https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Ой, батюшки светы, эдакая страсть да к ночи! Лучше мы вам споем чего повеселее!»
– Нет, нет, не надо веселого! «Жену ямщика», ну пожалуйста!
Пенский ложится в углу на кушетку и закрывает глаза в предвкушении сердцещипательной песни. Певицы перемигиваются и начинают вдруг громко и визгливо:
Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?
Ужели меня ты не любишь?
Не любишь, так бог же с тобой!
Пенский вскакивает, морщась, как от боли:
– Не надо, не надо, ради бога!
Он укладывается снова, закуривает папироску, заводит глаза, и вот Даша запевает низким грудным голосом:
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно.
Серебристый иней
Запушил окно.
– Вот это хорошо, вот за это спасибо, – бормочет Пенский.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Песня длинная, жалобная; мелодия в ней тоскливая, монотонная, заунывная, как вой зимней вьюги. Стук в сенях – появляется вестник:
Вот мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул.
……
Минута патетическая, у певиц на глазах слезы. Бородатый Пенский рыдает в три ручья, закрыв лицо рукой и по-детски всхлипывая.
«А мой муж?» – спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да, в Москву приехав,
Там он захворал,
И господь бедняге
По душу послал».
Песня кончена. Пенский пытается закурить намокшую от слез папироску и с досадой бросает ее. Девочки смущены и горды действием своего искусства: от их пения плачет большой бородатый мужчина.
После этого Пенский исчезает надолго. Иногда он появляется, шумный и пьяный, со своими кульками и бутылками и пропадает снова, пока не растрясет все свои капиталы по трактирам.
А потом, похудевший и полинявший, приходил он к отцу занять денег на обратный билет в Кирсанов. Артистическое ателье художественной фотографии В. С. Пенского так никогда и не было открыто в нашем городе.
Мальчик не в убыток
А то приезжал как-то раз в наш город Павел Иванович Ширяев открывать свою парикмахерскую. С какой бы стати связываться Павлу Ивановичу с этим делом? Сроду он стрижкой и бритьем не занимался, а служил у купца в приказчиках по хлебной ссыпке.
Да случилось так, что досталось ему после смерти дяди-парикмахера в наследство все парикмахерское хозяйство и даже с мальчиком-учеником в придачу. Вот и заявился он к нам раздувать дело, на старом-то месте ему бы житья не дали: засмеяли бы охочие до зубоскальства мещане – не за свое, мол, дело берешься.
Нанял дом, повесил вывеску: «Парикмахерская П. И. Ширяева. Стрижка, бритье и завивка волос». В зале поставлено трюмо, диван, стулья, фикус, взятый напрокат у соседки, разложены бритвы, ножницы, расчески, флаконы с одеколоном и вежеталем.

Хозяин сидит в зале и ждет посетителей. Входит клиент. Ширяев торжественно подает сигнал: «Мастер, в зало»! – и появляется Эдуард.
– Обслужите клиента!
Ширяев обращается к мастеру на «вы», чтобы придать ему весу, ибо вид «мастера» не внушал доверия. Эдуард был хорошенький, чистенький, аккуратный мальчик, старавшийся держаться солидно. Белые халаты в парикмахерских у нас в ту пору еще не вошли в употребление. Эдуард на работе был в черной тужурке и в твердом стоячем воротничке из гуттаперчи. Он был мил, но маловат ростом. Клиенты недоверчиво смотрели на мальчика и спрашивали Ширяева:
– А может быть, вы сами лучше побреете?
– Будьте покойны, останетесь довольны, бритье с гарантией, не понравивши – деньги обратно, – убеждал сиплым голосом Ширяев, прижимая руку к сердцу: сам он ни брить, ни стричь не умел.
Эдуард стриг и брил, Павел Иванович развлекал клиента разговором и получал деньги. За занавеской сидела жена Ширяева с двумя ребятами – трехлетним и грудным. Когда уходил клиент, она выползала из-за занавески и отбирала деньги у мужа. Но Павлу Ивановичу удавалось утаить мелочишку и на свою долю. Закончив трудовой день, он появлялся у нас. Усаживался у отцовского катка и хвастался:
– Выручка рубль семь гривен – мальчик не в убыток. – Доставал из кошелька двугривенный и сипло командовал: – Афоня, спроворь-ка полдиковинки, да поживее – одна нога здесь, другая там!
Афоня с веселой готовностью, с какой русский человек бежит за водкой, спрыгивал с катка, натягивал сапоги, спрашивая на ходу:
– Бернова или Крючёнкова?
Это были две водочные фирмы – водка Крючёнкова считалась помягче, Бернова – позабористей.
Приносили водку, доставали соленые огурцы из погреба. Павел Иванович со смаком выбивал пробку и разливал в рюмки. Отец «по слабости» составлял компанию, однако не упускал случая за выпивкой подразнить Ширяева:
– Смотри, Павел Иванович, не жалей харчей своему кормильцу, корми его получше, чтобы ноги не протянул от непосильной работы!
