водонагреватели термекс 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он нерушимо высится на своем месте, хотя для нее далеко еще не началась обычная жизнь взрослых, которые уже обставились, которые уже обставлены. Для себя самой она осталась человеком с перспективами, с нераскрытыми возможностями.
Кто сейчас отвернется, кто пожмет плечами, — кто, отвернувшись от нее, Кристы Т., укажет на биографии более значительные и полезные, тот ничего не понял. Я же стремлюсь указать именно на нее. На богатства, которые она открывала, на величие, которое ей было доступно, на полезность, которая ей была открыта. И, значит, на тот захолустный мекленбургский городишко, который вырастает из картофельных и ржаных полей, городишко, словно на картинке, с длинным рядом красных амбаров, с горбатой булыжной мостовой, которая бежит к рынку, с церковью, аптекой, магазином и кафе. Когда Криста Т. подходит поближе и все оказывается именно таким, она невольно смеется, но это не смех победителя. Ибо конец неизвестен. Но она все равно смеется, потому что город так и остается городом, он не тает в воздухе, когда поглядишь внимательней, не опрокидывается, когда его тронешь пальцем. А что она при этом думала? Что серьезность так никогда и не наступит? Что серьезность нельзя сложить даже из цемента и камня? Вот, к примеру, большой дом на углу, ряд окон на втором этаже, вид на две проселочные дороги, которые скрещиваются как раз перед ним, двор с развесистым каштаном, истертая и холодная каменная лестница, уродливая коричневая дверь, на которой написано чье-то имя… Она хочет со вздохом облегчения пройти мимо, но на дверях стоит ее имя. И она входит.
Не шуми, Крошка-Анна.
Длинным коридором несет она девочку в какую-то комнату, а там уже стоит кровать. Она укладывает ее. Не шуми.
Она проходит через остальные комнаты, все большие и голые, подходит к окну. Липы, фахверковые дома. Значит, здесь. Ей это не по душе. Но, оглянувшись, она видит, что в дверях стоит Юстус и совершает над собой усилие. Почему бы и не здесь? — говорит она.
Впрочем, места, где мы живем, не так уж маловажны. Они не только образуют рамку для наших выступлений, они вмешиваются, меняют ход действия, и нередко, говоря «условия», мы подразумеваем вполне определенное место, которому до нас и дела нет.
Криста Т. не могла бы утверждать, что не сама выбрала свою роль, ничего подобного она и не утверждала. Напротив, в одном из своих редких писем она, не без иронии, конечно, дала себе определение. Супруга ветеринара в мекленбургском городишке, так она писала, а чтобы приглушить свою растерянность, подпускала долю сомнения: овладею ли я этой премудростью? Каждая околевшая лошадь, каждая отелившаяся корова — это для меня катастрофа.
Но что она имела в виду на самом деле, сегодня так же явствует из следующей фразы, как тогда пряталось в ней. Там было сказано: игра в варианты окончилась. Теперь не может быть и речи о том, чтобы по произволу сменить декорации или вообще не показываться из-за занавеса. Теперь реально существовала цепочка из пяти слов, которую она была вынуждена принять как свое определение.
Именно теперь ей надлежало ответить на вопрос: кем ты хочешь стать? И сказать надлежало следующее: я хочу каждый день рано вставать, чтобы сначала позаботиться о ребенке, затем приготовить завтрак для нас двоих — для Юстуса и для меня; бегая из кухни в комнату и обратно, я хочу слушать, какие он мне дает поручения; я запомню, что надо позвонить окружному ветеринару и где надо искать его, Юстуса, когда позвонят от Ульриха из Грос-Бандикова насчет свиней. Я хочу стоять с кофейником в дверях и без усилий понимать такие слова, как «бруцеллез», «отел» или «коровники, проверенные на палочку Коха», и хотя бы в течение одной секунды я хочу каждое утро удивляться на самое себя, потому что выслушала все эти слова так же, как буду выслушивать их двадцать лет спустя: без удивления. Да, скажу я ему, шприцы простерилизованы, помощница, которая делает прививки свиньям, придет послезавтра. Нет, конечно же, я не отойду от телефона. Тебя всерьез беспокоят Ульриховы свиньи?
Потом я вместе с ним выйду во двор, залезу в машину, пока Юстус прогревает мотор, пока за воротами медленно светает, а здесь, внутри, еще темно и мы с ним одни. У Юстуса уже делается внимательное лицо, то, которое мне больше всего в нем нравится, и я тихо говорю ему: еще минутку, а он смеется и уделяет мне эту минуту. Потом я хочу посмотреть, как он отъезжает, медленно подняться в дом и целый день делать все, что должно быть сделано, по порядку, одно за другим, чтобы моя работа толкала день вперед — как мне порой кажется.
