https://wodolei.ru/catalog/accessories/svetilnik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Мой приемный отец.
Я вспомнил, как кто-то рассказывал, что Агафон взят из бедной семьи на воспитание.
– А далеко идти?
– На Калгановку.
Это было недалеко.
Я забежал домой, забросил коньки, сунул под мышку папку с рисунками, и мы пошли.
II
Дом на Калгановке был большой и просторный. Над входом я прочел: «Агентство страхового общества „Россия“. У Агафона была отдельная комната, маленькая, но своя. Он зажег лампу на столе. Боже, какое великолепие: лампа под зеленым абажуром, железная кровать, этажерка с книжками – даже завидно!
Нас позвали в столовую пить чай. Под большой висячей лампой у самовара сидела Зоя Аркадьевна, барыня в пенсне, с черными седеющими волосами. Федор Антонович сидел сбоку стола и читал газету «Русские ведомости». Агафон сказал:
– Вот Коля Кузьмин, из нашего класса ученик, который хорошо рисует.
Федор Антонович улыбнулся:
– Вот и молодец, что пришел, – и поздоровался со мной за руку.

Зоя Аркадьевна налила нам с Агафоном по большой чашке чаю с молоком и сама положила сахару по три куска. Федору Антоновичу она налила крепкого чаю без молока в стакан, вставленный в серебряный подстаканник. Столовая была оклеена темно-красными обоями с ковровым узором. В переднем углу висели вместо иконы маленькое «Моление о чаше» Бруни, а на стене круглый барометр и два портрета – Белинского и еще какого-то дяди в очках. Портрет Белинского я копировал из журнала и знал раньше, а про очкастого спросил Агафона шепотом:
– Кто это?
Агафон посмотрел на меня с удивлением и сказал:
– Чернышевский.
– Где же рисунки? – полюбопытствовал Федор Антонович.
Агафон принес мою папку, и рисунки пошли по рукам. Тут были и видики, срисованные из «Нивы», и портреты товарищей, и карикатуры на учителей. Математик, начищающий свои часы, был очень похож и вызвал общее одобрение.
– Молодец, ну прямо талант, – проговорил Федор Антонович. – Правда, Зоя Аркадьевна?
Та смотрела через пенсне, отставив рисунок на длину руки, и соглашалась, что талант. У меня горели уши от похвал. Похож был и поп Василий, как он глядит поверх очков, выбирая, кого вызвать. Агафон ввернул под шумок, что поп его сегодня вызвал и поставил двойку.
Зоя Аркадьевна всполошилась:
– Как же так, Агафончик?
Агафон принес учебник:
– Очень трудный урок! Глядите, Зоя Аркадьевна, сколько их: ариане, евсевиане, несториане, монофизиты, монофелиты… Один говорит одно, другой другое – ничего не разберешь.
Все согласились, что правда – урок трудный.
После чаепития Федор Антонович увел нас в свой кабинет, набил из коробки гильзу табаком и закурил. В кабинете стояли клеенчатый черный диван и стол с зеленым сукном, на котором лежали сложенные в порядке бумаги, письменный прибор и маленькие весы для взвешивания писем. Над столом – держалка для бумаг с зажимом в виде медной маленькой человеческой ручки. В углу стоял пресс для снимания копий с бумаг, как я узнал потом. По стенам были полки с книгами. Я принялся читать названия на корешках. Федор Антонович спросил:
– Ты любишь читать?
– Угу.
– А что ты теперь читаешь?
– Виктора Гюго.
Я только что прочитал роман «Человек, который смеется» и был полон впечатлениями от его поразительных образов. Многие куски я помнил наизусть:
«Урсуса и Гомо связывали узы нерасторжимой дружбы. Урсус был человек, Гомо – волк».
«Чему ты смеешься?» – «Я не смеюсь», – ответил мальчик. «В таком случае – ты ужасен!»
«Гуинплен увидел нечто страшное – нагую женщину!»
