https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/kvadratnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мой слух обострен до предела, я улавливаю самые слабые и далекие звуки: лязганье чьего-то ключа в чьей-то замочной скважине, шаги пешеходов на перекрестке, рокот мотора и скрип тормозов на улице, выкрики продавца лотерейных билетов на дальнем углу. Перед рассветом я просыпаюсь от легких ударов ветра в оконную раму, от лая собаки и пения петуха, от шороха снующего в углу таракана. Мысль о снотворных и успокаивающих я отвергаю, пытаюсь обуздать нервы силой воли и логики. Но в конце концов убеждения врача берут верх над предрассудком, и я назначаю себе самый простой режим. Правда, от психоза я не избавляюсь полностью, но все же усмиряю его. Иногда я спрашиваю себя, не вызвано ли мое состояние страхом, тайной боязнью сдать под пытками, если меня схватят? Но мое второе «я» гневно отвергает это оскорбительное предположение. Нет, дело не в страхе перед арестом, дело во временной психической неустойчивости, порождаемой именно затяжкой в аресте. Минутами я страстно хочу, чтобы полиция нагрянула, чтобы я избавился наконец от затянувшегося ожидания удара, который может быть нанесен каждую минуту, а его нет и нет. Кстати, только этим напряженным состоянием духа я и могу объяснить странный эпизод в моей жизни — женщину в туфлях коринфского цвета.)
— Ночные бои с крысами, ознобы, нескончаемая резь в запястьях, тошнота от зловония, которое распространяло мое тело, покрывшееся коркой грязи и экскрементов, безумный голод и еще более жажда доводят меня до прострации, до полуобморочного состояния, прерываемого галлюцинациями… Процессия крыс пересекает наискось коридор, крысы несут в зубах простыню, но вот они отходят подальше, и простыня оказывается вражеским флагом. Генеральные штабы двух маленьких государств — Гватемалы и Никарагуа, ведущих между собой войну, — размещены в наручниках, терзающих мои запястья. По моим ребрам ползут вверх и вниз соединения обеих армий, завязываю| бои на уровне моих прижатых к бокам локтей, ищут укрытия в оврагах подмышек, а в это время никарагуанские и гватемальские генералы вонзают огромные стальные шпаги в мои воспаленные запястья. Людовик Четырнадцатый и мадам де Монтеспан чванливо, даже не кивнув надзирателю, входят в коридор и останавливаются напротив моей камеры. Их беседа переходит в бурную сцену ревности, дама обвиняет монарха в изменах, а тот, презрительно морщась, просит оставить его в покое и кончиками пальцев разворачивает батистовый платок. Тем временем мадам де Монтеспан, не спуская с рук собачонки по кличке Злоба, принимается плакать, шмыгая носом, как простая крестьянка. Жалобный голос красавицы доходит до моих ушей: «Ваше величество, за что вы меня так терзаете?»
Утром, едва солнце начинало пригревать стену напротив камеры, от Людовика Четырнадцатого оставалось о громное мокрое пятно с двумя длинными подтеками — ногами в туфлях на высоких каблуках и еще одним пятном повыше — черным париком; мадам де Монтеспан оказывалась куском штукатурки, уцелевшим в середине выщербленного круга кринолина, а мадам де Лавальер лишалась очаровательной улыбки, лазурных очей и одеяний кармелитки и превращалась в темный подтек под потолком. Однако источником самых упорных галлюцинаций были все же не эти фантасмагорические тени и пятна, а нечто гораздо более конкретное и прозаическое. Это был отрезанный кружочек сваренного вкрутую яйца, видимо нечаянно оброненный на ходу надзирателем у моей решетки. Этот кружочек лежал в полуметре от моих голодных глаз, вполне доступный моим рукам, если бы они не были парализованы наручниками. Весь день я не отводил глаз от желто-белого к ружочка, примеривался, как я схватил бы его свободными руками, и минутами мне казалось, что я уже схватил его и даже ухитрился достать воды, что натекла грязной лужицей у стены. Вечером из отверстия сточной трубы выползла волосатая крыса и сожрала кружочек в полуметре от моих ослепших от зависти глаз. В ту ночь в моих галлюцинациях не было центральноамериканцев, ведущих братоубийственную войну, не было ветреных французских монархов и их фавориток. Я видел, словно в кинокадре, собственные руки — они извивались за спин ой, стянутые крест-накрест наручниками. Эти руки, будь они свободны, спасли бы мне жизнь, донеся до рта кусочек вареного яйца и пригоршню грязной воды, я был убежден в этом. Руки значат много больше, чем глаза и голос, чем сердце и легкие, бесспорно… Как мог я долгие годы не понимать подобной истины! В ту ночь я покаянно склонился перед своими руками и поклялся уважать их больше всего на свете, если удастся выбраться живым из бездны несчастий.
