сантехника магазин москва 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все это дошло до меня в тот момент, когда я читал эти слова: "...видел безвыходность их положения и чувствовал: вот такая жизнь и нужна для того, чтобы человек мог творить". Слова эти вдруг пробудили меня к собственной жизни, в их ослепительном свете я вдруг увидел свою жизнь, эти слова - так я чувствовал - изменили мою жизнь в корне. Эту книгу, которая в мгновение ока смела с поверхности моей жизни туманную дымку текстов, смела так, что я вдруг увидел эту жизнь лицом к лицу, в свежих, удивительных и смелых красках, красках, присущих только серьезности, - эту книгу я нашел среди хлама, забытого в нашей новой квартире, которая была возвращена моей будущей жене, среди упомянутых выше заготовок к доносам, нескольких зачитанных бульварных романов, романов про ударников и партизан и когда-то давным-давно изданных любовных романов, нашел там, где она совсем не должна была быть, но оказалась по какому-то невероятному стечению обстоятельств, вследствие какого-то, только для меня случившегося - в этом я убежден и сегодня - чуда. С этой книги - так я чувствовал - начинается радикализация моей жизни, когда моя жизнь и тексты, ее выражающие, больше ни в коей мере не будут противоречить друг другу. В то время я давным-давно уже не был ни журналистом, ни рабочим, в то время я погрузился в свои, тогда казавшиеся безбрежными - я верил, что они безбрежны, и хотел, чтобы они были безбрежными, - изыскания, и при этом, благодаря своему врожденному органическому недугу, мог хоть месяцами не посещать службу, на которой я тогда состоял, не рискуя при этом приблизиться к опасной грани, за которой мой образ жизни мог бы быть квалифицирован как "злостное тунеядство", равнозначное уголовному преступлению и подпадающее под действие уголовного кодекса. Открывшиеся передо мной возможности переполняли меня, пробуждая ощущение подъема, задачи. Полагаю, именно тогда я познакомился с истинным переживанием чтения, переживанием, которое ничего общего не имеет с занятием, называемым чтением в обычной жизни; я узнал, что такое приступы чтения, что такое безумие чтения, которое человеку дано испытать в лучшем случае раз или два в жизни. В это примерно время появилась и книга автора "Кровь Вельзунгов", сборник, в котором была статья о Гете и Толстом, где уже названия глав: "Вопросы ранга", "Болезнь", "Свобода и аристократичность", "Обаяние дворянства" и прочие - едва не сводили меня с ума. Помню, в то время я всегда и всюду читал эту книгу, всегда и всюду таскал под мышкой статью о Гете и Толстом, со статьей о Гете и Толстом садился в трамвай, заходил в магазин, бродил по улицам - с нею же в один необычайно хороший день поздней осени, в ранний предвечерний час, отправился и в Istituto Italiano di Cultura per l'Ungheria, Институт итальянской культуры, где в то время, в своей безбрежной тяге к знаниям, учил итальянский язык. Уже идя по городу, я обратил внимание на необычное оживление, царившее на улицах, а кое-где, пусть в качестве зеваки, даже поучаствовал в пьянящих событиях того дня, позже ставшего незабываемым. Ни мне, ни кому-либо другому и в голову не могло прийти, что день тот войдет в историю. Помню, я был несколько удивлен, когда, торопясь на занятия в институт, здание которого некогда было построено для венгерского парламента, свернул с Музейного кольца на обычно безлюдную улицу Шандора Броди. Занятия, впрочем, начались как обычно. Однако через некоторое время даже через закрытые окна в зал проник с улицы гул толпы. Signore Perselli, direttore Итальянского института, изысканного господина с черными, словно углем начерченными усами, в его редкие посещения занятий могло вывести из себя разве что вопиюще небрежно произнесенное слово "molto"4, и тогда он показывал, как нужно с итальянской тающей мягкостью произнести в начале слова закрытое, в конце - краткое "о", а находящиеся между ними согласные со сдвинутым к гортани языком, так что получалось почти "мальто". Сейчас direttore, задыхаясь, словно чахоточный, ворвался в аудиторию, обменялся несколькими словами, наверняка выражающими дипломатическую обеспокоенность, с нашим преподавателем, затем помчался дальше, в другие помещения. Спустя минуту все мы столпились у окон. В медленно густеющих сумерках я хорошо видел, как впереди и слева, из здания Радио, взлетели над темнеющей, колышущейся, грозно гудящей толпой несколько зеленых ракет. В тот же момент с противоположного конца улицы, со стороны Музейного кольца, появились три открытых грузовика; сверху я отчетливо различал сидящих на скамьях солдат внутренних войск, с зелеными петлицами пограничников, с винтовками, поставленными между