https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/100/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ветерок, слабенький, шевелил занавеску. И вдруг где-то за плечом густой баритон:
- Кира Петровна! О чем вы так задумались?
Обернулась. Рядом стоял доктор Чагин - низенький, массивный человек, зав. отделением травматологии и ортопедии. Тяжелое, крупное, волевое лицо с янтарными, пронзительными, немигающими глазами. Такими глазами, должно быть, орлы смотрят на солнце. Железно-седые, густые волосы враскидку, каким-то острым клювом сходятся на лбу. Общее впечатление - недоброй, умной, насупленной птицы.
Он стоял, опершись на палку, кряжистую, витую, с загнутой ручкой. Говорили, что потерял ногу на войне. И, что еще страшнее, - семью. В больнице Чагин держался особняком, дружбы, даже приятельства ни с кем не заводил. Всех тут звали по имени-отчеству, а его почему-то не Глеб Евгеньевич, а доктор Чагин. Замкнут, ироничен, опрятно одет...
Стояли мы с ним у кадки с фикусом. В отделении было много цветов слабость старшей сестры. Этот фикус был особенный. На его верхушке красовался свежий зеленый побег - третий за зиму.
- Что это вы так пристально разглядываете? - спросил Чагин.
- Да вот на фикус смотрю.
- Что же вы в нем усмотрели?
- Упрямый субъект. В книге "Комнатные растения" сказано, что, если срезать побег у верхушки, фикус начинает ветвиться. А этот - ни в какую. Стрижем его, стрижем, а он все растет в одном направлении - вверх.
- Черта, достойная уважения, - серьезно ответил Чагин. - Его урезали, его искалечили, а он все остается собой.
Может быть, было неуместно говорить одному калеке о другом? Быстро переменила тему.
- Дело не в фикусе. Думала я о праве... праве знать.
Довольно путано изложила свои мысли по случаю смерти Быковой. Имеет ли больной право знать всю правду о своем состоянии? Приготовиться к смерти, если она неизбежна?
- Сложный вопрос, Кира Петровна. В чем-то вы правы. Заговор молчания, окружающий обреченного, ставит между ним и другими людьми стенку. Стенку лжи. На себе это испытал, когда лежал в госпитале с газовой гангреной. Сам врач и хорошо сознавал, что дела мои плохи. Но не с кем мне было поговорить по душам, откровенно. У врачей да и у сестер были такие бодрые, непроницаемые лица! Не лица, маски. Как в античном театре - навсегда улыбка. Единственный, кто говорил со мной откровенно, был сосед по койке, тоже "газовик", как нас тогда называли. "Помрем мы с тобой, братец, как пить дать помрем, а жить-то до чего охота!" Ему жить охота, и мне охота, он умрет, и я умру - куда тут деваться? Он-то умер после нескольких ампутаций, а я, как видите, остался жив. В день, когда он умер, я спросил у врача: "Мне, значит, тоже готовиться?" - "Да что вы, лейтенант, откуда у вас такие мысли? Лечим вас и вылечим". А у самого глаза бодростью так и затянуты. Да, многие бьются об эту стенку, умоляют о правде...
Такой длинной речи я никогда не слыхала от Чагина. Не думала даже, что он на нее способен. Молчалив до предела. Как говорили про него сослуживцы - "молчит до дыр".
- Так что же, - спросила я, - имеет человек право на правду?
- Это смотря какой человек.
- Значит, надо говорить правду только особенным? Сильным духом?
- Сила духа - понятие относительное. Многие, особенно в молодости, считают себя сильными духом, способными вынести правду о близкой смерти. А почему? Потому, что она далека от них, эта смерть. Не стоит за плечом, не дышит в ухо. И заметьте: чем тяжелей больной, тем меньше он хочет знать о себе правду. Он от нее прячется, думает: другие умирают, но не я. Ведь я это я, единственный, от всех особенный.
- Ну нет! Я-то хотела бы всей правды. Я-то бы ее вынесла.
