По ссылке сайт https://Wodolei.ru 

 


- Хорошо и то, что хоть калошей. Калоша все-таки мягкий предмет... - И умолкал.
Ему нравилось в жене то, чего не было в нем самом: бойкое отношение ко всем обстоятельствам жизни и к людям. Однажды он получил письмо от местного ходатая по делам у мирового судьи, от мещанина Зверищева, с требованием уплатить какой-то базарной торговке десять рублей за оскорбление и порчу товара, иначе дело будет передано судье.
Михаил Петрович обеспокоился и сказал жене, что с торговками связываться вообще не следует, но Ольга Алексеевна накричала на него, конечно, а когда явился к ним на квартиру сам Зверищев, требуя все те же десять рублей, она собственноручно вытолкала его вон.
Зверищев написал новое письмо Михаилу Петровичу, которое начиналось так: "Не ожидал я от такой благородной дамы, вашей жены, такого безнравственно-строптивого поведения..." Дочитав это письмо, Михаил Петрович не мог удержаться от хохота и часто потом, желая упрекнуть жену, говорил:
- Что вы, мадам, безнравственно-строптивого поведения, это отлично понял даже и Зверищев.
II
Няньки у Лени не уживались: Марийка, которую видел дядя Черный, была шестая, но после нее сменилось еще не меньше шести, и Леня не в состоянии был удержать их всех в памяти. Но было двое приходящих рабочих - плотник Спиридон и столяр Иван, которых даже и Ольга Алексеевна уважала за хозяйственность. В пригородной слободке Приточиловке у того и у другого крепко стояли низенькие в три окна домишки, и все, что касалось дома, или сада, или колодца, или огорода, или пчельника, было им отлично знакомо.
Попадаются иногда такие от природы ласковые люди. Тысячи лиц промелькнут перед твоими глазами - бодрых и усталых, высокомерных и приниженных, хитроватых и наивных, озабоченных и беспечных, жестоких и безразличных ко всему на свете, - и, как нечаянный подарок, вдруг осиянно проплывает ласковое лицо. Таким был этот Иван. Голос у него был тихий, слова медлительные и веские, руки золотые. Это он первый дал пятилетнему Лене свой рубанок и терпеливо водил им по доске, охватив большими твердыми ладонями его ручки.
Из-под рубанка причудливо завивались нежные шелковые стружки, от которых пахло скипидаром; Иванова борода нежно щекотала высокий Ленин затылок... И долго потом - делал ли у них Иван кухонный шкаф, или книжные полки, или подрамники для больших холстов - взять в руки его рубанок и водить им по пахучей доске было для Лени торжеством и счастьем.
Спиридон же, худой узкоплечий человек с большой, начисто лысой головой и угловатым бритым подбородком, устроен был так, что постоянно улыбался, но больше как будто насмешливо, чем ласково, и умел делать, как думал Леня, решительно все на свете.
Когда Ольга Алексеевна купила, наконец, тот дом, в котором жила на квартире, - благо, продавался он за бесценок, - и вздумала его перестраивать, Иван и Спиридон постоянно что-нибудь копали, тесали, мерили аршином, отмечали карандашом, пилили, строгали. Леня вертелся неотступно около них, следил за каждым их движением: и карандаш научился деловито закладывать за ухо, как это делал Иван, и улыбаться начал чуть-чуть насмешливо, как Спиридон, и, что бы ни начинали делать они, он все порывался им помогать:
- Вот и я тоже, я тоже. Мы втроем это, втроем...
И плевал себе на руки, как они, и тер ладонь о ладонь, и краснел, и волновался ужасно.
Как-то Михаил Петрович в свободный и ненастный день написал маслом портрет Ивана и подарил ему. Ласковый Иван не захотел остаться в долгу и, присмотревшись к любимой игрушке Лени, принес через неделю в подарок Лене лодочку, не так, конечно, щеголевато отделанную, как присланная дядею Черным, зато в целый метр длиною и такой ширины, что в ней на скамейке свободно мог усесться Леня. Даже и два весла, похожих на настоящие, укрепил на рогачиках.
Он знал, чем угодить Лене. Леня был в необузданном восторге. Он мог часами сидеть в этой лодке и двигать веслами: работа была прочная. Если бы около дома разлеглась большая спокойная лужа, свойственная многим уездным городам, лодка Лени непременно стояла бы посреди этой лужи, но улица проходила по высокой песчаной окраине, - луж на ней не было.