– Ну чего там непосильного? Брить да стричь – это не дрова рубить.
– Верно, побрил да спи. Знаешь, как купец работника нанимал? Вот он ему выпевает: спать будешь на себя, работать на хозяина, жалованья – тридцать дней на месяц, харчи хорошие, щи жирные, работа легкая. Встанешь пораньше – дров наколол, опять спать ложись, скотине корму задал – опять спи, воды наносил – спи, печи истопил – спи, самовар поставил – спи! Да ты на такой работе обоспишься!
Как только Ширяев приходил к нам, я бежал к Эдуарду. Я был пленен им с первого же взгляда. Все мне в нем нравилось: и его иностранное имя, и его модная в то время прическа ежиком, и стоячий воротничок из гуттаперчи, и степенная манера держаться, приличествующая «мастеру».
Он отпрашивался у хозяйки, и мы бежали задами на только что замерзшую речку кататься по льду. Металлические коньки были у нас в ту пору в диковинку. Мы катались на деревянных колодочках, в которых провертывали дырки и бечевкой прикручивали к валенкам. Такие коньки то и дело соскакивали, и привязка к ногам занимала больше времени, чем самое катанье. Да и Ширяиха не очень-то давала раскатываться. «Эдуард, – кричала она с крыльца, – принеси воды!» И мы отвязывали коньки, и я шел с моим другом за водой, потом в лавочку, в аптеку за детской присыпкой, потом за хозяином, который засиделся в гостях и не кажет глаз.
Павел Иванович вошел во вкус легкой жизни и каждый день хвастался выручкой: «Дело себя оправдывает, мальчик не в убыток». По праздникам Ширяев приходил к нам вечером с супругой и детьми – он еще не успел обзавестись знакомствами в городе, и наша семья была единственной, куда они могли пойти в гости. Я немедленно убегал в парикмахерскую, где заставал Эдуарда за топкой печи. Мы сидели у огня, не зажигая лампы, и друг мой рассказывал мне, как он очутился у Ширяева. Он рано остался без отца и матери, и тетка отдала его в учение к парикмахеру Егору Ивановичу, Егор Иванович, бездетный вдовец, был добрый мужик и хороший мастер, но горький пьяница. Во хмелю он был не шумен, и тетка все ходила и сватала ему кирсановских невест, согласных сделаться парикмахершами. Но Егор Иванович в понедельник опохмелялся, во вторник отсыпался, среду и четверг работал, а в пятницу – день базарный – начинал снова. Жениться ему было недосуг. Он умер от скоротечной чахотки, жестоко простудившись на масленой по пьяному делу. Ширяев получил парикмахерскую в наследство. Эдуард стал теперь главным винтиком в предприятии. Он мечтал накопить денег и уехать обратно в Кирсанов – там у него все-таки родня, а здесь он совсем один. Мне становилось обидно, что он так равнодушно говорит о разлуке со мной, но я понимал, что имею дело с человеком исключительной судьбы, и не роптал.
По базарным дням в парикмахерской появлялся косматый и бородатый уездный люд, и Эдуард едва успевал стричь, а Ширяев – подсчитывать выручку. «Ну как, довольны-с?» – вопрошал хозяин разглядывавшего в зеркало свое помолодевшее лицо степняка-хуторянина. «Похаять-то вроде не за что, да уж больно тщедушен мастерок-то твой!»
И удивительное дело: по второму разу никто не приходил. Заведение Ширяева казалось всем в нашем городе каким-то шутовским, несерьезным делом. Городские ремесленники, которые «хозяйствовали» и держали мастеров и подмастерьев, всегда имели понятие в своем ремесле, а чаще всего были первой рукой в собственном заведении.
Хозяйство Ширяева казалось обывателям обидной карикатурой. Краснорожий бездельник-хозяин, которого со всем его семейством содержит своим трудом тщедушный мастерок-мальчишка, – в этом порядке было что-то бесстыжее, нахальное! Посетители с каждым месяцем появлялись все реже. Павел Иванович стал прогорать.
Первым уехал Эдуард. Случилось это как-то внезапно, и я с ним даже не успел проститься. Поезд отходил вечером, а у нас в школе был как раз в тот день юбилей Пушкина. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его любить.
Актеры из местного драматического кружка представляли сцену в келье из «Бориса Годунова». Податной инспектор играл Пимена, а телеграфист Кузнецов с нашей улицы изображал Гришку Отрепьева.
Потом опять пел хор, и читали стихи ребята. Я должен был декламировать «Утопленника» и, волнуясь, ждал своей очереди.
В публике сидела мать, с праздничным лицом, очень довольная, и с полным доверием к нашим талантам наслаждалась пением и декламацией.