- Это вы потому так думаете, что молоды и здоровы.
- Ну уж и молода! Сорок два года - не молодость. - Сбавила-таки себе один годик, не удержалась!
- С моей позиции пожилого человека, ветерана войны, вы просто ребенок. И суждения ваши ребяческие. Думаю, вам не приходилось переживать серьезных горестей.
- Почему вы так думаете?
- По глазам. Настоящее горе оставляет след в глазах.
- Возможно, вы и правы, не приходилось. Все впереди. - И улыбнулась беспечно.
- Так я и знал. Не было у вас в жизни серьезных горестей, испытаний. А человек, сквозь них не прошедший, еще не совсем человек, а только залог его, куколка, хризалида. "Я-то вынесла бы правду!" Это вы потому так себя обольщаете, что у вас сильное, легкое, послушное тело, стройные ноги, которыми, кстати, я всегда любуюсь. Каждый шаг - радость. Когда-то и я был таким. Да-да, не смейтесь. Высоким не был, а стройным, легким, подвижным был. Не дай бог вам понять, что это значит, когда каждый шаг стоит усилия. Дойти до угла, свернуть направо, добраться до палаты... И не просто добраться, но и помочь больным. Знаю, они меня не очень-то жалуют, называют хромым чертом. А мне, несмотря на это, надо вдуматься в каждого, отнестись к нему с полным вниманием, не позируя, не выставляя себя. Станиславский говорил, что режиссер должен умереть в актере. Так же вот врач должен умереть в пациенте. Задачи все нешуточные. Рядом с ними как-то несерьезно выглядит ваш вопрос о праве на правду.
Обиделась:
- Но здесь тоже задача - как поступать?
- Общих правил нет. Поступать надо не по правилам, а по ощущению. Загляни человеку в глаза и постарайся понять: в самом ли деле он хочет правды или так, кокетничает? Думаю, что ваша старуха не кокетничала. А кокетничаете, простите меня, вы, поигрывая всякими мыслями...
Вот тебе и посоветовалась! Неприятный человек.
- Хватит, поговорили, - сказал он. - Пора за работу.
И двинулся по коридору, неся свое тело, подпертое палкой, до правого поворота... Протез как будто не очень удачный, думала я, глядя ему в спину.
В тот самый день, когда умерла баба Маня, выписалась Люся Шилова. Коротко остриженная, очень бледная, но живая - непохожая на ту, что лежала тогда лицом вниз. Какая-то твердость проступила на этом лице, обозначила скулы.
- Вот и все, Люся. Желаю вам здоровья, счастья, радости. Сердце ваше мы подлечили, теперь все зависит от вас самой. Главное, не волноваться.
Люся усмехнулась косо, по-новому:
- Это как выйдет. Волноваться, может, и буду, а психовать - нет. Спасибо вам, Кира Петровна. Сами не знаете, как вы мне помогли. Век не забуду. Если что для вас сделать - со всей радостью. Полы" помыть, постирать, в магазин сходить. Только кликнете - прибегу.
- Спасибо, Люся. Думаю, надобности не будет. У вас своих забот достаточно.
Обменялись телефонами. Обнялись, расцеловались. Ну, в добрый час!
Скольких уже своих пациентов проводила я в жизнь! Из окна второй терапии было видно, как удаляется прямая, стройненькая фигура в невзрачном пальтишке, с шарфом по ветру. Никто ее не встречал; шла одна. Вот уже и пропала из виду. Так всегда уходят из больницы: лишь бы не возвращаться. Впускаешь в свою душу больного, привыкаешь к нему, любишь. Какое-то время - близкие люди. Выписывается больной - и поминай как звали...
7
Меня вызвал к себе Главный:
- Кира Петровна, очень вас прошу зайти.
Даже "очень прошу". Что, интересно, ему понадобилось?
После обхода зашла в кабинет. Главный сообщил, что мне придется срочно поехать в Москву на конференцию аллергологов. Должен был ехать сам, но...
