https://wodolei.ru/brands/Creavit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да, я стал рабочим на заводе; но состояние это, по крайней мере, можно было снова пытаться выражать в виде текста, пускай такими словами, значение которых - нелепость, абсурд, смехотворность и страх, то есть словами, суть которых была тождественна сути окружающего меня мира, - то есть я вновь кое-как обрел собственную жизнь. О том, что я мог бы ее обрести не кое-как, а в полной мере, что вообще полная жизнь возможна (теперь, когда эта жизнь почти прожита, теперь, когда то, что еще остается из этой жизни - моей жизни, - тоже можно считать практически прожитым, я обязан формулировать свою мысль точнее, да что точнее, я обязан формулировать ее максимально точно: полная жизнь тоже могла бы стать для меня возможной), - я стал догадываться лишь после того, как однажды, после многочисленных опытов выражения в виде текста жизненных ситуаций, вдруг, ошеломленный и потрясенный, очутился лицом к лицу с феноменом текстотворения. Однако рассказ об этом невероятном переживании, которое и в сравнение не шло со всеми прежними моими переживаниями, я должен начать - как я уже предупреждал в свое время - с Рихарда Вагнера, а рассказ о Рихарде Вагнере - об этом я тоже предупреждал - мне (уже) пришлось начать с редакции. Первое время, когда меня только "взяли" в эту редакцию, когда я стал приходить в редакцию каждый Божий день, когда я каждый Божий день звонил в редакцию из ратуши (поскольку меня определили в отдел "Новости из ратуши") и сообщал, чту в ратуше происходит, а иногда даже передавал оттуда целые репортажи, - все эти моменты я сформулировал, тогда еще не без некоторых оснований, в тексте: "я - журналист"; ведь видимость и деятельность, которая эту видимость порождала, в общем и целом действительно позволяли мне пользоваться таким текстом. В моей жизни это был период наивных текстов, период непредвзятых текстов, когда моя жизнь и выражающие ее тексты не находились еще друг с другом в неразрешимом - или разрешимом разве что с помощью радикальных средств - противоречии. Уже на само это поприще, а значит, и в эту редакцию меня подтолкнул один текст, одна прочитанная книжка, - конечно, если не считать висящей надо мной гнетущей необходимости так называемого "выбора профессии", ну, и еще моего собственного нетерпеливого желания стряхнуть с себя путы родительской опеки и опостылевшего, невыносимо затянувшегося, благодаря учебе, детства. После того как я поработал торговым агентом по сбыту вина и стройматериалов, каковая деятельность завершилась смехотворными результатами, даже, можно сказать, просто смехотворно; затем попытался освоиться в типографском деле, точнее, приобрести специальность наборщика, в итоге обогатившись лишь опытом напрасных мучений и монотонного, скучного труда, в руки мне совершенно случайно - если такое существует, во что (то есть в случайность) сам я не верю - попала одна книга. Она представляла собой совершенно лишенный правдивости, надуманный, но сделанный - как мне вспоминается сегодня - с искренним чувством, а потому и с искренней силой внушения текст, описывающий жизнь одного журналиста - будапештского журналиста, который проводит время в будапештских кафе, в будапештских редакциях, в будапештских застольных компаниях, крутит романы с будапештскими женщинами, конкретнее - с двумя женщинами: с дамой господского сословия (ее он упоминает только по марке ее французских духов) и с девушкой, простой, бедной и чистой, куда более достойной внимания и любви, чем дама с французскими духами, ибо девушку эту судьба наделила очень тонкой и чувствительной душой, но при этом предопределила ей жить под гнетом чужой воли, а потому девушка эта во всех, кто ее знает, пробуждает вечные, можно сказать, социальные и метафизические, угрызения совести. Книга рассказывала о такой жизни, о таком мире, которые никогда не существовали в действительности - они существовали разве что в текстах, причем в такого рода текстах, к каким позже, стремясь сохранить свою жизнь, стремился и я сам, то есть в таких текстах, которые перед жизнью, не поддающейся выражению в виде текста, перед жизнью, проходящей во тьме, бредущей во тьме, несущей на себе тяжкий груз тьмы, то есть перед жизнью как она есть, - помещают смутно просвечивающий занавес. Книга эта, рассказывающая о журналисте, а значит, в каком-то смысле и о журналистике, писалась в полном неведении ни о журналистике времен катастрофы, ни вообще о самой катастрофе; книга эта была добродушной и мудрой, то есть книгой наивного неведения, но именно этот соблазн, соблазн неведения, и оказал на меня роковое воздействие. Возможно, книга эта лгала, но - как мне вспоминается сегодня - наверняка лгала искренне, и вполне вероятно, что