https://wodolei.ru/catalog/kryshki-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Где ты была, единственная нежность и радость моя? Ведь не тебя отправили в бесконечное подземное плавание, оставив меня, задыхающегося от отчаяния и захлебывающегося от слез, одного. Где ты была, дрожь моих пальцев, блеск моих глаз и стоны моего влюбленного сердца? Ведь с твоим уходом мир обезлюдел, а я, несчастный и безутешный Робинзон, мог только лишь плакать, не уставая надеяться, что по следам моих слез ты найдешь дорогу домой. Где, где ты была, мой сон и моя явь? Ведь ты бессмертна и бесконечна, ибо в противном случае и мое появление на земле является бессмыслицей и случайностью. Где, где ты была!..
Иногда он разглядывал фотографии умершей Лидии Павловны, удивляясь при этом собственному спокойствию. Та женщина, которая была на карточках, очевидно, не имела никакого отношения к его жене, как, например, король из колоды не имеет никакого отношения к королю настоящему. И лишь одна фотография волновала его: Лидия Павловна, при жизни любившая позаигрывать с фотографическим объективом, успела на этом снимке скрыться за дерево до щелчка затвора, но тень, свою тень, растянувшуюся по земле, она спрятать, конечно же, не могла. Почему-то фотографическое изображение этой тени не оставляло в покое Антона Львовича; он подолгу смотрел на нее и гладил ее пальцем, она снилась ему, она вызывала зависть — хотелось вот так же, навечно укрывшись за твердым препятствием, оставить от себя всего лишь бесплотную тень.
Вовсе не отличаясь склонностью к мистике, он все больше и больше размышлял о загробном существовании, пытаясь получше приготовить себя хотя бы там ко встрече с Лидией Павловной. Какая она будет — обнаженная, прозрачная и лучистая? Будут ли расти у нее под мышками волосы — тот вид растительности, какой она ненавидела при жизни, борясь с ним по два раза в день, иногда выходя из ванны с по-птичьи поднятыми руками, что свидетельствовало о новом порезе. А какой будет он сам — с блестящими усиками и бусинками пота на лбу, волнующимся от хмурого взгляда своего конвоира — кудрявого и загорелого архангела? Иногда ему снилась музыка, и он понимал, что потусторонние арфистки уже настраивают свои инструменты перед его появлением. Но утрами, а затем и днями ничто не предвещало его кончины — доктора, к которым он в трепетной надежде захаживал, Антона Львовича огорчали, находя здоровье его в превосходном состоянии, и даже дырочка на левом клыке была ловко закупорена гладенькой пломбой.
И снова он ждал Лидию Павловну. И снова она не шла к нему. Лишь дети ее росли. Он не ласкал их, и они издали наблюдали за ним. Ему уже надоело слышать и не отвечать, что мальчики неразличимы как две капли воды. Какой-то человек, из родственников, кажется, вдруг осмелился сказать, что дети все больше становятся похожими на свою умершую мать, и был вознагражден за это крепкой зуботычиной от Антона Львовича, от которой упал обидчик, и перевернулось полосатое кресло. Кто-то потом рассказал Антону Львовичу об этом неприятном событии, и тот в ответ не поверил, а лишь продолжал удивляться, отчего вдруг саднят костяшки правого кулака.
И снова он ждал Лидию Павловну. В одно утро он вдруг проснулся с твердой уверенностью, что сегодня, что вот именно сегодня она, наконец, выехала из какой-то своей, пока неизвестной точки отправления. Что там ее поджидало: поезд, аэроплан, каюта на корабле? Какие-то бумажные формальности, какой-то безликий и равнодушный чиновник, изо всех сил залепивший в ее документы фиолетовую печать. В добрый путь. Bon voyage! I’m waiting for You. Я жду тебя. Только скорее, слышишь, скорее. Скорее приезжай, приплывай, прилетай. Я буду дома. Если отлучусь, то совсем ненадолго. Видишь ли, солнышко мое, у меня появилось навязчивое обыкновение кормить на площади голубей. Я покупаю белый, с ароматной ржавчинкой снаружи хлеб и мелко крошу голубям. Их много, и они всегда одинаковые. Они смотрят кораллами; я имею в виду, что у них красные, как крошки коралла, глаза. Ты знаешь, родная и долгожданная моя, что голуби никогда не плачут. Потому что у них нет тебя. Они не понимают блаженной и кипящей радости знакомства с тобой и бесконечной тлеющей боли, когда тебя нет. Сегодня ночью я в окошко покажу тебе твоих малышей, у них будут крылья, чтобы тебе было не обидно менять свое окружение — ангелов небесных на таких же, но земных. Это твои, твои малыши, я не могу назвать их своими, потому что люблю, люблю только тебя…
На следующий же день оба мальчика заболели. Ртуть в градусниках вытянулась многообещающими длинными полосками, и доктор с толстеньким саквояжем, словно собачка прижавшимся крепко к его ноге, обутой в галошу по случаю сильного ночного дождя (перешедшего в сильный утренний дождь), не мог скрыть своего беспокойства, долго, с размахиванием свеженьких, только что вымытых рук объясняя Антону Львовичу всю опасность сложившейся ситуации, но тот в ответ смотрел с безучастностью и удивлением, ничуть не уменьшившимися, когда после паузы было сказано, что, короче говоря, нельзя исключить самого худшего. Господи! — какое ликование внутри — значит, все будет по-прежнему: только она и я, и никаких новых угроз. Ведь мы с ней бессмертны, а значит, наше счастье будет бесконечным. Спасибо, спасибо вам, доктор, вы можете уходить.