«Кто вы? Откуда вы явились?» Гуинплен ответил: «Из бездны!»
– Что же ты читал Виктора Гюго?
Я принялся рассказывать. Федор Антонович слушал благосклонно:
– У тебя хорошая память. Дать тебе «Гулливера»?
– Я читал.
– А «Робинзона Крузо»?
– Тоже читал.
– Гм, ну а вот это?
Он достал с полки томик Эдгара По (тогда писали: Поэ) в издании Пантелеева.
– Возьми с собой, но только обходись с книжкой бережно, не пачкай. Покажи-ка руки. Эге, брат, у тебя на ногтях траурные каемки, это не годится. А уши чистые? Вот уши у тебя красивые. Зоя Аркадьевна, посмотрите, какой красивой формы уши у Николая.
Зоя Аркадьевна вошла, поглядела сквозь пенсне и тоже похвалила мои уши.
III
Я шел домой с папкой и томиком По под мышкой и думал: «Какие интересные люди! Как не похожи они на всех наших знакомых!» Наши гости, когда замечали меня, обычно старались озадачить головоломкой про сто гусей или бессмысленным вопросом, вроде: «Сколько у семи быков ушей и хвостов?» Гусей оказывалось совсем не сто, а тридцать шесть, а у быков, мол, у шеи хвосты не растут.
На другой день я с утра старательно вычистил ногти, а в классе все приглядывался, какие у кого уши. Верно – уши бывают разные: большие и маленькие, прижатые и оттопыренные, у одних аккуратные, туго скрученные, как молодой груздок, у других широкие и плоские, как лопухи.
У Агафона я спросил мимоходом:
– Что это за траурная каемка?
– Кто помрет, посылают такое письмо с черной полоской по краям, пониме?
Он уже разговаривал со мной тоном глупого превосходства. Это надо пресекать.
Я поглядел на его уши. Уши были большие и некрасивые.
В томе По, который мне дал Федор Антонович, были «Золотой жук», «Убийство на улице Морг», «Приключения сэра Артура Гордона Пима».
Я поглощал книги с жадностью и всегда испытывал книжный голод. «Книжки менять!» – возглашал раз в неделю скучным голосом учитель и торопливо совал в руку тощий номер «Детского отдыха», который я проглатывал в один вечер. Теперь для меня открылся новый источник.
За Эдгаром По последовали тома Брет Гарта и Марка Твена, «Малыш» и «Джек» Альфонса Додэ, «Серапис» Эберса, Тургенев, рассказы Гаршина, Короленко и Горького. Каждый вечер меня тянуло к новым знакомым, даже если и не надо было менять книги.
– Тебе понравился Гофман? – спросил Федор Антонович, когда я возвращал «Повелителя блох».
– Здорово пишет.
– Странно, я к нему почему-то не чувствую никакого вкуса.
Он разговаривал со мной уважительно, как со взрослым, и мне это нравилось. Вообще мне в этом доме нравилось все. Здесь разговаривали друг с другом, никогда не повышая голоса, не кричали на прислугу, не устраивали Агафону скандала из-за двойки и порванных штанов, даже с кошкой и собакой обходились ласково. Здесь было много книг и журналов, за столом у них я никогда не видел шумной компании за водкой или картами.

Впрочем, было и непонятное, над чем я напрасно ломал голову.
Почему на «вы» друг с другом Зоя Аркадьевна и Федор Антонович? Почему у них разные фамилии? Разве они не муж и жена? Почему все страховые бумаги он не подписывает сам, а дает на подпись ей?
Я привязывался к Федору Антоновичу с каждым днем все больше и уже ревновал его к Агафону.
Когда у Агафона болела голова, ему ставили градусник под мышку, укладывали в постель, а на лоб клали мокрую салфетку. Он важно лежал на белой подушке под ворсистым одеялом. Зоя Аркадьевна приносила ему горячего, очень сладкого чаю. Все это мне казалось барской блажью. Ну, еще Зое Аркадьевне простительно, а чего Федор Антонович ходит с озабоченным видом и щупает ладонью Агафонов лоб – нет ли жара? Что за телячьи нежности! У нас дома, когда кто жаловался на головную боль, говорили: «Голова болит – брюху легче!»
