилось, что он разбирает слова. Зная, что дикая жизнь поет без слов, он остановился и начал осторожно оглядываться вокруг себя. Серебряная дорожка бежала к противоположному берегу, солнце доедало последнюю ночную синеву. Слева над ним просвирник – буйный, старый, дикий. Цветы его еще ждали дня, не открывая лепестков. Вот откуда доносился женский голос, и Джо стал карабкаться вверх, пробивая себе путь сквозь заросли мускатного винограда, вирджинского вьюнка и ржавого от старости просвирника. Добравшись до входа в пещеру, он понял, что снизу в нее не попасть, придется забираться на верх скалы и потом ползти вниз. Было так темно, что он едва видел собственные ноги. Но примет разглядел достаточно, чтобы понять, что она там. Он крикнул:
– Есть кто-нибудь?
Песня прекратилась, и что-то хрустнуло, будто сломалась сухая веточка.
– Ага! Ты там!
Не слышно было ни шороха, и он готов был поклясться, что аромат, повеявший из узкого лаза, был смесью запахов меда и дерьма. Почувствовав непреодолимую тошноту; он отпрянул и стал спускаться вниз на берег, изрядно напуганный.
Второй раз он пытался найти ее уже после того, как их выгнали из деревни. Увидев дым и почувствовав на языке вкус жженого сахара, он отложил поход в Палестину и вернулся в Вену. Обойдя стороной черную землю с кое-где торчащими обуглившимися стеблями, стараясь не смотреть в сторону кирпичных груд, которые раньше назывались домами, он пошел прямиком к реке. У излучины, где чуть выше по течению в глубоком месте любила водиться форель, он поправил ружье, висевшее у него за спиной, и, опустившись на четвереньки, пополз вверх.
Медленно, сдерживая дыхание, он полз к скале, почти невидной в густой листве. Он искал хоть какие-нибудь следы ее присутствия и не находил. Забравшись на скалу как раз над входом в пещеру, он соскользнул вниз. Внутри он ничего не увидел, никаких признаков того, что женщина жила здесь: человеческое обиталище было пусто. Убежала ли она, сумела ли спастись, или дым, огонь, страх, слабость одолели ее? Он напрягал слух, чтобы услышать хоть какой-нибудь звук, и нечаянно задремал. Когда он проснулся, день клонился к вечеру, и цветы просвирника были величиной с его ладонь. Он спустился вниз по склону и едва только направился прочь, как вдруг четыре дрозда с красными проблесками на крыльях выпорхнули из гущи листьев белого дуба. Огромный, одинокий, он рос на каменистой почве с вывороченными; скрученными и переплетенными между собой корнями. Джо упал на колени и прошептал: «Это ты? Скажи. Скажи хоть что-нибудь». Рядом кто-то дышал. Повернувшись, он посмотрел туда, где только что был. За каждым движением и шелестом листьев ему чудилась она. «Тогда дай знак. Не надо говорить. Покажи руку. Просто высуни ее, и я уйду, я обещаю». Он умолял и просил, пока не стало темнеть. «Ты моя мать»? Да. Нет. И то, и другое. Ни то, ни другое. Но только не это ничто.
Шепча странные слова в заросли просвирника и прислушиваясь ко вздохам, он вдруг увидел себя со стороны, увидел, как ползает в грязи, припадая к следам безумной женщины, его тайной матери, старой знакомицы Охотника, бросившей своего ребенка, вместо того, чтобы кормить его, качать и сидеть с ним дома. Женщины, которая пугала детей, заставляла мужчин поострее затачивать ножи, для которой юные невесты оставляли еду на улице (а и не оставляли бы, она все равно бы ее стащила). Сбрендившей сума неряхи, известной по всему округу, опозорившей его на весь свет. Только перед Виктори ему было не стыдно, потому что он не посмеялся над ним и не стал двусмысленно косить глаз, когда Джо растолковал ему слова Охотника. «Ну и крепкая она баба, – всего лишь сказал он тогда. – Жить вот так в лесу весь год, это суметь надо».
Может быть и так, но Джо, распластавшись в грязи, ползая между корней вместе с муравьями, почувствовал себя пустоголовым придурком, еще глупее ее. Он любил лес, потому что Охотник его приучил. Но лес теперь был полон ее присутствия, везде была она, дурочка, неспособная даже попрошайничать. Такая чокнутая, что не смогла сделать того, что умела самая отвратительная свинья: выкормить, что родила. Дети считали ее ведьмой, но они ошибались. У этого существа не хватило бы мозгов, чтобы быть ведьмой. Она была лишь беспомощной и бессмысленной невидимкой. Везде и нигде.
Есть мальчишки, у которых матери шлюхи, и это действительно трудно пережить. У других мамаши шатаются по улицам после того, как их выгнали изо всех пивнушек. Есть матери, которые сами выгоняют детей на улицу или продают их за деньги. Он бы согласился на любую, лишь бы не эта бессловесная и совершенно неприличная идиотка.