Как-то весною отец взял Леню в настоящую лодку на речку Волчью, и совершенно необыкновенным, подавляющим по величине и силе всяких впечатлений и тайн было это первое катанье Лени, хотя отец при этом делал то же, что и всегда: писал этюды.
Он писал лодку, отраженную в тихой воде, шершавый, острый, очень загадочный камыш у берега, резные плотные дубовые листья, нависшие над камышом, и хитро закрученную черную, таинственную - живую, конечно, корягу, любопытно глядящую из воды. На коряге сидела совсем невероятная, сказочно раскрашенная птица-зимородок, бесхвостая и с серебряной рыбкой в длинном клюве.
Эта таинственно-темная, только кое-где вдруг ярко сверкающая вода, и черные мокрые рогатые коряги, и сказочные зимородки на них, и камыш, и толстые дубы, уходящие один за другим далеко, нужны были отцу Лени для картины, которую он думал назвать: "Звуки леса, когда тихо". И он был - Леня видел это - очень сосредоточен, когда писал свои этюды. Он не пел теперь, как пел бы в другом месте звонким тенором свою любимую смешную академическую песню:
Ах, не пришла ты, обманула,
Ах, в Село Царское стеганула,
Ах, стегану-у-ула,
Моя до-ро-га-а-ая.
Он сидел теперь необыкновенно тихий, чрезвычайно внимательный ко всему кругом; он даже не отвечал, когда обращался к нему с каким-нибудь вопросом Леня, он только грозил тихо в его сторону пальцем или кистью, и глаза его под очками были почти страшные.
Когда вспомнил это гораздо позже Леня, он готов был сравнить отца с охотником, засевшим подкарауливать очень чуткую и очень ценную дичь.
Так это все и осталось у него в памяти от первого катанья на лодке: очень чутко все кругом, до того чутко, что нельзя сказать слова; очень пугливо все кругом, до того пугливо, что самому страшно; очень таинственно все кругом, до того таинственно, что глазам больно до слез, - и звенит все что-то в ушах, и хотят пошевелиться руки и не могут.
Зимородок проглотил рыбку, сорвался с коряги и замелькал над водой голубым и зеленым, пронзительно пискнув подряд несколько раз; вдали, из лесу, докатывалось пушистыми кружочками воркованье горлинок; гудели комары около, и плескали иногда красными хвостиками красноперки в темной воде... Это и были: "Звуки леса, когда тихо".
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Иногда так мало бывает нужно человеку для полноты счастья: просто только то, чтобы кто-то взял его, хотя бы даже за шиворот, и перетащил на другое место. Не только малярия и сплин лечатся таким способом - нет, гораздо больше болезней и даже значительно более серьезных.
Вдруг со всех сторон поднялись тонкие, ровные, высокие, красновато-грязные трубы, и из них валил в небо густой черный дым. Вдруг блестящие голубые рельсы, везде ровно линия от линии, стрельнули по широким улицам, и по ним, грохоча, помчались зеленые вагоны трамвая. Вдруг так много людей появилось откуда-то на улицах, и везде такие огромные, красивые дома... Лене было тогда шесть лет, когда его отца Михаила Петровича перевели в другой, большой город, на огромной реке Днепре.
И сразу счастливы стали все трое, и даже Ольга Алексеевна без всякого огорчения рассталась со своим домом, потому что квартира, которую она нашла здесь, даже и ее поразила своею дешевизною и удобствами.
На окраине, но зато на такой окраине, где рядом был парк, как лес, с огромными осокорями в два обхвата, а прямо перед окнами высоких, светлых, просторных комнат сверкал и чешуйчато пенился Днепр, - на окраине, но за пять минут трамвай довозил ее и мужа до гимназии, куда их перевели, а за семь минут - до базара. Кроме того, ее увлекала надежда, что здесь, в большом городе, будет гораздо меньше дураков и дур, и хотя с первых же слов она решила, что управляющий домом, где они поселились, дурак, но дурак он был явно невредный, этот Павел Иваныч, человек длинный, сутулый, с нелепо подстриженной бородой, с мутными глазками и в синем картузике без полей. Хозяин же дома был богатый помещик, предводитель уездного дворянства, и жил у себя в имении.