Но день так весом, что надолго двух моих рук не хватает.
16
Я спрашиваю у Юстуса: значит, она боялась, что ее не хватит?
Юстус отвечает: да и, немного подумав: нет.
Больше он ничего не говорит, да и трудно объяснить, в каком смысле Криста Т. вечно считала, что ее не хватит, а в каком другом, — что хватит, и даже с избытком. Порой мне кажется, что она сбила с толку и нас всех, и себя своими вечными жалобами на собственную неполноценность. То неустойчивое состояние, к примеру, в котором она умела поддерживать свое хозяйство, представляется мне чересчур сложным, чтобы быть случайным. Когда одна слабость уравновешивала другую, когда из двух упущений получалась одна сногсшибательная импровизация, когда все пребывали в твердой уверенности, что нельзя ни к чему прикоснуться, чтобы не рухнуло целое, она же, если нужно, бралась за дело мертвой хваткой, — все это можно было бы назвать поистине изысканным, не примешивайся ко всему ее предательская усталость. В последние годы… Слово сказано, и я не намерена брать его назад, как не раз делала прежде; да, это были последние годы — в последние годы мы ни разу не видели ее не усталой. Сегодня можно задаваться вопросом, что скрывалось за этой усталостью, тогда же подобный вопрос не вставал за полной его бессмысленностью. Ответ не принес бы пользы ни ей, ни нам. С уверенностью можно сказать лишь одно: от того, что делаешь, никогда нельзя устать до такой степени, как от того, чего не делаешь или не можешь делать. Так представляется мне ее случай. Так выглядела ее слабость и ее тайное превосходство.
Она изменилась? — спросила я у Юстуса.
Ты имеешь в виду… Да, отвечает он, ты бы ее не узнала.
А она догадывалась…
Не знаю, говорит он. Мы больше об этом не разговаривали. Но все-таки странно, что она больше не спрашивала о детях. Ни звука. Ты можешь себе это представить?
Те два письма я видела, они лежат передо мной. Синие конверты с целлофановым окошечком, ее последние письма старшим девочкам, которые еще не умели читать. Она вырезала из пестрой бумаги синих рыбок и желтые цветочки и словно каемку наклеила на белый лист, она выводила большие, ровные буквы, писала о весне и лете, потому что заболела она, когда была глубокая зима, и умерла, когда был лед и снег. Как мне хотелось бы покататься с вами по замерзшему озеру на санках! О редиске и о цветах идет речь в этих письмах и о том, как она будет учить детей плавать. Конверты, в которые я сунула письма обратно, уже пожелтели и поистерлись на краях. Я верну письма, быть может, сейчас дети захотят прочесть их.
Значит, говоришь, она больше про них не спрашивала? — спрашиваю я Юстуса.
Ни единого слова, говорит он, две-три недели подряд — ни слова, до самого конца.
Ты считаешь, говорю я, она молчала, чтобы не поддаться слабости?
Но ведь она и была слабой, она только хотела скрыть свою слабость от меня.
Это как раз и есть то, что я называю силой.
Итак, я воздвигаю их перед собой, ее слабость, ее силу, и мы медленно привыкаем к мысли, что она умерла. Как заслон против времени, которое представляется мне враждебным, на деле же просто равнодушное. Время вовсе не обязано что-либо делать, оно просто надвигается, просто подступает к той границе, которая была уготована ей, Кристе Т. Тут ее время истекло и осталось только наше.
Давайте забудем все, что знаем, чтобы знание не замутило наш взгляд. Давайте войдем в годы, как она сама в них входила, — в большой, бесконечный промежуток времени. Не как в ловушку, пружина которой с каждым днем натягивается все туже.
Войдем как в жизнь.
Ее способность удивляться тому, что она находится там, где находится, нам уже знакома. За последние годы эта способность возросла невероятно. Удивляться тому, что все может быть таким, как ты себе представляла, — ибо мечтательницей она не была — это превосходило все и всяческие ожидания. Что к этому не примешивается ничего странного — казалось само по себе странным сверх всякой меры. А внутренний голос подсказывал ей, каким опасным может быть отсутствие опасности. Безопасность жены зубного врача, которая только что долго и потерянно созерцала ее с чашкой кофе в руках. Потом она встает, прощается, выходит — с негнущейся спиной — или это так кажется? С улицы она еще раз оглядывается на окно, Криста Т. стоит у окна и улыбается так, как здесь не принято улыбаться. Ни жена зубного врача, ни жена директора школы не смогут впоследствии объяснить своим мужьям, почему жена нового ветеринара — не подходящая для них компания, и никто на них за это не в претензии, потому что улыбку — ее ведь нельзя описать. Здесь же будет достаточно упомянуть, что жена зубного врача истратит не один день на восстановление своей нормальной жизни наперекор этой улыбке, на то, чтобы доказать себе самой, что она почтенная хозяйка дома и супруга и занимает подобающее ей место во всемирной табели о рангах, и место, кстати сказать, не из последних. Ничего худого она про Кристу Т. не говорит, она вообще добродушная женщина, не способная вдобавок найти точное выражение для своих чувств. Иначе она, пожалуй, назвала бы Кристу Т. «малость несерьезной». Но, вспоминая наедине с собой один конкретный взгляд, который иногда появляется у Кристы Т., она даже употребит слово «страшная».