(Однажды утром я увидел из своего убежища туфли коринфского цвета. Я говорю «коринфский», хотя не совсем уверен, что именно так называется цвет, похожий на цвет спекшейся крови или темно-багряного виноградного вина. Как-то давно я проче л у одного андалусского поэта: «Туфли коринфского цвета», — и, не найдя в словаре предпоследнего слова, решил, что он означает «красно-бурый» подобно окраске коринфских колонн, которые я видел в альбоме репродукций. Коринфские колонны — коринфский цвет. Таково, я считаю, происхождение этого слова, хотя и не могу сказать, что вполне удовлетворен своим робким вторжением в филологию. Я проживаю тайно в квартале среднего сословия, обреченный на безвыходное пребывание в длинной комнате окнами на улицу. Жарким августовским утром, ровно в девять, в щели между шторами возникают туфли коринфского или как он там еще называется — цвета. От туфель вверх идут безукоризненные ноги. Очертания бедер вырисовываются под серой юбкой. Бедра завершает тончайшая — можно обхватить двумя ладонями — талия. Талия остается много южнее маленьких торчащих грудей, плененных белой блузкой. Блузка граничит с изящной шеей. Шея служит стеблем для русой головки. Эта головка, несмотря на тщательную гладкую прическу, таинственно схожа с косматой лесной головой Флоры с картины «Весна» Боттичелли. Женщина в туфлях коринфского цвета, о чем-то раздумывая, стоит минуту в прямоугольнике входной двери, затем достает из сумочки зеркальце, бросает беглый взгляд на чуть подкрашенное лицо и мелким, но твердым шагом уходит по тротуару, исчезая из поля моего зрения. Я остаюсь у щели, меня разбирает любопытство, живет ли эта женщина в доме напротив, или она приходила к кому-то. И, непонятно почему, радуюсь ее возвращению в полдень, когда я смог удостовериться, что со спины она столь же стройна и красива, как спереди. Через неделю я знаю в точности, когда моя соседка уходит из дома и когда возвращается. Видимо, она служит где-то в государственной или частной конторе. Уходит в девять утра, приходит сразу после полудня, в два снова уходит, возвращается в шесть с минутами! В эти часы я сижу у окна и слежу за каждым ее движением. Почти никогда она не уходит из дома по вечерам, и это приводит меня в необъяснимый восторг. Если же уходит — очень редко, — то всегда в сопровождении подруги, а не мужчины, и это приводит меня в живейший и еще более необъяснимый восторг.)
— Время от времени, зажав нос, чтобы оградить себя от зловония, к решетке камеры подходил надзиратель и говорил мне: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» Я уже не отвечал, как раньше: «Мне нечего сказать». Я очень хорошо знал, что осужден на смерть от голода и жажды, так как палачи убедились, что никакими пытками не смогут вырвать у меня предательских показаний. Поэтому я заменил свое упрямое заявление: «Мне нечего сказать» — словами кубинского революционера Хулио Антонио Мельи , и всякий раз, когда надзиратель, заглядывая сквозь решетку в камеру, твердил: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» — я отвечал: «И после смерти мы можем приносить пользу». Надзи ратель молча уходил. Наверняка он не понимал смысла моего ответа и, должно быть, думал, что я брежу. На седьмую, если не ошибаюсь в счете, ночь, когда надзиратель задремал, укутавшись от холода в покрывало, из соседней камеры дошел до меня чей-то приглушенный голос. Я подполз к решетке. Трое заключенных из камеры слева от моей, презрев угрозы полицейских, решили помочь мне. Голос сказал, что на рассвете они постучат в разделяющую камеры стену, чтобы я точно знал, на какой высоте прижаться щекой к стене у самой решетки и держать открытым рот. Как только надзиратель отойдет в сторону, один из заключенных протянет руку между прутьями и бросит в том направлении, где должен быть мой рот, пригоршню воды. И действительно, едва забрезжил рассвет, как послышался легкий стук; я с усилием оторвался от пола и, вытянув шею, открыв опаленный рот, стал с трепетом ждать. Пригоршня воды пролетела в сантиметре от моего лица и шлепнулась на грязный пол. Через полчаса друзья повторили свою попытку. Опять неудача! Надзиратель, словно уловив подозрительный шум, заворочался под покрывалом. Только с третьей попытки, когда уже рассвело, рука, просунутая сквозь решетку, смогла попасть пригоршней воды прямо мне в рот. На следующую ночь они таким же образом бросили мне кусочек хлеба. Он укатился в загаженный угол. Я поколебался — секунду, не больше — в кошачьем броске схватил его зубами. Позже они зашвырнули в камеру крохотный ломтик сыра, который упал, к счастью, на чистое место. Не успел я прильнуть к нему губами, как надзиратель поднялся со своего места и пошел прямо к моей камере. Я быстро лег щекой на сыр. Ложная тревога. Надзиратель ничего не видел. Он решил повторить мне уже в который раз: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» Не поднимая головы, я сказал, тоже уже в который раз: «И после смерти мы можем приносить пользу». Он безнадежно махнул рукой и отошел. Я оторвал голову от пола. Сыр, сплющенный тяжестью и увлажненный моим потом, походил на желтую монетку. Он прилип к полу, и я судорожно лизал и лизал эту монетку, пока она не исчезла под моим жадным языком.