- Вступило, - сказал он по-простецки, потирая поясницу. - Радикулит взыграл.
- Позвольте, Николай Максимович, а при чем тут я? Рядовой врач, даже без степени...
- Тут не степень важна, а конкретные знания. У вас в отделении было несколько случаев тяжелой аллергии, и вы с ними неплохо справлялись, я даже взял кое-что из ваших историй болезни для моего доклада. С его текстом я вас ознакомлю. Разумеется, он будет под двумя именами - моим и вашим. Расскажете о своих больных, поделитесь опытом. Пусть видят, что и мы в нашей глубинке не лаптем щи хлебаем.
Вот оно как: взял мои истории болезни, а мне - ни слова. Если б не "вступило", так бы ничего и не знала... Впрочем, теперь это в обычае...
- Так могу я на вас рассчитывать?
- Я же не умею выступать.
- Когда-нибудь надо научиться.
- Да и нельзя мне ехать. На кого я оставлю отделение?
- Хотя бы на Нину Константиновну. Понимаю, что замена неудачная. Так это же всего на несколько дней.
- А главное, - все еще сопротивляюсь, - что я понимаю в аллергии?
- В ней никто ничего не понимает. Твердят как попугаи: болезнь века. Лекарственные препараты, бытовая химия, то да се. Вы как-то высказывали дельные мысли на этот счет, связывали аллергические синдромы с конкретными препаратами. Вот и повторите свои соображения там.
- Легко сказать: повторите! Одно дело здесь, в кругу своих, другое там, перед светилами...
- Не боги горшки обжигают. И не спорьте, я уже сообщил в оргкомитет, что поедете вы. Номер в гостинице перебронирован на вас. Прокатитесь, отдохнете, побродите по магазинам...
Айв самом деле, почему бы не поехать? В Москве не была уже лет десять. Ездила в том давно-давно прошедшем. Жила в общежитии, по трое-четверо в комнате. Теснота, шум... А тут - отдельный номер в гостинице.
Соблазнила меня, в сущности, идея "побегать по магазинам". Валюну очень нужна зимняя куртка с капюшоном, на "молнии" снизу доверху. Из Москвы кто-то привозил не так давно. По справедливости, куртка нужна не одному Валюну, Мите - тоже. Но тот большого значения одежде не придает, одень его хоть в мешок. А на две куртки денег не хватит...
- Ладно, поеду.
- Умница! - расцвел Главный и погладил меня по руке.
Терпеть не могу, когда меня трогают...
Выписать командировку, получить аванс, передать отделение Нине Константиновне (она - в цыплячьем ужасе) - на все это ушла половина дня. Поезд отходит утром, прибывает вечером. Главный заверил: встретят, отвезут прямо в гостиницу.
Бежала домой еще засветло, возбужденная, будто даже помолодевшая. Давно никуда не ездила, засиделась, да, засиделась... Город сиял золотыми маковками на ранней вечерней заре. Красно-розовыми, нежно-веселыми были старинные стены и башни. А вокруг них с криком носились стаи ворон. Видно, что-то случилось в их вороньем царстве. Так и я всполошилась перед поездкой - впору лететь и каркать.
А вот и дом мой - старинной постройки, со своим каменным, особым лицом. Даже сейчас приятно о нем вспоминать, хотя он мне уже чужой. Две кариатиды, глядя из-под локтей скругленных рук, равнодушные к холоду, подпирают карниз по обе стороны входа. Мраморная лестница, стрельчатые окна с разноцветными стеклами, лепнина вверху... Все это несвежо, давно не ремонтировано - но мой дом! Помнила его, сколько себя. Совсем была маленькой, когда отцу, ответственному работнику, старому большевику, дали в этом доме квартиру. Роскошную по тем временам, половину бывшей барской. Одной половине досталась мраморная лестница, другой - черная. Я гордилась, что у нас - мраморная. Сколько было играно на этой лестнице в детстве...