колен. В кузове первой машины, опираясь на кабину водителя, стоял старший лейтенант, видимо их командир. Толпа смолкла, давая им дорогу, потом зашумела. Здесь мне совсем ни к чему приводить выражения, которые люди внизу выкрикивали в адрес солдат и которые в тот момент, момент стихийного пафоса, звучали по-настоящему патетически. В густой толпе грузовики замедлили движение, потом совсем остановились. Старший лейтенант повернулся и быстрым движением взметнул руку вверх. Последняя машина двинулась задним ходом, за ней последовали две другие, толпа восторженно заревела, и тогда нам, гостям Итальянского института, которые оказались вдруг с точки зрения итальянской дипломатии, стоявшей вне всего и над всем, нежелательными и кто знает, на какие эмоциональные и прочие проявления способными, было приказано собраться в вестибюле, под длинными неоренессансными сводами. Тяжелая двустворчатая дверь внизу была заперта на железную перекладину. Тут мы и стояли, сбившись в тесную груду, между бушующим снаружи, все усиливающимся беспорядочным гулом и людьми внутренней охраны, выстроившимися у нас за спинами в состоянии полной готовности, пока институтский привратник, мужчина весьма плотного телосложения, дождавшись, видимо, сигнала, не убрал перекладину. Он быстро открыл ворота, через которые мы, словно вытолкнутые каким-то мощным насосом, в одно мгновение и все сразу - а нас было человек шестьдесят-восемьдесят - вывалились на улицу, в уже сгустившиеся сумерки, в водоворот взлетающих голосов, беспорядочного движения, неудержимых страстей и непостижимых событий... В последующие дни внимание мое разделилось между статьей о Гете и Толстом и тем, что происходило в городе; или, чтобы быть более точным, тайное и не выразимое словами обещание, которое было скрыто в статье о Гете и Толстом и которое я постепенно, ступень за ступенью, постигал, потом усваивал - неким странным, но совершенно само собой разумеющимся образом связывалось во мне с таким же не поддающимся текстовому выражению, столь же смутным, но при этом более масштабным обещанием, которое было скрыто в происходящих в городе событиях. Не могу сказать, что эти события, сотрясавшие внешний мир, снижали мой интерес к статье о Гете и Толстом, - напротив, скорее усиливали его; с другой стороны, опять же не могу сказать, будто я, полностью погрузившись в мир статьи о Гете и Толстом, переживая душевное и духовное потрясение, вызванное этой статьей, время от времени рассеянно обращал внимание и на то, что творилось на улицах; нет, это никак не отвечает истинному положению дел: скорее я должен сказать, сколь бы странно это ни звучало, что события в городе подтверждали, оправдывали мое повышенное внимание к статье о Гете и Толстом; более того, события, происходившие в эти дни на улицах, и сообщали, собственно говоря, подлинный и неопровержимый смысл моему повышенному вниманию к статье о Гете и Толстом. Погода портилась; она стала такой, какой и должна быть поздней осенью; последовало несколько более или менее спокойных дней. Конечно, и выходя из дому, но, главное, глядя из окна, я видел, как изменилась улица: оборванные трамвайные провода валялись, скрученные, на рельсах, над дверями магазинов свисали продырявленные пулями вывески, зияли окна с выбитыми стеклами, на домах с осыпающейся штукатуркой чернели свежие следы пуль, на тротуарах вдоль длинной-предлинной улицы, до самого дальнего поворота, темнели густые толпы людей, лишь мостовая была пуста, лишь изредка по ней на большой скорости проносилась машина, легковая или грузовая, с каким-нибудь бросающимся в глаза, по возможности как можно более ярким отличительным знаком... В перспективе улицы возник мчащийся на всех парах автомобиль вроде джипа, с сине-бело-красными национальными британскими цветами на радиаторе: машину сплошь закрывал английский флаг. Джип с сумасшедшей скоростью несся между толпами, , двигающимися с двух сторон улицы по тротуарам, - и вдруг, сначала вразнобой, потом все более дружно, люди видимо, в знак симпатии - принялись аплодировать. Этот автомобиль я увидел сзади, когда он промчался мимо меня; в тот момент, когда аплодисменты стали усиливаться, можно сказать, густеть, из окна машины, с левой стороны, нерешительно, даже сначала как бы неохотно, высунулась рука. Она была обтянута светлой перчаткой; я, правда, не видел ее вблизи, но предполагаю, что это была замшевая перчатка; и, видимо, в ответ на аплодисменты рука совершила несколько осторожных помахиваний в направлении, параллельном движению джипа. Это явно было приветствие, весьма дружелюбное, возможно, с некоторой долей сочувствия, во всяком случае, с бесспорным одобрением; но чувствовалось, кстати, в этом помахивании и