Я вышел и прочитал «Прибежали в избу дети», хорошо, с выражением. Наш учитель Петр Михайлович перед юбилеем целый месяц возился с нами – учил декламировать, где громко, где тихо, где шепотом. Мать сказала, что у меня здорово вышло, когда я слышным всем в зале шепотом сказал:
Штоб ты лопнул…
На другой день я зашел в парикмахерскую. Вывеска была снята. Павел Иванович выносил фикус из зала, зеркало было уже продано.
И главное – не было Эдуарда. Больше я его никогда, никогда не видел.
Аллея Марии-Антуанетты
Рассказал однажды Пров Палоныч рассказ про куракинского князя.
– Бывал, Вася, в Куракине?
– Случалось, Пров Палоныч; прошлым годом на Сойкина шил, с винокуренного завода, ездил к нему.
– А дворец княжеский видел?
– Как же, видел.
– Ну, теперь он – тю-тю, больше не княжеский. Купец купил, Асеев, миллионщик из Нижнего. И землю, и лес, и усадьбу, и дворец. Яко в писании: «Днесь оного село, а заутро другаго, и помале инаго». Все просвистал нонешний-то князек по разным заграницам.
А какие из ихней фамилии Куракиных в старое время знаменитые вельможи были, возвышены были саном и почестями, даже с царями в свойстве состояли!
Вот хоть бы этот, который у нас дворец-то выстроил, – Александр Борисович Куракин. Ведь он смолоду воспитание свое получил рядом с порфирородной отраслью царского древа – с самим цесаревичем Павлом Петровичем, наследником российского престола, вместе с ним по иностранным государствам путешествовал и был его первейшим другом и наперсником во всех делах и тайных помышлениях.
Все в жизни ему улыбалось, но рок пожелал иного! За его дружбу и верность Павлу невзлюбила князя императрица Екатерина Вторая и сослала его из столичной резиденции в нашу саратовскую глушь, в его родовую деревню.
Привез он с собой целый обоз всякого добра и челяди несметное число, рассказывали потом – на целых двенадцать верст поезд княжеский растянулся!
Что было делать на новоселье этому баловню фортуны, которого жестокая судьба из царских чертогов забросила в наше захолустье, за тысячу верст от столичной роскоши и светских удовольствий?
Что было, говорю, ему делать? Томиться ли упованием надежды, гадать на бобах да путаться в лабиринте человеческих догадок…
– Как это в лабиринте, Пров Палоныч? – не вытерпел Афоня.
Пров Палоныч строго посмотрел на невежу, помолчал и молвил:
– Ты что за совопросник века сего? Знаешь пословицу: кто суется с перебивкой, тому кнут с перевивкой!
Да, так вот чем ему было тут тешиться, чем разгонять скуку в долгие ночи осенней и зимней порой?
Был он в ту пору тридцати лет, холост, сложения крепкого, пригож собой, любезен, тонкого и благоприятного обхождения. Щеголь он был первостатейный – всегда в парче и бархате, с алмазными пуговицами и таба-терками, недаром и прозвище ему было «бриллиантовый князь».
Деревня его называлась раньше Борисоглебское, а он ее в Надеждино переименовал, с тонким намеком – «надеюсь, дескать, на перемену своей судьбы: не век Екатерине царствовать!».

Ну, первым долгом за постройку своего дворца принялся. Доказать хотел недругам своим, что и здесь сумеет завести роскоши не хуже столичных. На берегу Сердобы, на высоком месте, воздвигнул бесподобный дворец с колоннами, в восемьдесят комнат, а возле дворца разбил аглицкий сад, прочищенный в осьмидесяти десятинах старого леса.
Каждая просека, каждая тропинка имела свое имя, означенное на жестяной доске, прибитой у входа на точеном столбике. Была, например, просека Цесаревича, в честь наследника Павла Петровича, и Нелидовская, в честь фаворитки его Нелидовой. Была аллея Марии-Антуанетты, королевы французской; на той аллее поставлен был ей памятник в виде пирамиды с доской и золотой надписью, самим князем сочиненной. А то были и простые названия: аллея «Приятного наслаждения», «Скорого достижения», «Милой тени», «Веселой мысли», «Спокойствия душевного».
К умножению своей тщеславной роскоши повсюду по аллеям поставил хозяин бюсты и статуи, понастроил беседки, называемые храмы Славы, Терпения, Дружбы, Истины, а для пиров и банкетов – павильон, нареченный «Вместилище чувствий вечных».
По всем соседям разослал князь особым письменным циркуляром приглашение пожаловать к нему в гости, и чтобы каждый в его доме почитал себя не гостем, а хозяином, жил бы, сколько времени пожелает, приказывал бы сам слугам, что ему нужно, и располагал собой, как каждый привык, не сноравливаясь к провождению времени самого хозяина.
Засуетил он этим циркуляром всех наших помещиков вокруг себя, господишки прямо с ума посходили! Всякому лестно около такого вельможи потереться. День и ночь в Надеждине толпище дворян, всем им он при своей особе разные придворные должности назначил. А они из-за этих дутых чинов чуть не в драку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я