(Иногда моя соседка из дома напротив опаздывает на несколько минут, ломая расписание, которое я уже знаю наизусть. Если она задерживается с выходом из дома, то я говорю себе: «Она заболела». И вслед за этим: «Это ужасно: я врач, я беспокоюсь о ее здоровье, нахожусь рядом с ней и не могу прийти к ней на помощь». Но если она запаздывает с возвращением домой, мои опасения и предчувствия бывают еще мрачнее, хотя я и урезониваю себя, как могу: «Безобразие! Ревновать незнакомую женщину, даже не подозревающую о твоем существовании». Как-то вечером она возвращается с мужчиной в синем костюме, и я огорченно вздыхаю, уверенный, что это ее жених или любовник, но потом немного успокаиваюсь, видя, как они, коротко поговорив о чем-то у дверей подъезда, прощаются без всяких нежностей, я бы даже сказал, с явным безразличием друг к другу. И все же меня точит червь сомнения: «Кто этот тип? Зачем он провожал ее до дверей? Может быть, он собирается и впредь сопровождать ее по вечерам? Что их связывает? И как она может причинять мне такую боль?» Но неизвестный больше не появляется, ни разу не появляется, совсем не появляется! Зато навещает ее, и довольно часто, подруга или знакомая, подъезжает на маленькой серой машине, ставит ее точь-в-точь напротив моего окна, входит в подъезд, и вскоре они выходят вдвоем, улыбаются и оживленно разговаривают — я могу судить лишь по их жестам, ни смеха, ни голосов их я не слышу. По всей видимости, они ездят в кино. Хотя кто их знает! Могут ведь ездить и в другие места! Поэтому я не ложусь спать и держу ухо востро, пока не подъезжает серый автомобиль. Вот моя соседка легко выпрыгивает на тротуар, а подруга машет ей рукой на прощание. Ошеломленный, пристыженный, растерянный, я признаюсь себе, что влюблен в женщину в туфлях коринфского цвета, которую я называю так, потому что надо же как-то ее называть, хотя что касается туфель коринфского цвета, то их она больше не надевает, а носит или блестящие черные, или ослепительно белые. Подумать только, ни к Анхелине, ни к девушке, в которую был влюблен, когда учился в лицее, ни к другим женщинам никогда я не испытывал такого сильного влечения, как к этой незнакомке. А ведь я даже голоса ее не слышал ни разу и не знаю, умна она или глупа, скромна или вульгарна, добра или зловредна. Какая нелепая любовь! Я ставлю себя в зависимость от каждого шага моей незнакомки, я сгораю от ревности, я не нахожу себе покоя! А когда руководство партии переводит меня из моего убежища в другое, более удобное и безопасное место, я страдаю, как могут страдать только влюбленные при вынужденном расставании, не сулящем новой встречи. Потом я меняю одну конспиративную квартиру на другую и все же не могу вылечиться от бесплодной страсти, пробужденной во мне женщиной, чье имя мне неизвестно, которая не знает о моем существовании и не узнает о нем до конца своей жизни.)
— Когда я меньше всего ожидал этого, надзиратель принес мне первый стакан воды и первый ломоть хлеба. Воду я втянул губами; губами же, как это делают животные, взял с пола хлеб. Мигом проглотив и то и другое, я спросил надзирателя: «Сколько времени я здесь нахожусь?» Услышав: «Двенадцать суток», — я не поверил, подумал, что надзиратель врет, насмехается надо мной. Казалось, по крайней мере, месяц, а то и год меня мучают боли от ран, жажда и галлюцинации. Какими же несоразмерно долгими были эти двенадцать дней и двенадцать ноче й! Вечером надзиратель принес хлеба и молока, а на следующий добавил к этому еще и кусочек мяса. Теперь все, подумал я, самое страшное позади. Меня переводят в разряд строго изолированных, но не подлежащих допросам и телесным наказаниям. Но я ошибся. После четырех суток пребывания в новых условиях в полночь за мной явилась группа агентов. Они оттащили меня волоком наверх. Там агенты надели на меня присланные из дому шта ны цвета хаки, подвязали их веревкой вместо пояса, потом взяли пистолеты и повели меня снова вниз — на этот раз в гараж, где стоял наготове грузовичок — пикап. Меня положили, словно труп, к задней стенке пикапа, а сами — их было семь человек — тесно уселись на боковых скамьях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я