IV
Однажды Федор Антонович, разглядывая мои тетрадки, заметил:
– У тебя, Николай, хороший почерк. Хочешь иногда помогать мне переписывать бумаги?
И вот мы сидим с ним вдвоем в тесном кабинете за страховыми документами. Агафон в своей комнате готовит уроки, и я доволен, что он не мешает. Горит ярким зеленоватым светом керосиновая лампа с ауэровским колпачком (колпачок этот очень хрупкий, и Федор Антонович собственноручно священнодействует каждый вечер над заправкой лампы). Мы сидим по обе стороны стола и молча пишем. Но вот Федор Антонович оторвется от бумаг, закурит папиросу и станет рассказывать о Петербурге, о книгах, о людях. Я его украдкой разглядываю, чтобы нарисовать по памяти дома. У него красивое, узкое лицо испанского дворянина, выпуклые серые глаза под тонкими веками, прямой хрящеватый нос, седеющие виски, бородка, как у Дон-Кихота. На ходу он прихрамывал.
Почему он, петербургский житель, очутился в нашем захолустье? Я не осмеливаюсь спросить. В Петербурге у него братья, сестра, племянница. Он рассказывает, как за его красавицей теткой ухаживали Михайловский и одновременно Муравьев, будущий министр юстиции.
– А она кого выбрала?
– Какой же тут мог быть выбор – один красавец, кумир молодежи, а Муравьев с квадратной головой – ведь это его Семирадский изобразил потом в виде Нерона на картине «Светочи христианства».
Снова молчание и скрип перьев.
– Федор Антонович, а можно сказать: «Заблуждение автора в лесу»?
– Это кто же отличился?
– Сегодня учитель Суть писал на доске план «Бежина луга».
– Какой остолоп! А почему он Суть?
– Так его прозвали. Он всегда твердит: «Ты мне не болтай лишнего, а скажи самое сушшественное, самую суть». А что значит «презумпция»?
– Найди сам у Павленкова, вон возьми на полке, учись пользоваться словарем.
Он отбирает пачку бумаг и говорит:
– Снеси Зое Аркадьевне на подпись.
Я не нахожу Зою Аркадьевну в комнатах, возвращаюсь и говорю:
– Их там нет.
– Ты бы еще сказал: их нет-с! Это все лакейские остатки крепостного права. Надо говорить: его нет, ее нет!
Запомни!
Вот оно что, а я и не знал! И отец, и мать, и все кругом всегда говорили, когда хотели показать почтительность, вместо он, она – они.
Часто мы говорили о прочитанных книгах. Он всегда упрекал меня за неразборчивость и всеядность в выборе книг. У нас дома выписывали «Вокруг света». В журнале печатался роман Буссенара, а в приложении давали сочинения Гюго. Я и Буссенара заглатывал с упоением, но соображал, что об этом надо помалкивать, а вот за великого, могучего, великолепного Гюго я, как петух, бросался в драку, понимая, что здесь мы во вкусах равноправны. Я даже позволял себе поддразнивать Федора Антоновича, цитируя по памяти вслух особенно эффектные фразы Гюго. Федор Антонович морщился:
– Не люблю я твоего Гюго. Все у него, как в лупу, – увеличено в десять раз.
Теперь я ходил к Федору Антоновичу ежедневно. Дома сперва глядели на это косо. «Опять к агенту? В своей-то избе навозом пахнет?» Но когда я каждую неделю стал приносить заработанные перепиской деньги и гордо выкладывал на стол горсть серебра, мать приходила в умиление.
V
Летом Федор Антонович стал меня брать с собой в поездки по своим уездным клиентам.
– Приходи с вечера, – сказал он однажды, – у нас переночуешь, а по холодку на рассвете выедем.