твердое сознание того, что вскоре эта рука будет легко опираться на перила трапа, ведущего с самолета на бетон аэродрома далекой островной страны... Потом джип, рука, английский флаг - все исчезло за поворотом, и аплодисменты постепенно стихли. Вот и вся история об английском флаге. "Джонни безоглядно радовался предстоящему поединку; ни он, ни Баттстрем не испытывали того тяжкого предчувствия, которое владело мной", - читал я той, быстро навалившейся на город, тяжелой зимой, когда произошло обострение моей, уже упоминавшейся выше болезни, обострение, выразившееся, в частности, в форме, так сказать, читательской лихорадки, - или, может быть, это моя читательская лихорадка нашла выход в форме упоминавшейся выше болезни? "Джонни, мило картавя, вновь заявил, что юноши будут драться вполне серьезно, как подобает мужчинам; потом с веселой и чуть насмешливой рассудительностью стал прикидывать, у кого больше шансов на победу... Наблюдая за ним, я получил первое представление о том своеобразном свойстве английского характера, которое так выделяет его среди прочих и которым со временем я научился восхищаться так беззаветно", читал я. К истории этой, хотя, может быть, говорить об этом излишне, но совершенно естественно относится еще тот факт, что там, где исчез английский флаг, на том самом повороте только с противоположного направления, спустя несколько дней появились танки. От спешки ли, от возбуждения ли, из осторожности ли - каждый танк на повороте на мгновение застывал, казалось готовый отпрянуть назад, и, хотя мостовая, тротуары, район, город - все было безлюдно, нигде ни человека, ни голоса, ни души, каждый танк, как бы норовя опередить любые возможные сомнения, делал один, всего один выстрел - и только после этого с лязгом и грохотом устремлялся вперед. Поскольку позиция, направление и траектория выстрела были всегда одни и те же, снаряды несколько дней подряд били Б окна, потом уже в голые стены второго этажа одного и того же старого многоквартирного дома в стиле модерн, так что зияющая брешь на нем в конце концов выглядела как разинутый в предсмертном удивлении рот покойника, которому все еще, по инерции, выбивают, по одному, оставшиеся зубы. Но здесь история об английском флаге, эта грустная, хотя, может быть, не такая уж многозначительная история, - в самом деле заканчивается. Мне никогда не пришло бы в голову ее рассказать, если бы дружеская компания, бывшие мои ученики, которые собрались отметить, что отрицать, мой уже довольно солидный юбилей, не уломали меня вспомнить ее, пока жена готовила на кухне вино и закуски. Дескать, у них, "у молодых", нет, так сказать, "непосредственных впечатлений"... они, дескать, знают и слышат уже одни только героические истории, или истории-страшилки, или героические истории-страшилки... дескать, день рождения - вещь хорошая, но, принимая во внимание мое скачущее давление, мой "революционный" (сорок восемь ударов в минуту) пульс и рано или поздно неизбежный пейсмекер... одним словом, опасаясь, что я еще, пожалуй, унесу свои истории, свои впечатления, весь свой жизненный опыт в могилу, тогда как вокруг почти уже не остается очевидцев, которым можно доверять, и историй, которые можно услышать... так что, дескать, они, это, так сказать, "поколение", рискуют остаться с богатыми, вполне объективными, но совершенно нежизненными и шаблонными познаниями и сведениями... ну и так далее. Я старался их успокоить, мол, нет в этом ничего страшного, ведь если не иметь в виду исторические анекдоты, то истории, все и каждая, по сути дела, мало чем друг от друга отличаются, в общем-то это одинаковые истории - в сущности, это действительно страшилки, и, в сущности, все, что происходит, в самом деле сплошной ужас, и, в сущности, сама всемирная история давным-давно уже - не более чем страшилка. А все-таки, спросили они тогда, как могло получиться, что, рассказывая свою собственную историю-страшилку, я ухитрился поведать о таких душевных переживаниях, о которых поведал; и еще: где, собственно, у того, что я в ходе своего рассказа называл "задачей", продолжение, и не отказался ли я от этой самой "задачи", - и потом, из моей истории им стало предельно ясно одно: а именно то - говорили они, - что они и так, думая обо мне, всегда чувствовали и предполагали, - то есть что я, скромно и незаметно затаившись в узкой своей специальности, жил редуцированной, сведенной до минимума жизнью, хотя вполне мог бы жить и жизнью духовной и пускай в узкой своей специальности, но мог бы заниматься и творческой работой, - словом, им не совсем понятно, где и когда, как они выразились, произошел "слом" на моем, так сказать, "поприще".
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я