Многим людям удивление представляется страшным. Нельзя же в самом деле, особенно когда у тебя гости, оглядывать собственную квартиру с таким выражением, будто видишь ее в первый раз, будто у шкафов и кушеток каждую минуту могут вырасти ноги, а в стенах зазиять дыры.
Как бы то ни было, обе — и жена зубного врача, и жена директора могут спокойно отойти в сторонку, могут перемывать ей косточки или, проявив великодушие, смолчать. Нам же не дано отойти в сторону при щекотливой ситуации, а перемывать ей косточки мы просто обязаны. Для каковой цели — как почти всегда — имеется множество возможностей даже при самых твердых, почти нераздвигаемых рамках. Во-первых, у нас есть вещественные доказательства: следы нашей скудной переписки тех лет. Во-вторых, обрывки записей о детях. Поскольку, когда Анне исполнилось три года, родилась Лена, во всех отношениях полная противоположность сестре: темноволосая, хрупкая, чувствительная. Если я и без того вечно жаловалась на разрозненность и несистематичность ее наследия, что прикажете говорить мне теперь, при виде этой стопки записок? Как будто под рукой у нее за все годы ни разу не было ни тетради, ни блокнота, а сплошь использованные конверты, оборотная сторона всяких отчетов и напоминаний — писчебумажные отходы со стола ее мужа.
Третьей возможностью подойти вплотную к тем годам было бы элементарное воспоминание. Казалось бы, нет ничего проще, чем представить себе еще раз Кристу Т., как она поднимается по ступеням, неся на руках завернутый в одеяла сверток — Анну, как еще с лестницы кричит нам, что ужасно устала, как мы, несмотря на это, засиживаемся до поздней ночи, даже когда думаем, что не надо бы терять столько времени. Вот какую картину я вижу.
Все указывает на совершающийся переход. Так, как сейчас, не останется. Подаваемые знаки имеют лишь временное значение, хорошо, когда это понимают. Ее письма, небрежные и редкие, устаревшие, минувшие, в них закрадывается никогда не принимаемое всерьез чувство неполноценности. Ее заметки — не более как обещание себе самой, как отзвук уже неистребимой привычки. Наши мимолетные встречи — аванс, всего лишь аванс в счет того времени, которым мы когда-либо будем располагать для нормальной встречи.
Пора четких картин миновала. Мы приближаемся к размытой зоне настоящего. Но чего нельзя отчетливо увидеть, то, вероятно, можно услышать.
Я слышу, как она говорит: мы не видимся.
Я слышу, как она терзается. Вот доказательство того, какой она была, вот, извольте: она жаждала ощущений, она жаждала смысла. Мы не видимся.
Да, но зачем это нужно?
Она стояла на своем. Мы должны знать, что с нами произошло, говорила она. Надо знать, что происходит с человеком.
К чему? А вдруг это только расслабит нас?
Она упорствовала: нельзя действовать вслепую и вглухую тому, кто не глух и не слеп на самом деле. Она стояла за ясность и за сознательность, но не разделяла распространенного мнения: для этого требуется лишь немножко храбрости, лишь внешняя сторона событий, которую легко принимают за истину, лишь малая толика разговоров о наличествующем прогрессе.
«Мир на земле» — это выражение вдруг обрело вес; разум, думали мы, наука, научное столетие. Ночью мы выходили на балкон, чтобы в течение нескольких минут наблюдать траектории новых звезд. Открытие, что земля, вызволенная из плена железных определений, снова доступна нашему вмешательству и нуждается в нас со всеми нашими несовершенствами, в которых легче признаешься, когда видишь, что они не грозят увлечь тебя в пропасть…
Она полагала, что над своим прошлым надо так же трудиться, как над своим будущим, это я узнаю из заметок, которые она делала по поводу прочитанных книг. Одна редакция попросила ее написать об этом, но из-за бурно усиливающейся, нездоровой усталости она не пошла дальше этих заметок, и я не уверена, что она применила бы на практике те критерии, которые сама же не моргнув глазом установила. Она отнюдь не надеялась встретить нечто совершенное, но ей хотелось, чтобы все было свежим и новым, а не бледным, случайным и банальным, как в действительности, чтобы описывалось нечто другое, а не еще и еще раз давно виденное и повсеместно известное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я