Первоклассный магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он словно говорит мне: «Я так же, как и ты, не знаю, где он сейчас, но так же, как и ты, оплакиваю его».
Французские газеты здесь запрещены; однако, так как благодаря тебе я знаю немецкий язык как родной, я могу читать немецкие газеты. Я знаю, что ты голосовал против казни несчастного короля, чья судьба никогда нас не занимала (о нем мы почти никогда не говорили и о его существовании я едва помнила). Когда тебя призвали от имени родины бороться с его отмирающей властью, ты, милосердная душа, не стал голосовать за смертную казнь, и на тебя ополчилось все собрание и, быть может, мстит тебе — и все за то, что ты сохранил верность не религии (ибо я знаю, что ты думаешь на сей счет), — но человеколюбию.
Ты даже представить себе не можешь, как превратно здешние люди толкуют события. Все эмигранты едут через Вену, их очень много, и иные из них твердо уверены, что скоро вернутся во Францию; по их мнению, смерть короля не ухудшит их положение, а, наоборот, улучшит; если голова короля падет, говорят они, вся Европа восстанет; мне кажется невозможным, чтобы Франция смогла устоять против всей Европы; хотя я мечтаю вернуться на родину и быть поближе к тебе, я не хотела бы возвращаться такой ценой: мне кажется кощунством надеяться на подобный исход событий.
Мне нет нужды писать тебе, что моя тетушка относится к числу тех людей, которые надеются вернуться во Францию именно таким путем.
Если бы мне не было так грустно, мой дорогой Жак, я бы посмеялась над тем, в какое удивление приводят тетушку неожиданные и частые доказательства моей образованности, которой я обязана одному тебе.
Поначалу, когда мы приехали в Германию, она боялась, что нас никто не будет понимать, но вдруг увидела, что я свободно изъясняюсь с кучерами и трактирщиками.
Это был первый сюрприз.
Далее. Неделю или десять дней назад мы посетили дворцовые оранжереи; они очень красивы. Садовник оказался французом и, узнав во мне соотечественницу, захотел лично сопровождать нас во время прогулки по его владениям.
Мы разговорились, и он увидел, что я не вовсе чужда ботанике. Тогда он показал мне самые необычные из своих орхидей; они у него великолепные: их лепестки напоминают насекомых, бабочек, рыцарские шлемы; потом, заметив, что больше всего меня привлекает в природе таинственность, он показал мне свою коллекцию гибридов.
Но этот превосходный человек не знал, что природные гибриды — плод и результат случайного стечения обстоятельств; он не умел производить гибриды искусственно, обрывая тычинки с цветка до его оплодотворения и перенося на пестик пыльцу другого вида.
Еще он жаловался, что его гибриды хотя и плодоносят, но сами собой возвращаются к материнскому виду, то есть жаловался на атавизм. Я научила его бороться с этим: надо всего лишь посыпать каждое новое поколение отцовской пыльцой.
Садовник был в восхищении; он слушал меня, словно перед ним был сам Кёльрёнтер. Что же до моей тетушки, то представь себе, мой любимый, как она была поражена, ведь она, дожив до шестидесяти девяти лет, так и не научилась отличать анемон от туберозы.
Но вчера было еще хуже: мы заговорили о бедняге Сципионе, который не сегодня-завтра умрет, и я вступила в спор с духовником моей тетушки, старым французским священником, не присягнувшим новой власти, о душах людей и животных; когда я стала утверждать, что лишь гордыня человека заставляет его считать, что, раз его ум стал более совершенным, так как в его черепе больше серого вещества, чем в черепе животных, значит, у него есть душа, а я полагаю, что у каждого животного есть душа, сообразная его уму. Напрасно я пыталась разъяснить священнику, что вечная жизнь природы есть не что иное, как цепь взаимосвязанных существ, а сок для дерева есть то же, что кровь для человека, и каждая былинка на своем, более низком уровне, имеет свои чувства, и эта чувственная жизнь поднимается на все более высокую ступень, развиваясь от моллюска к насекомому, потом к рептилии, рыбе, млекопитающему и, наконец, доходит до человека.