Думая о прошлом, заглядываю в давно прошедшее - в детство. Детство тоже было не одно. Оно было рассечено, разрублено войной на три части.
8
Первое, самое раннее - до четырех лет, до войны. В этом самом красивом доме с мраморной лестницей. Лестница населена видениями того детства. Вот иду с мамой за руку вниз, одолевая каждую ступеньку не за один, за два шага. Чудесно-медленно проходит время. В высокие окна бьет солнце разноцветными лучами - красными, зелеными, лиловыми. В каждом луче танцуют пылинки того же цвета.
Мама тянет за руку: иди, копуша! А я нарочно медлю, уж очень все кругом разноцветно. Но мама не понимает: спешит. Вечно она спешит (как я буду спешить - потом).
Другая вспышка памяти: бублик. Круглое, золотое, теплое чудо. Мама его мне протягивает: ну, ешь! Хочется куснуть, но страшно нарушить его красоту. Начинаю есть - и каюсь, и плачу. (Всю жизнь потом меня доводило до слез совершенство. Его уязвимость.)
Такие вспышки молниями выхватывают отдельные точки раннего детства. Между ними, как в тумане, все остальное: мама, папа и даже кошка Евгения. Нет, папу все-таки помню. Брал меня на руки, носил, пел.
Четыре года - перелом, война. Черные тарелки, из которых звучат черные новости. Враг - у ворот. Папа - на фронте, воюет с этим самым _врагом_ чернолицым, как тарелка радио.
Трудное слово "эвакуация". Сборы, чемоданы. "Не топчись под ногами!" А я просто хочу уложить любимого зайца. Нельзя.
И вот - едем. Мама - учительница начальной школы - везет целый класс детворы. "Детвора" - ее, мамино, слово, другие говорят - дети, ребята...
Каждый из "детворы" чуть ли не вдвое выше меня. "Как тебя зовут?" "Киля". Еще не умела произносить "р". Валюн - в меня: "Баба Лая". Меня опекают, суют конфеты (значит, еще были конфеты?). Кладу их в кармашек передника, и он угловато топырится. На кармашке - вышитый мухомор, над ним - бабочка.
Вагон, в котором едем, почему-то зовут "теплушкой". Наверно, потому, что здесь тепло, даже жарко. Солнце светит изо всех сил в раздвинутую настежь стенку. Стены нет, вместо нее - солнце. В лучах, ликуя, пляшут пылинки.
На станциях взрослые (их человека три-четыре на вагон) приносят чай, раз в день - горячую пищу. Сначала думала, что пища должна "пищать", ничего похожего. Котелок, в котором несут суп, называется "манерка". Дети пьют суп прямо из манерок, а мне нельзя - у меня своя тарелочка, своя ложка. Почему нельзя? "Не капризничай", - говорит мама.
Едем долго, наверно, недели две или три. Летят мимо, или ползут, или просто на месте стоят травянистые поля по самое небо, в траве - цветы (колокольчики, ромашки и какие-то еще неизвестные). Поезд идет, останавливается, долго стоит, снова идет, а мимо - цветы. Где-то в отдалении, далеко за хвостом поезда, идет война. Что-то грозное, гремучее. Кругом "детвора" все время играет в войну. "Фашисты, - говорят дети, Гитлер". Мой папа на войне, воюет с немцами, главный у них - Гитлер, папа его убьет.
Вспоминаю папу. Высокий, красивый, седые виски, узкая голова. Носил меня верхом на плече из комнаты в комнату, пел "Вихри враждебные веют над нами". Не знаю, что такое "вихри" - должно быть, вроде пылесосов. Дома есть пылесос - низенький, как собачка-такса на своих колесиках. Боюсь его. Папа говорит: "Не бойся", - дает мне в руки кишку, и правда - не страшно. Папа нарочно намусорил, накрошил бумажек - пылесос их проглотил в одно мгновенье. А раз было такое:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я