именно такая ложь и была мне тогда необходима. Человек всегда находит ложь, которая ему необходима, причем так же точно и быстро, как и необходимую ему правду, если вообще ощущает необходимость в правде, то есть в расчете с жизнью. Самое журналистику книга представляла как этакое легкое, чтобы не сказать легкомысленное, занятие, как вопрос таланта, и это в полной мере отвечало моим тогдашним, совершенно абсурдным и совершенно наивным мечтаниям о легкомысленной, но все же в известной мере интеллектуальной жизни. Книгу эту я, с одной стороны, быстро забыл, а с другой стороны - не забывал никогда; я никогда больше не перечитывал ее, никогда больше даже в руки не брал, сама она в конце концов куда-то запропастилась, и я никогда ее не искал. Однако позже, в результате осторожных, но целенаправленных расспросов, я пришел к выводу, что автором ее является не иначе как Эрне Сеп3; причем, скорее всего - хотя это всего лишь предположение, сам я в этом не потрудился удостовериться, - это его роман "Адамово яблоко". И уж если мне пришлось упомянуть эту книгу, которая столь кардинально, с той загадочной неотвратимостью, с какой сбываются вещие сны, повлияла на мою жизнь, то, немного поколебавшись, я не удержался и в той дружеской компании, где меня уговаривали поведать историю об английском флаге, рассказал, что автора этой книги, Эрне Сепа - хотя я тогда еще и не подозревал, что именно он написал эту книгу, пожалуй, отнюдь не самую значительную среди его книг и даже нельзя сказать, что просто одну из значительных его книг, - Эрне Сепа как раз в те времена, то есть когда катастрофа была уже не только явной, давно и несомненно очевидной, существующей рядом с нами, но и, кроме катастрофы, ничто иное не было явным, очевидным и существующим рядом с нами и, кроме катастрофы, вообще ничего не существовало, - словом, в одном из тех, когда-то называвшихся "литературными", кафе, которые в те времена еще оставались, хотя, конечно, были уже лишь как кафе периода катастрофы, и в которых витали, в поисках тепла, короткого, на пару часов, прибежища и временной возможности создать какой-нибудь текст, призрачные тени, - мне, так называемому "молодому журналисту", разок-другой показали Эрне Сепа. И разок-другой - а может, раза два-три - меня, "молодого журналиста", даже представили Эрне Сепу (который, разумеется, совершенно не помнил предыдущих случаев, когда меня ему представляли) - лишь для того, чтобы я получил возможность лишний раз услышать его, с тех пор ставшую легендой, да что легендой - мифом, фразу, которую он имел обыкновение произносить при знакомстве: "А я - был - Эрне Сеп". Добравшись до этого момента, я предложил дружеской компании, бывшим моим ученикам, которые так упорно уговаривали меня рассказать историю об английском флаге, - на минутку остановиться. Почему? Потому, сказал я им, что проходят годы, десятилетия, а я эту формулу знакомства не только не забыл, но, напротив, вспоминаю все чаще. Конечно, сказал я, жаль, что вы не видели Эрне Сепа, точнее, не видели старика, который когда-то был Эрне Сепом, не видели этого миниатюрного, словно избавившегося даже от собственного веса старичонку, которого ветер катастрофы, словно пылинку, носил по ледяным улицам, швыряя от кафе к кафе. Жаль, сказал я, что вы не видели, например, его шляпу: прежде, наверное, цвет ее назвали бы "сизым"; подобно боевому крейсеру после нескольких прямых попаданий, она качалась, кренясь то туда, то сюда, на его птичьей головенке. Жаль, сказал я, что вы не видели его тщательно вычищенную, безнадежно серую пиджачную тройку, его штанины, гармошкой спадающие на носки полуботинок. Я уже тогда подозревал, а сегодня знаю точно, что эта формула знакомства, "А я - был - Эрне Сеп", была не просто одной из остроумных шуток периода катастрофы, в городе катастрофы, как ее принимали и воспринимали в ту, явно уже наступившую катастрофическую эпоху, потому что не могли и не хотели принимать и воспринимать по-другому. Нет: эта формула знакомства была текстом, причем радикальным текстом, я бы сказал, текстовым подвигом. Благодаря этому тексту Эрне Сеп остался Эрне Сепом; более того, благодаря ему Эрне Сеп превратился в Эрне Сепа, причем как раз тогда, когда он был уже всего лишь Эрне Сеп, когда уничтожили, ликвидировали, национализировали все, что некогда еще позволяло Эрне Сепу быть Эрне Сепом. Это просто был лапидарный, сведенный к трем словам текст, выражающий актуальный момент истины, текст, который уже никакого отношения не имеет ни к добродушию, ни к мудрости. Такой текст, который никого ни к чему не склоняет, никого ничем не соблазняет, но с которым никто никогда не сможет примириться, а потому это - текст с дальним прицелом, с дальним отзвуком, это в своем роде художественное