Священник обвинил меня в пантеизме, а тетушка, которая не знала, что такое пантеизм, заявила, что я просто-напросто безбожница.
Как получается, мой дорогой учитель, как получается, мой любимый Жак, что именно нас, видящих Господа во всем: в мирах, которые кружатся у нас над головой; в воздухе, которым мы дышим; в океане, который мы не можем объять взглядом; в тополе, который гнется на ветру; в цветке, который тянется к солнцу; в капле росы, которую стряхивает заря; в бесконечно малом, в видимом и невидимом, во времени и в вечности, — как получается, что именно нас обвиняют в безбожии, то есть в неверии в Бога?
Наш бедный Сципион умер нынче утром. Теперь он знает великую тайну смерти, которую когда-нибудь узнаем и мы и которую никому не дано узнать до срока, ибо могилы немы и даже Шекспир не мог добиться ответа на этот вечный вопрос.
Сегодня утром я открыла дверь моей комнаты и не увидела Сципиона. Я поняла, что либо он умер, либо так расхворался, что не в силах дойти до меня.
Я сама пошла к нему.
Он был еще жив, но уже так ослаб, что не мог встать. Он лежал, не сводя глаз с двери, через которую я должна была выйти.
Когда он меня увидел, глаза его заблестели. Он радостно взвизгнул, завилял хвостом и высунулся из конуры.
Я принесла табурет и села рядом с ним; угадав его желание, я взяла его голову и положила к себе на ногу.
Именно этого он хотел.
В такой позе, неотрывно глядя на меня и лишь изредка отводя глаза в надежде увидеть вдали тебя, он умирал.
Право, тот, кто считает, что у безжалостного убийцы, который, выйдя за ворота тюрьмы, готов за сорок су убивать женщин и детей, есть душа, и отказывает в ней этому благородному животному, кажется мне лишенным не только рассудка, но и ума, — ведь оно, подобно рыболову из Священного Писания, который раскаялся в своих грехах и последовал за Господом, однажды содеяв зло, посвятило остаток дней своих добрым делам и любви.
Мой любимый Жак, в тот день, когда ты прочтешь эти строки, если ты их вообще когда-нибудь прочтешь, то, увидев дату, когда они написаны — 23 января 1793 года, — ты, наверно, решишь, что я сущее дитя, раз я так занята созерцанием умирающей собаки, меж тем как ты, быть может, стоишь в это мгновение среди обломков поверженного трона и видишь, как король всходит на эшафот. Но все относительно: любовь к королю, то есть к человеку, которого мы никогда не видели и с которым никогда не разговаривали, — общественная условность, результат воспитания, меж тем как чувство дружбы, которое я питаю к бедному животному, угасающему у меня на глазах и в меру своих способностей думающему обо мне, — почти чувство равного к равному, а не надо забывать, что Сципион долгое время был даже выше меня по развитию.
Что же касается поверженного трона, то он рушится под тяжестью восьмисотлетнего деспотизма с его беспрерывными казнями, по приговору всех великих философов и всех высоких умов нашего времени, и его обломки, символ ненависти и мести, катятся в пропасть, увлекая за собой всех самых смелых, самых верных и самых преданных родине людей.
…Наш бедный Сципион умер.
Последняя судорога пробежала по его телу, глаза закрылись, он испустил тихий стон — и все было кончено.

О смерть! О вечность! Разве ты не одинакова для всех тварей Божьих, по крайней мере, для всех тех, в ком билось сердце, для тех, кто страдал, для тех, кто любил.
Сципион похоронен в саду, и на камне, под которым он лежит, начертано лишь одно слово: Fidelis.
