https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Фатум! Фортуна отворачивается от него и нелепейшим образом укладывает на обе лопатки. Аппендицит! Вообще-то сущий пустяк, а в данном случае — смертельная опасность.— Совершенно верно, — сказал Оливье, — немного поработать скальпелем, и все было бы в порядке, но именно скальпеля-то и нет.— Да, и вот наш сенатор очутился в шестнадцатом веке, — продолжал Мерсье, — когда то, что нам сейчас кажется пустяком, считалось опасной болезнью, которую именовали «злосчастной коликой».Он уселся верхом на стул, обхватив крепкими ногами спинку.— Я все болтаю, болтаю, а дело стоит, — проворчал он. — Должен признаться, я прямо сам не свой. Я принял эту историю близко к сердцу, и теперь почва буквально ушла у меня из-под ног. Но нужно готовиться к худшему. Ты, Сельма, вместе с сыном поживешь у меня. Когда нависает беда, людям непричастным лучше держаться подальше от места событий. Вас, Оливье, я слишком хорошо знаю и не могу помешать вам делать невозможное…От волнения господин Мерсье пощелкал языком. И уже доверительным тоном добавил:— Кстати, знаете ли вы, что экипаж «Лолланда» выпущен в город? Эти славные датчане занимаются туризмом, пока чинят их пароход — там что-то серьезное. И я думаю, что эскулап, который лечит их хворобы, тоже не сидит на борту. * * * Оливье снова бросился в город и вернулся только к шести часам; лоб его перерезала упрямая складка, на губах застыла легкая гримаса промотавшегося игрока, который в конце партии неожиданно берет все взятки. Мы еще посмотрим! Возможно, счастье не отвернулось от сенатора так бесповоротно, как это представляется Мерсье.«Ситроен» тормозит и вклинивается между двумя машинами, без сомнения принадлежащими соседям. Странное дело — дом кажется Оливье каким-то сплющенным, неуютным, чужим, точно ты играешь в прятки и пользуешься тем или иным убежищем лишь как тайником: главное — незаметно из него выйти.Но что это за люди разговаривают там, на крыльце? Оливье тотчас узнает владельца дома, господина Менандеса, в сопровождении незнакомой пары и слышит его пронзительный голос: хозяин кричит, что, раз он получил уведомление и жильцы съезжают, он вправе показать виллу этим господам, а если их не впустят, он вызовет судебного исполнителя и взломает дверь… Несчастная Мария сквозь щелку бормочет что-то нечленораздельное. В который уже раз все повисает на волоске. Игра обостряется — остается лишь надеяться, что удастся сблефовать. Хорошо хоть, что Оливье успел вовремя подъехать; он расправляет плечи и решительным шагом направляется к дому.— Извините нашу служанку, — говорит он. — Мы не ждали вас и не оставили ей соответствующих указаний. Входите, прошу.Никаких лишних слов! Осмотр начался. И Мария ушла к себе. Господин Менандес, зыркая вокруг глазами и отмечая про себя трещину на кафеле и черное пятно на бобрике — след от окурка Рамона, нахваливает расположение дома и его хорошее состояние. Нос его, точно киль корабля, разрезает воздух. Сейчас, когда одни жильцы съезжают, а другие еще не въехали, он чувствует себя полновластным владельцем этих пяти комнат со свежевыбеленными потолками, звуконепроницаемыми стенами, прекрасным туалетом и ванной. Резким движением руки он распахивает двери, за которыми сверкает биде, унитаз с крышкой из кораллового пропилена — такого же, как приспособление для туалетной бумаги и щетка с футляром. Он подчеркивает обилие стенных шкафов, где висят пустые вешалки и зажимы для юбок, с которых Сельма уже сняла свои вещи. На кухне он включает вытяжку, открывает кран-смеситель, отмечает, что все магнитные затворы, все кухонные аппараты принадлежат ему и, следовательно, остаются. Супружеская чета — дама в жемчужно-сером костюме и сорокалетний господин в костюме, сшитом из той же материи, — сухо кивает и долго разглядывает электрическую жаровню.— Американская? — спрашивает дама.Господин Менандес, которому не слишком пришелся по вкусу этот вопрос, проводит их в комнаты, но на сей раз Оливье опережает его и сам поворачивает ручки дверей. Супруги снимают мерки с помощью двухметрового сантиметра-рулетки, который достает из кармана муж; он называет цифры супруге, прикидывающей, уместится ли здесь их широкая кровать с высокой спинкой. В конце коридора Оливье, с трудом передвигая вдруг налившиеся свинцом ноги, идет ва-банк и громко возвещает:— Комната прислуги… Должен вас предупредить, что ее муж, который работает садовником в посольстве и одновременно следит за нашим садом, заболел скарлатиной… Я жду «скорую помощь», чтобы она отвезла его в инфекционную больницу.