Словно репетируя исчезновение мальчиков, этой же ночью он выбросил из окна обеих кукол, внимательно проследя взглядом за их недолгим полетом и мгновенным исчезновением.
Глава VI
Год за годом все то же:
Обезьяна толпу потешает
В маске обезьяны.

Конечно, мальчики поправились. Те же причины, из-за которых Побережский, морщась от кофе, коньяка и сигар, все же не отказывался от них, заставили его выбрать самых лучших докторов и самые дорогие лекарства (обязательное сочетание в мире медицины), но смерти младенцев исключить было нельзя.
Конечно, мальчики поправились, и, значит, напрасно их отец, безутешный совсем по другому, совсем не связанному с их опасной и затяжной болезнью поводу, нашел два тепленьких и уютных местечка на кладбище, где, по его мнению, особенно безмятежно спалось бы двум его почившим в бозе сыночкам.
Но нет, не умирали, не холодели и не окостеневали к утру, но, напротив, на рассвете встречали посланную в разведку ладонь Побережского бодрым теплом своих покатых лобиков, пузырьками слюнки на полуоткрытых ртах, прикрытыми, изгоняющими последние остатки сновидений глазами.
Места на кладбище пришлось уступить Трезубцеву, который в одночасье вдруг помер от ужасной неведомой болезни, раздувшей его так, что и гроб пришлось покупать ему какой-то двухместный, и яму выкапывать ровно вдвое больше, чем потребовалась бы обыкновенному успокоившемуся человеку.
Бесплатно уступив эти могильные места трезубцевской вдове, Побережский взамен получил не устное, а «специальное» письменное приглашение на похороны своего закадычного приятеля. Оно было цветастой открыткой, на которой почему-то значилось «С днем рождения» (надпись, правда, была зачеркнута жирной неровной линией) и был изображен пузатый веселящийся ангел с золотистою лирой в голых пухлых руках.
На похоронах, куда Антон Львович, подчинившись какой-то странной и, кажется, более ненужной привычке, прибыл во всем черном, его удивили огромные размеры Трезубцева, и тогда же подумалось, что не иначе как второй Трезубцев находится внутри первого, и лишь смертью оба они обязаны своим наконец-то воссоединением.
Господи, да разве об этом речь? Бог с ним, с этим мертвым Трезубцевым, с его вдовой, которая, чтобы поплакать, жадно раздутыми, черными ноздрями то и дело нюхала громадную, разрезанную пополам луковицу. Когда гроб опустился на дно могилы (раздавив притаившуюся там лягушку), она же вдруг пригрозила Побережскому, что непременно выйдет за него, причем сказано это было так, будто тот давно уже просил ее руки.
Дома по-прежнему его ждали двое детей. Они были малы и поэтому отличались жадностью до любой ласки, которую получали от кухарки Ангелины и работницы Павлы, но отнюдь не отца, по-прежнему недоумевавшего, откуда дети, собственно, взялись и отчего они, все больше крепнувшие в гладких своих мускульцах, ползают по квартире. Он боялся наступить на них, раздавить, отчетливо видя, как, поскальзываясь на прозрачной жиже, что рванется наружу из их тонкокожих тел, падает навзничь, ударяется затылком об острый край стены и умирает. Да-да, умирает, но, вынужденный подчиниться ошибке архангела-регулировщика, попадает не к своей обожаемой Лидии Павловне, но совсем в чужое, незнакомое место, поросшее колючим неприветливым кустарником, сквозь который выглянет злобное лицо какой-то неприятной ему бабы, что скажет, скривившись: «Вот наконец-то и ты, голубчик».
Каждый день рождения его сыновей был днем смерти его обожаемой Лидии Павловны, и, подсчитывая свечки на праздничных тортиках, Побережский умножал количество огоньков на 365. Получавшиеся результаты ужасали его: оказывается, уже и 730 дней и ночей он провел без нее, потом и 1095, потом и 1460… Перевалив в своих расчетах за четвертую тысячу, Антон Львович вдруг понял (с посторонней подсказкой, правда), что его детям исполнилось уже по одиннадцать лет и что уже можно не бояться наступить на них, раздавить, что можно, наконец, очнуться и узнать вдруг, что они, например, умеют читать и писать, причем последнее делают наперегонки.