Выстрел, нацеленный в корни старого дуба, никого не потревожил – заряды остались у него в кармане. Курок щелкнул впустую. Скользя, падая, воя, он катился вниз по склону, а потом долго бежал по речному берегу.
С этого времени он работал как одержимый. На пути в Палестину он брался за любую работу, какая шла в руки. Рубил деревья, резал сахарный тростник, шел за плугом, пока не валился с ног, собирал птичье перо и хлопок, грузил лес, зерно и камни в каменоломнях. Некоторые думали, что его жадность одолела, но другие видели, что Джо не хочет сидеть без дела и не хочет, чтобы его считали лентяем. Он работал так много, что иногда даже не ходил домой спать и ночевал где придется, а если случалось оказаться поблизости, то забирался на грецкий орех и спал там в гамаке, который они с Виктори прятали в ветвях. После того, как весь хлопок в Палестине был собран, упакован и продан, Джо женился и стал работать еще больше.
Что сталось с Охотником? Остался ли он в Вене после пожара? Вернулся в Вордсворт? Или, может быть, нашел пристанище в глуши, как хотел сначала? В 1926 году, вдалеке от всех этих мест, Джо сидит и размышляет, что, может быть, в конце концов Охотник перебрался в Вордсворт, хорошо бы спросить у Виктори, Виктори наверняка бы вспомнил (если, конечно, он жив и не повредился умом в тюрьме), потому что Виктори помнил все, и все в его голове было разложено по полочкам. Например, сколько раз фазаниха высиживала птенцов на том или другом гнезде. В каком месте в лесу сосновые иголки по щиколотку. И когда на дереве – том, у которого корни оплели собственный ствол, – появились цветы: два дня назад или неделю, и где оно точно находится.
Обо всем этом раздумывает Джо в холодный январский день. До Вирджинии отсюда далеко, до райского сада еще дальше. Он почти что чувствует рядом плечо Виктори, когда, надев пальто и шляпу, выходит с пистолетом на поиски Доркас. У него и в мыслях нет, чтобы причинить ей зло, разве Охотник не говорил, что нельзя убивать беспомощных? Она женщина. Она не добыча. Так что ни о чем таком он не думает. Однако он идет по следу, он охотится, а как же можно на охоте без ружья? Как без Виктори.
Он крадется по Городу, и тот не противится, не строит ему препон. Первый день года. После праздничной ночи Люди несколько устали. Только цветные продолжают веселиться вокруг дневного угощения, и, вероятнее всего, праздник их будет до поздней ночи. На улицах скользко. Пусто, как в Провинциальном городке.
«Мне только надо с ней повидаться. Сказать ей, что пусть она не думает, я не обиделся, она же не то имела в Виду. Молодая она. А молодые иногда горячатся, в бутылку лезут. Вот, мол, какие мы крутые. Как я тогда палил в кусты из незаряженного ружья. Или как я сказал: «Ладно, Вайолет, давай поженимся», просто из-за того, что не увидел, высунула Дикарка руку из кустов или нет».
Он идет по черным блестящим тротуарам. В кармане пальто – пистолет сорок пятого калибра, ради которого он заложил свое ружье. Он смеялся, когда в первый раз вертел его в руках, толстенькую маленькую детку, грохочущую, наверное, как пушка. В обращении прост – надо очень постараться, чтобы промахнуться. Но он не промахнется, потому что и стрелять-то не собирается. Так что и целиться ему не придется, нет, только не в эти жалкие прыщики. Никогда. Никогда не трогай то, что в нежной поре: птенцов, мальков, головастиков…
Порыв ветра из туннеля срывает шляпу. Он бежит за ней и вылавливает ее в канаве. К тулье прилип ярлычок от сигары «Белая сова», но он не видит. В метро его прошибает пот, он снимает пальто, из кармана с грохотом падает на пол бумажный сверток. Джо глядит на пальцы пассажиpa, которые протягивают ему пакет. Негритянка качает головой. Ей не понравился бумажный сверток? Его содержимое? Нет, лицо, с которого ручейками стекает вода. Она подает ему чистый носовой платок. Он не берет, опять надевает пальто и идет к окну, чтобы стоять там, всматриваясь в темноту и движение.
Поезд резко тормозит, сбивая с ног пассажиров. Как будто вдруг вспомнил, что именно на этой остановке Джо надо выходить, если он собрался найти ее.
Три девчонки, его попутчицы, сбегают по обледенелым ступенькам. Их встречают три парня и разбирают на пары. Мороз щиплет лицо. У девушек красные губы, и ноги их что-то шепчут друг другу сквозь шелковые чулки. Красные губы и властность шелкового шепота. Власть, которую они обменяют на право отдать себя, впустить в свои пределы. Мужчинам, держащим их за локоток, это безумно нравится, ведь им и выпадет зайти за изнанку этой власти и силы, сдержать ее и упокоить.