В подобных обстоятельствах существует одно золотое правило — нельзя проверять, как воспринята ложь. Стоит посмотреть на человека, чтобы отметить про себя его реакцию, — и он усомнится в твоих словах. Единственно верный способ — держаться выдуманной легенды. Оливье поворачивается спиной и дважды коротко стучит в дверь.— Не нужно, не беспокойте их, — говорит позади него дама в сером.— По размерам эта комната такая же, как и соседняя, — замечает хозяин.Но Оливье не отступает. Он приоткрыл дверь — ровно настолько, чтобы всунуть голову, и спрашивает:— Все в порядке?На самом-то деле он решил проверить, так ли, с той ли стороны кровати сидит Мария и загорожено ли ею лицо больного. Поскольку все как надо, Оливье широко распахивает дверь. Визитеры распознают в полутьме женскую фигуру, склонившуюся в тревоге над изголовьем супруга, но главное — видят это помещение с закрытыми окнами и застоявшимся воздухом. Теперь Оливье может спокойно закрыть дверь. А супруги уже спешат к выходу — Оливье нагоняет их в саду и, опережая хозяина, чтобы он не взял эту миссию на себя, говорит:— Разумеется, я вызвал дезинфекцию.— Позвоните мне, как только они все сделают, — бросает на ходу господин Менандес. — Вообще-то вы повинны в задержке, и мне бы следовало прислать вам счет за следующий квартал — в возмещение убытков.Оливье остается лишь раскланяться, хотя его и душит смех. Войдя в дом, он дает себе волю, и взрыв хохота сотрясает стены коридора, но тут же стихает, как только Оливье входит в комнату Марии и видит лежащего там человека с восковым лицом и ввалившимися глазами, который протягивает ему липкую от пота руку. Оливье ничего не рассказывает. К чему описывать во всех деталях то, что ему пришлось проделать, пока наконец он не отыскал в номере отеля некоего Горма, охмелевшего от пива и сидящей у него милашки, но не настолько пьяного, чтобы не преисполниться состраданием к ближнему при упоминании о королевском гонораре? К чему распространяться о риске, которому подвергался Оливье? Большая опасность затмевает малые.— Я нашел врача, — только и прошептал Оливье. — Но он может прийти лишь завтра утром. XXI Расплывчатое пятно луны на ущербе, затянутое темным прозрачным облаком, возникает в квадрате правой половины окна, не до конца прикрытого шторой. Молочно-белая полоска разрезает комнату на две части, скользит по ногам женщины, скользит по ногам мужчины и, добравшись наконец до графина, стоящего на комоде, подсвечивает в нем воду.Который теперь час? И откуда этот графин? Мануэль снова закрывает глаза, не понимая, отчего не слышно, как шумит река, бегущая со склонов Сьерры-де-Найарит, ведь дом стоит на самом берегу и сын Мануэля — совсем еще постреленок, а уже плавает кролем быстрее него — только что выскочил из воды. И тут же ныряет снова. Луна опять превращается в жаркое мексиканское солнце, хоть и предзакатное, но еще сияющее вовсю над изрезанным зубцами гор горизонтом. Мария стоит на высоком откосе, куда карабкается малыш, и накидывает на него большущее махровое полотенце цветов национального флага.«Есть хочешь?» — кричит Мария.Мануэль подплывает и, подтянувшись на руках, тоже взбирается на откос. Босыми ногами он приминает зеленую-зеленую траву, поразительно яркую для местного климата, хотя еще поразительнее, конечно, юность Марии — вот уж кто не стареет, как и это серое платье с темно-красной отделкой, которое она носит всегда.«Пошли?» — говорит Мария.Сынишка возглавляет шествие. Как же его зовут? Какой он крепенький, загорелый до кончиков пальцев, как изящно вырезаны у него ушки, как внимательно он слушает все, что говорит ему Мария, ей даже не приходится повторять. Когда-нибудь он, вместе с отцом или без него, спустится в край, лежащий далеко к югу, где в январе разгар лета, и получит от жизни то, в чем было отказано его отцу. Но что это? Малыш оборачивается, показывает пальчиком…«Смотрите, дом! Он катится назад».«Нет, мой родной, — говорит Мария, — это мы отходим назад».Дом, который, как и свой класс, оставил им друг учитель, получив назначение в Чигуагуа, город с собачьим названием, — дом этот вовсе не удаляется, он просто становится меньше. И по мере того, как солнце, разрезаемое на части гребнями гор, клонится к закату, дом все уменьшается и уменьшается. Вот он стал похожим на загородный домик, вот превратился в маленький архитектурный макет. А вот уже может сойти за жилище лилипута, куда человеку-горе Гулливеру вход запрещен. Он уже не больше кубика, не больше точки, которая растворяется в пространстве. Мануэль открывает глаза, напуганный полным правдоподобием своего сновидения.