произведение, которое, может быть - рискну высказать такое предположение, - будет жить дольше, чем все литературные произведения Эрне Сепа... Тут мои друзья, мои бывшие ученики зашумели; иные выразили сомнение и стали возражать, дескать, творчество - как они говорили - "ничем не может быть заменено", далее, что Эрне Сеп как раз в наши дни возрождается к новой жизни, произведения его как раз сейчас люди снова начинают читать и ценить. Об этом я на сей раз опять же не мог и не хотел ничего знать, поскольку я не литератор и беллитристику давно уже не люблю и не читаю. Если мне нужны тексты, я ищу их в основном вне литературы; а если бы я пытался сам их составлять, то, наверное, остерегался бы того, чтобы тексты эти были литературными текстами, потому что - и, пожалуй, будет достаточно, если я скажу то, что скажу, да больше я бы все равно не мог сказать, - словом, потому что литература перестала внушать безусловное доверие к себе. Сейчас невольно опасаешься, что тексты, погруженные в растворитель литературы, никогда более не обретут былой емкости и жизненности. Нам следовало бы стремиться к таким текстам, которые охватывают жизненный опыт (то есть катастрофу) в целом; к таким текстам, которые помогают умирать - все-таки оставляя что-то в наследство и тем, кто выжил. Говорят, такие тексты способна создавать и литература, - ничего не могу возразить против этого; однако все отчетливее вижу, что способны на это лишь свидетельские показания; ну, еще, может быть, такой способностью обладает жизнь, прожитая в молчании, без попыток обратить ее в текст, то есть - жизнь как текст. "Я пришел, чтобы свидетельствовать об истине", это что, литература? "Я - был - Эрне Сеп", - это что, литература? Так что теперь я вижу это отчетливо - рассказ о феномене текстотворения (а вместе с тем - и историю об английском флаге) все-таки нужно было начинать не с Рихарда Вагнера, как я думал вначале, а с Эрне Сепа, но и в том, и в другом случае начинать обязательно придется с редакции. В этой редакции, куда привело меня, под влиянием Эрне Сепа, мое воображение - при несомненной роли внешних обстоятельств, всегда, впрочем, с готовностью уступающих диктату воображения, - в этой редакции я, таким образом, как бы проделал тот же путь - разве что более короткий и в более густой среде, хотя, конечно, никакого духовного следа в ней не оставил, - тот же путь, какой Эрне Сеп проделал от добродушного и мудрого неведения до текста "А я - был - Эрне Сеп"; вся разница в том, что на месте того Будапешта, который якобы тут существовал, я обнаружил лежащий в руинах город, а в нем - лежащие в руинах жизни, лежащие в руинах души и втоптанные в руины надежды. Молодой человек, о котором я говорю - я, - тоже был одной из тех потерянных душ, что брели среди руин в никуда, хотя он - я - воспринимал эти руины лишь как декорации в каком-то фильме, себя же - как персонаж этого фильма, фильма, пронизанного сплином, иронично и грустно модерного, иронично и модерно лживого; причем свою роль в этом фильме, целиком опираясь на видимость из зрительного зала и отметая всякие посторонние, смущающие обстоятельства (то есть действительность, или катастрофу), он (я) формулировал так: "Я журналист". Я вижу этого молодого человека осенними утрами, туманную изморось которых он вдыхал, словно быстро улетающую свободу; вижу декорации вокруг него: влажно поблескивающий черный асфальт, привычные изгибы знакомых улиц, их уходящие в никуда пустоты, за которыми жидкие клубы тумана позволяют угадывать близость реки, вижу пахнущих сыростью людей, которые вместе с ним ждут автобуса, влажные зонтики, сплошь заклеенный цветными плакатами забор, закрывающий оставшиеся после войны развалины жилого дома, на месте которого сегодня, спустя четыре десятилетия, вздымается другая развалина, развалина мирного времени, возведенная на месте военных руин, девятиэтажный осыпающийся памятник тотальному миру, разъедаемый преждевременной старостью, покрытый плавающей в воздухе копотью и нечистотами самого разного происхождения, памятник воровству, халатности, уходящей в бесконечность временности и равнодушия. Я вижу лестничную клетку, по ступеням которой этот молодой человек вскоре торопливо взбежит наверх, в свою редакцию, взбежит с уверенностью людей, подгоняемых ложными идеями, с той уверенностью, которая побуждала его - меня - говорить: "Я журналист", а значит, и с определенным сознанием собственной важности, сознанием, которое подпитывала и сама лестничная клетка, давно уже не существующая, но в те времена успешно внушавшая ощущение однозначности данной реальности, реальности настоящих редакций, реальности былых журналистов, былой журналистики, реальности все это объемлющего в себе настроения;
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я