Работница Павла, обзаведшись громадного роста ухажером, пожарником, судя по пакле его мокрых усов, осмелела вконец и уже не стеснялась попрекнуть Побережского тем, что он недостаточно внимателен к собственным детям. И действительно, она была права: в дни понепригляднее, посерее Антон Львович как-то плоховатенько различал детей, тем более что они упрямо не отказывались от привычки одеваться одинаково, говорить одинаковыми голосами (хотя один из них, кажется, чуть картавил), а то и того пуще — морочить отцу голову и путать, принуждая его, скажем, Артура принимать за Германа и наоборот. «Да, папа, — говорил Артур Побережскому, — ты прав и ничего не перепутал, Герман — это я; я уже поел, выпил клюквенного морсу, приготовил домашнее задание на завтра, принял ванну и теперь собираюсь спать». То же проделывал и Герман, бывший, правда, в более затруднительном положении из-за своей картавости, которая заставляла его более внимательно относиться к подбору слов.
Ох, бедный, бедный Побережский, разве было ему под силу разобраться в двух своих неразличимых сыновьях, когда сердце его бесконечно, вот уже сколько лет поскуливало, подвывало от непрекращающейся тоски, от нарастающей боли, от одиночества без исчезнувшей Лидии Павловны, на которую к тому же подрастающие дети никак не становились похожи лицами! Лишь очень редко, благодаря какому-нибудь лучику света, благодаря какой-нибудь бархатной мимолетной тени, на лице Артура ли, Германа на мгновение появлялось нечто, что напоминало Лидию Павловну, и тогда Антон Львович хватался за фотографическую камеру, как, должно быть, охотник хватается за ружье, но куда там, то неуловимое, что так хотелось запечатлеть, превратить в глянцевый отпечаток, исчезало, и снова из разных дверей одной и той же комнаты шли навстречу друг другу Герман с Артуром, чтобы, обменявшись длинным многозначительным взглядом, одновременно поглядев на тонущего в пухлом кресле беспомощного Побережского и приветствуя его холодными хищными улыбками, снова исчезнуть, оставив после себя лишь аккуратные звуки удаляющихся шагов.
Все больше его интересовало загробное, потустороннее. К примеру, бесконечно думалось о том, как именно Трезубцев после своей смерти там, в вечном заоблачном Зазеркалье, в душистой невесомости среди тонконогих херувимов встретится с Лидией Павловной.
Сначала думал он об этом в блаженном расслаблении, то ли представляя, то ли вспоминая, как в счастливое, додетородное время к ним в гости на масленицу приходил Трезубцев, уже веселый, уже попахивающий звонкой водочкой, что весело успел хлобыстнуть, как прямо с порога, заливисто хохоча, отфыркиваясь от собственных пушистых усов, которые все лезли к нему в рот, он лез обниматься-целоваться и с самим Антоном Львовичем, и с самоей Лидией Павловной, и враз с ними обоими, а потом, не утолив объятиями и лобызаниями неукротимой жажды своей бурлящей пенистой любви, кричал на все комнаты: «Ну дайте, дайте же мне свою собаку, я и собаку расцелую!» (Да, кажется, ему давали собаку, да, кажется, какая-то собака тогда недолго жила у них.)
Потом эти размышления как-то сами собой мрачнели, и он уже видел другого Трезубцева, алчного и лукавого, с легким могильным запашком, с глазами липкими и блестящими, будто только что обсосанные карамельки. Вот такой новый и неприятный Трезубцев поджидал, оказывается, почившую Лидию Павловну, чтобы предстать перед ней вдруг в самом срамном, в самом возбужденном виде и повалить ее на невесомые стебли райской зеленой травы.
Понемногу для Побережского стало необязательной, но крепкой привычкой допытываться у детей, а помнят ли они свою мать, но те как-то странно отмалчивались, будто бы скрывали от него не свою простительную забывчивость, но, напротив, свое какое-то особое знание, делиться которым они ни с кем — и со своим отцом тоже — совсем не хотели.
То ли у Артура, то ли у Германа совсем еще в детском и поэтому по-особому еще светло-печальном возрасте как бы само собой сочинилось стихотворение:
А вы знали, а вы знали,
Что во сне
Прилетали, прилетали
Ангелы ко мне.
Неизъяснимую, тянущую тревогу вызвало оно у Антона Львовича: исподволь, даже как бы помимо своей воли, он начинал понимать, что кроме его личного бесконечного и безнадежного страдания жизнь наполнена чем-то еще, например стихотворными строками его детей, которые надиктовал им в ухо некий невидимый подсказчик.
Нет, не было оно вымыслом, это стихотворение; теперь уже и у Антона Львовича не оставалось сомнений, что по ночному небосводу над городом, присыпанному светящейся крупой электрических огней, взад-вперед скользят ангелы, зорко всматривающиеся в окна его, Побережского, спальни, дожидаясь, когда там воцарится ночная темнота.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я