Где же он? Луна блекло подсвечивает бахрому шторы, похожей на сотни других. В верхней части комнаты виден только безликий потолок — кусок штукатурки, затененный мглой, на котором, а быть может, под которым, висит, а быть может, вздымается черная линия, заканчивающаяся черным крутом: должно быть, потушенная лампа. Кто и за кем ухаживает в этой комнате, так сильно пропахшей эфиром? Нужно еще одно маленькое усилие, чтобы привести в порядок мысли, вернуться в истерзанное болью тело, приподнять голову, такую тяжелую, словно ее сняли с бронзовой статуи. Мария спит прямо на полу, а больной — это он сам, Мануэль Альковар, который, на беду этой девушки, стал ей небезразличен. * * * Не было Мексики и никогда не будет. Мануэль подносит к глазам руку, такую же тяжелую, как голова, и смотрит на светящийся циферблат часов, чье торопливое тиканье вторит биению его сонной артерии. Маленькая стрелка стоит на четырех, большая — на двух. Раз Мария спит, значит, сейчас четыре десять утра, и он, оглушенный морфием или каким-то иным наркотиком, незаметно для себя перешел рубеж между воскресеньем и понедельником.А как зовут того, кто делал укол, а может, и не один был укол, а много, — Горм или Сторм? Глаза у него голубые, совсем как шарики синьки, которые мадам Альковар, мать Мануэля, опускала в воду, когда стирала белье; только глаза и были видны на его лице, густо заросшем светлой щетиной, из которой вместе с явственным запахом виски вырывались изрядно покореженные английские слова. Вежливостью он не отличался — почесал голову, из которой посыпалась перхоть, и пробормотал несколько банальных вопросов, которые, как и ответы Марии, Оливье не без труда переводил. Потом руки врача принялись скользить, щупать, выстукивать, и, когда большой палец прикасался к одной точке, это причиняло нестерпимую боль.— Первым делом, старина, надо облегчить вам жизнь, — наконец проворчал он.Слегка пошатываясь, он достал из сумки пластиковый пакет, на котором красными буквами было написано: «Destroy after single use» "Для одноразового пользования» (англ.).

. Несмотря на это предупреждение, он вытащил шприц, вставил в него иглу и, когда Мария надломила ампулу, медленно вобрал шприцем лекарство. Игла ходила ходуном, пока он выжимал поршнем воздух, и вместе с последним пузырьком лекарство брызнуло прямо ему в лицо.— Не поворачивайтесь, — сказал он Мануэлю, который, пытаясь подставить ему ягодицы, весь скорчился от боли.После двух попыток врач все-таки всадил иглу в бедро, правда слишком близко от вены, так что, досадливо покусывая ус, вынужден был куском ваты стереть струйку крови.— Доктор не успел позавтракать, — сказал Оливье. — Неплохо бы ему выпить чашку черного кофе.И тут время и боль, слитые для Мануэля воедино, стали исчезать. Мария в кухне звенела чашками, заходила взглянуть на него, снова уходила, вставляла пару слов в разговор, о содержании которого можно было догадаться, не вслушиваясь. Мнение о состоянии больного уже сложилось, и Мануэля это не трогало; он словно раздвоился: он не знал уже, он ли сам говорит или о нем говорят, и тревога ушла, уступив место легкому любопытству. Будь что будет! Воздух мутнел, стекленел, размывал контуры, но делал более четкими звуки, точно средь бела дня становился ночным; да так оно, наверно, и было, потому что шарканье ног, снова было влетевшее в комнату, вдруг прекратилось.— Он уже спит! — послышался шепот. — Правда, я не поскупился на дозу.Едва ли это было уловкой. Тяжесть наваливается на глаза, и веки уже не в силах дрогнуть, моргнуть, хотя слух еще действует. Ему снова мяли живот, очень твердый: постучишь по нему пальцем, и он звенит, как фанера. Снова слышались вздохи, которые не нуждаются в переводе. Потом все отошли от кровати — совсем немного — и стали в последний раз совещаться. Из невнятного, проникнутого отчаянием шепота долетали обрывки фраз:— Нет, я вам еще раз повторяю… Если бы речь шла об обычном аппендиците, я бы попытался прооперировать… Но прободение — это уж совсем другое дело!Остальное стало быстро уходить, словно слушаешь радио и теряешь волну, да это было уже и неинтересно. Бородач не подыскивал слов, чтобы утешить друзей Мануэля.— Сделать укол пенициллина в брюшину — это я еще могу. Но, знаете ли…В конце концов он решился вскрыть еще один пластиковый пакет и начал манипулировать в том сокровенном месте, где находится пупок и откуда шла нить, которая когда-то привязывала младенца Мануэля к матери и которая осталась между ними навсегда. Даже если врач выносит тебе смертный приговор, ты не в силах помешать ему еще что-то делать, когда он пытается продлить тебе жизнь, пусть даже вопреки твоей воле. «Спасибо, доктор», — ледяным тоном поблагодарила Мария, прежде чем обернуть это безжизненное тело — но оно еще дышит! — в саван безмолвия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я