Здесь Жак невольно остановился. Этот человек, который видел столько великих событий и ни разу не уронил ни слезинки, почувствовал, как взор его невольно затуманился; на рукописи был след Евиной слезы; слеза Жака упала рядом.
Он с грустью взглянул на кровать, на которой она спала, на стул, на котором она сидела, на стол, за которым она ела, несколько раз обошел вокруг комнаты, потом снова сел в кресло, взял в руки рукопись и продолжал читать.
Но между той датой, на которой он остановился, и той, с которой рассказ возобновлялся, прошло много времени.
Перед продолжением стояла дата — 26 мая 1793 года.
Завтра вечером я уезжаю во Францию. Это первое, что я делаю, обретя свободу. Я не думаю, что мне грозит опасность, а если даже и грозит, я презираю ее и радуюсь мысли, что пренебрегаю опасностью ради тебя.
Тетушка вчера умерла, с ней случился апоплексический удар. Она играла в вист с двумя старыми дамами и своим духовником; подошла ее очередь ходить, но она сидела не шевелясь с картами в руках.
«Что же вы, ваш ход», — сказал ей партнер.
Вместо ответа она испустила вздох и откинулась на спинку кресла.
Она была мертва.
…Какое счастье! Четвертого июня, не позже, я буду в твоих объятиях: не допускаю и мысли, что ты мог забыть меня!
Тебя, наверно, удивляет, что у меня не нашлось ни слова сожаления о бедной старой деве, которую мы завтра провожаем в последний путь, при том, что я на шести страницах описывала тебе предсмертные муки собаки; но что поделаешь, я дитя природы, я умею оплакивать лишь то, что меня в самом деле огорчает, и не могу сокрушаться о родственнице, которая по сути дела была моей тюремщицей. Вот эпитафия, которую я сочинила для нее; я думаю, что если бы она могла прочесть эту надпись, ее сословная гордость была бы удовлетворена:
ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ
БЛАГОЧЕСТИВАЯ И ДОСТОЙНАЯ ДЕВИЦА
КЛОД ЛОРРЕНАНАСТАЗИ ЛУИЗА АДЕЛАИДА
ДЕ ШАЗЛЕ,
КАИОНИССА И НАСТОЯТЕЛЬНИЦА
МОНАСТЫРЯ АВГУСТИНОК
В БУРЖЕ.
ВЕТРОМ РЕВОЛЮЦИИ ЕЕ ЗАНЕСЛО НА ЧУЖБИНУ,
ГДЕ ОНА И ПОЧИЛА В БОЗЕ
XXV МАЯ 1793 ГОДА.
МОЛИТЕ ГОСПОДА ЗА УПОКОЙ ЕЕ ДУШИ
До свидания, любимый, в следующий раз я скажу тебе «люблю» уже не на бумаге, а въявь.
— Бедное дитя! — воскликнул Жак Мере, роняя рукопись, — она приехала через два дня после моего отъезда из Парижа!..
Но поскольку читать было чем дальше, тем интереснее, он со вздохом поднял рукопись и жадно впился в нее глазами.
4
О, надо мной несомненно тяготеет проклятие, ты ненадолго отвел его от меня, но тем тяжелее обрушилось оно на мою голову.
Я приезжаю в Париж и останавливаюсь в гостинице, к дверям которой привез меня дилижанс, оставляю вещи в своей комнате и бегу в Конвент. Прорвавшись к трибунам, ищу тебя глазами среди депутатов, но не нахожу и спрашиваю, где жирондисты.
Мне указывают на пустые скамьи.
— Они сидели здесь, — поясняют мне.
— Почему «сидели»?..
— Арестованы! В тюрьме! Сбежали!
Я снова спускаюсь с трибуны в надежде расспросить кого-нибудь из депутатов, чья наружность покажется мне внушающей доверие.
В коридоре мне навстречу идет какой-то депутат; в то мгновение, когда я поравнялась с ним, кто-то окликнул его:
— Камилл! Он обернулся.