И доложился дома, что иду к агенту с ночевкой и завтра уеду на весь день.
– Вымой ноги, надень крепкие носки да и белье заодно смени! – приказала мать.
Постель мне приготовили в кабинете на клеенчатом диване. Я лежал на чистой простыне под приятно пахнущим пододеяльником и белым тканьевым одеялом, смущенный всем этим стеснительным великолепием. Дома я спал где придется: то на сеновале, то на погребице, то на полу в чулане, где попрохладней. На новом месте мне плохо спалось, и я встал с шалой головой.
На Федоре Антоновиче был холщовый пыльник, белая кепочка. Я взобрался на таратайку рядом с ним. Лошадью он правил сам. Безлюдные улицы, мост, река. Вот место, где я с ребятами купался. Все выглядит странно непривычно в этот ранний час. Вот Заречная слобода, озеро Кочкари, богатое карасями, серые ветряные мельницы.
Мы ехали открытым полем, когда брызнуло солнце. Над лугами поднимался туман. Начинался жаркий день.
Мы заезжали в села и усадьбы, мерили рулеткой стены домов и сараев, потом садились в холодке, составляли планы, описи, акты.
Полуденный зной пристиг нас в большом степном селе, возле кирпичной, крытой железом лавки богатого мужика. Мы возились с рулеткой и мерили, когда к нам подошли двое мужиков и сняли картузы. Старший спросил:
– А вы, господин, не межевой будете?
– Нет, отец, не межевой.
– Поедет теперь ради вас межевой! Он, поди, в холодке сидит, пивко попивает. Ведь жарища! – скалит зубы лавочник.
– А зачем вам, отцы, межевой?
Федор Антонович расспрашивает, вникает, дает советы.
– Да ну их! – отмахивается лавочник. – Все их басни не переслушаешь. Пожалуйте в горницу, чайку откушать.
Федор Антонович смотрит на часы:
– Сердечно благодарю, Канафей Федорыч, никак не могу, время не позволяет – до темноты еще в три места попасть надо.
Мы отъезжаем от гостеприимного лавочника, едем по пыльной улице, вспугивая кур, мимо сонных, низеньких, крытых соломой изб.
– Не люблю я этого Канафея, – говорит Федор Антонович, – плут и выжига.
У первого лесочка мы делаем остановку.
– «Стой, ямщик, жара несносная – дальше ехать не могу…» Да, помнится, тут и родничок где-то поблизости есть.

Федор Антонович распрягает лошадь и ставит ее в холодок. «Все-то он умеет делать – и распрячь и запрячь», – думаю я. Он достает из-под сиденья еду, мы закусываем, запивая родниковой водой. Федор Антонович закуривает папироску и растягивается на траве.
– А помнишь, Николай, как дальше в «Песне Еремушке»:
Жизни вольным впечатлениям
Душу вольную отдай,
Человеческим стремлениям
В ней проснуться не мешай!
Я подхватываю:
С ними ты рожден природою,
Возлелей их, сохрани,
Братством, истиной, свободою
Называются они!
– То-то, брат, помни эти святые слова!
Мы лежим и разговариваем, ждем, когда посвалит зной. Он знает много стихов и читает наизусть из Некрасова, Курочкина, Шумахера, вспоминает Петербург:
– В эту пору там белые ночи.
Он рассказывает, как в такие ночи красива Нева, о ее гранитных набережных, о разводных мостах, о сфинксах. И без видимой связи говорит:
– Вот музыки мне не хватает. Правда, жена судьи поет иногда у нас…
После привала мы заехали еще в одно место – к Нарокову. Мелкопоместный барин Нароков женат на крестьянке. Он ходит в рубахе, подпоясанной лычком, в опорках на босу ногу. Голова бритая, а борода лохматая, клоками.

Появляются сын-студент, в суровой блузе и сапогах, с папироской и книжкой «Русского богатства» в руках, и две девочки-гимназистки, постарше и помоложе, быстроглазые и смешливые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я