В третий раз Джо пытался найти ее (он был уже женат), когда искал в холмах дерево, корни которого росли в обратную сторону, как будто уйдя покорно в землю, они вдруг обнаружили, что глубина пуста и бесплодна, и вернулись в поисках необходимого им. Дерзко и вопреки всякой логике корни карабкались вверх – к листьям, свету, ветру. Дерево стояло у реки, которую белые называли Обманка – рыба в и.ей сама кидалась на крючок, а плавать среди снующих вокруг рыб был сплошной восторг. Или безмятежность. Но добираться до реки приходилось по обманчивой земле. Низкие холмы и пологие берега только казались приветливыми: под густым покровом лесного щавеля, просвирника, дикого винограда и шелковистой мягкой как ковер травки почва была пориста и дырява как решето. Неверный шаг, и нога, а за ней и ты весь, про вал и вались в мягкую мглу.
«Зачем ей эти петушки? Подумаешь, кукарекают на углу, поглядывают на курочек, выбирают, какая получше. Ничего в них такого нет, чего бы не было у меня, да у меня еще и получше. И потом разве они умеют обращаться с женщиной? Я бы любую берег. Не заставлял бы ее жить, как собаку в будке. А они да. Она сама мне это говорила. Что молодые ни о ком не думают, кроме себя. На детской площадке ли, на танцах – у этих мальчишек только и мыслей, что о себе. Когда я найду ее, я знаю, – жизнь свою ставлю – она будет не с каким-нибудь таким. Не будет прижиматься к нему или тискаться где-нибудь в углу. Только не Доркас. Она будет одна. Упрямая. Даже дикая. Но одна».
У дерева за зарослями просвирника был валун. И позади него дыра, так плохо замаскированная, что явно ее сделали люди. Ни одна лисица не могла быть столь небрежна. Не там ли пряталась она? Неужели она такая маленькая? Он присел на корточки, ища ее следов и ничего не находя. Наконец решился засунуть голову внутрь. Темно, не видно ни зги. Ни намека на запах помета или звериной шерсти. Наоборот, пахнуло чем-то домашним – горелым маслом, костром – и он пополз. Протискивался в нору, такую узкую, что земля набивалась в волосы. Он уже думал было лезть назад, как земля под его руками превратилась в камень и в глаза ударил яркий слепящий свет. Он вынырнул из темноты на южной стороне скалы. Перед ним – естественный коридор. Никуда не идущий. Складка на морщинистой каменной коже. Внизу блестела Обманка. Он пополз вперед, чтобы развернуться и лезть обратно. В воздухе по-прежнему витал запах домашнего очага и становился все сильнее. Горелым маслом несло под палящим солнцем. Он покатился вниз по расщелине, пока не уперся ногами в плоский пол. Как будто с солнца свалился. Полуденный свет словно лава вливался вслед за ним в каменную комнату, в которой кто-то что-то жарил на масле.
«И нечего мне объяснять. Пусть хоть ни слова не говорит. Что я, не понимаю, что ли? Она может подумать, что это ревность, да я-то ведь мягкий человек-то. Я ведь не бесчувственный какой. Чего только не пережил на своем веку. И ничего, справился. И чувства у меня человеческие.
Она будет одна.
Она повернется ко мне.
Она протянет мне руку и пойдет ко мне в своих нелепых башмачках, но лицо у нее чистенькое, и я горжусь ею. Ей больно от туго заплетенных косичек, она расплетает их на ходу и идет ко мне. Она радуется, что я нашел ее. Изгибает спинку, мягонькая такая, хочет, чтобы я был с ней, просит меня. Только меня. Никого другого».
Он почувствовал покой и как будто ожидание, словно наблюдал за чем– то. Такое чувство, как бывает перед ужином, когда ждешь, когда тебя покормят. Он был теперь в частном владении, закрытом для посторонних, и раз уж попал в него, можно делать, что твоей душе угодно: трогать, двигать, рыться в вещах, опрокидывать и переворачивать. Переменить все, и все изменит свое предназначение. За то время, что он там был, каменные стены поменяли цвет: из золотых стали бордовыми как рыбьи жабры. Он увидел все. И зеленое платье. И кресло-качалку с отломанными подлокотниками. И круг камней с золой посередине – очаг. Кувшины, корзинки, кастрюльки; куклу, веретено, серьги, фотографию, груду сучьев, серебряный туалетный прибор и серебряный портсигар. А еще мужские брюки с костяными пуговицами. Аккуратно сложенную шелковую рубашку, выгоревшую и поблекшую, только в швах остался цвет. И нитки, и ткань в которых были солнечно-желтыми.
Но где же она?
Вот она где. Здесь нет братьев-танцоров, нет трепетных девочек, ждущих, затаив дыхание, когда же погаснут простые и зажгутся темно-синие лампочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я