— Гражданин, — сказала я. — Вас только что назвали Камилл.
— Да, гражданка, это имя я получил при крещении.
— Вы случайно не гражданин Камилл Демулен?
— Буду очень рад, если смогу быть вам полезен.
— Вы знакомы с депутатом Жаком Мере? — быстро спросила я.
— Хотя мы и в разных партиях, это не мешает нам быть друзьями.
— Вы можете мне сказать, где он сейчас?
— А вы не знаете, арестован он или сбежал?
— Десять минут назад я не знала даже, что он объявлен вне закона. Я приехала из Вены и сразу отправилась его искать. Я его невеста. Я его люблю!
— Бедное дитя! Вы уже были у него дома?
— Мы уже восемь месяцев не виделись и ничего не знаем друг о друге, я даже не знаю его адреса.
— Адрес мне известен. Позвольте предложить вам руку, мы пойдем к нему в гостиницу; быть может, хозяин нам что-нибудь скажет: он, по крайней мере, знает, не был ли Жак Мере арестован прямо дома.
— Ах, вы спасаете мне жизнь. Идемте же!
Я оперлась на руку Камилла, мы перешли площадь Карусель, вошли в гостиницу «Нант».
Мы спросили хозяина. Камилл Демулен назвался; нас проводили в маленький кабинет, и хозяин плотно притворил дверь.
— Гражданин, — сказал ему Камилл, — у тебя здесь жил один депутат, он мой друг и жених вот этой гражданки.
— Гражданин Жак Мере, — уточнила я.
— Да, он жил на антресолях, но второго июня исчез.
— Послушай, — сказал Демулен, — мы не из полиции, не из Коммуны, и мы не сторонники гражданина Марата, так что можешь нам доверять.
— Я бы и рад вам помочь, — ответил хозяин гостиницы, — но я на самом деле не знаю, что стало с гражданином Мере. Вечером второго июня явился жандарм, чтобы его арестовать; не застав его дома, жандарм остался в его комнате и ждал его позавчера и вчера; но поняв, что это бесполезно, он ушел.
— Когда вы видели Жака Мере в последний раз?
— Утром второго июня. Он, как обычно, вышел из дому и отправился в Конвент.
— Я видел его в этот же день, до четырех часов он сидел на своем обычном месте, — сказал Камилл.
— И больше он не появлялся? — спросила я.
— Больше я его не видел.
— Получается, что он съехал, не заплатив за гостиницу, возможно ли это? — удивилась я.
— Гражданин Жак Мере каждое утро платил за предыдущий день, очевидно, он знал, что может наступить момент, когда ему придется бежать не теряя ни минуты.
— Раз человек принимает такие меры предосторожности, — заметил Камилл, — значит, он опасается, что его могут арестовать. Вероятно, он направился в Кан, как и его единомышленники.
— Кто из жирондистов был его близким другом?
— Верньо, — сказал хозяин гостиницы, — я видел, что он чаще других приходил к нему.
— Верньо, скорее всего, арестован, — сказал Камилл. — Он слишком ленив, чтобы бежать.
— Как узнать наверное, арестован он или нет?
— Это очень просто, — сказал Камилл.
— Как?
— Жюли Кандей должна знать.
— Кто такая Жюли Кандей?
— Это прелестная актриса Французского театра, она вместе с Верньо сочинила «Прекрасную фермершу».
— Но мадемуазель Жюли Кандей может испугаться за свою репутацию.
— Бедняжка, она готова за него в огонь и в воду.
— Тогда она будет бояться за Верньо.
— Я просто спрошу ее, арестован он или нет. Пусть ответит мне только «да» или «нет», ведь это не может повредить Верньо.
— Так едемте же к мадемуазель Кандей.
Хозяин гостиницы подозвал фиакр, мы сели в него, и Камилл назвал адрес актрисы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я