Михаил Петрович был счастлив мыслями о той выставке своих картин и этюдов, которую он может здесь устроить, и о частной школе рисования, которую может он открыть у себя на квартире, где был для этого вполне подходящий обширный зал, с первых же дней обращенный им в свою мастерскую. Огромные осокори парка, щедро обвешанные осенним золотом листьев, и сквозь них густая синяя полоса Днепра, и в Заднепровье над песками - трубы чугунолитейных, прокатных, гвоздильных, стекольных заводов, - все эти новые для него мотивы уже запестрели радостно на его новых этюдах. И мост через Днепр, - эти выкрашенные суриком, но уже потемневшие, сложно переплетенные железные фермы, казавшиеся издали воздушными и бесконечными, потому что тонули наполовину, ближе к берегам, в тяжелом дыму от заводских труб... Леня знал уже, что в левой части почти каждого нового этюда отца будет этот удивительный мост, по которому ехали в поезде и они, когда переезжали сюда.
Мост был влево от дома, где они поселились, а вправо, недалеко от берега, поднимался из Днепра Богомоловский остров, на котором расселось около десятка домов, раскинулось несколько пышных ракит, и под ними паслось небольшое стадо белых коз.
Кто-то предприимчивый устроил на этом острове ресторан для гуляющих в парке, и туда из парка то и дело по вечерам переправлялись большими и шумными компаниями на лодках.
Как ни был счастлив в этом городе поначалу своим редкостным, потому что самозабвенным, счастьем художника Михаил Петрович, но несравненно счастливее его был все-таки Леня.
По Днепру, по этой огромной желтой в солнечный день реке, ходили лодки даже без весел, на одних только белых, как лебеди, парусах. По Днепру, по этой истемна-синей в облачный день реке, ходили белые глазастые пароходы, а не слишком далеко, влево, в той стороне, где висел над рекой мреющий кружевной мост, была пристань, откуда, протяжно гудя, отправлялись они в Киев и куда они приходили из Киева.
Знал уже Леня, что где-то там есть совсем уже большой город - Киев; необыкновенно раздвинулся теперь мир для Лени... Он знал даже, что та таинственная темная, дубоволесная, с корягами и красноперками, вода речки Волчьей вливается как-то в Днепр и тоже течет где-то здесь, перед его глазами, туда, к Киеву.
Леня был совершенно один там, в том старом дворе, где посреди маленького садика спокойно синел улей со спящими пчелками и раскидывалась розовая ялапа, а кругом двора непоколебимо торчал утыканный гвоздями желтый забор.
Здесь же совсем не было забора, и далеко-далеко видно было с этого высокого берега, - так далеко, что у Лени захватывало дух от счастья. И здесь, на огромном дворе, за которым тянулся запущенный сад, казавшийся Лене целым лесом, у него оказалось шестеро сверстников, ребятишек, гораздо более бойких, чем он, но по очень странной случайности, удивившей Леню, всех их звали Петьками. И прошло не меньше недели, пока он начал различать, кто из них и какой Петька: Петька управляющев, Петька садовников, Петька дворников, Петька кучеров, Петька прачкин и, наконец, просто Петька хромой, неизвестно чей именно, но действительно прихрамывавший на левую ногу, однако самый голосистый и задиристый из всех Петек.
Богатые владельцы подгородной этой усадьбы, которую начал уже захлестывать стремительно росший промышленный город, сдали несколько комнат Ольге Алексеевне больше затем, чтобы не пустовал совершенно дом и чтобы не слишком своевольничал управляющий Павел Иваныч. Зиму они проводили обыкновенно в своем доме в Москве на Молчановке, а пару дышловых жеребцов и при них кучера держали здесь совершенно неизвестно зачем. У Павла Иваныча под замком хранилась их тщеславная фамильная доска, на которой по лакированному черному фону золоченой вязью было начертано, кто из их рода и когда именно - начиная чуть ли не со времен Екатерины и Потемкина - был то уездным, то губернским предводителем дворянства. Портреты всех этих предводителей висели рядком в запертой центральной зале, выступавшей полукругом. Михаил Петрович с семьей занимал только часть левого крыла этого очень вместительного дома, кроме которого было еще два флигеля с затейливыми антресолями.
Когда по утрам Михаил Петрович и Ольга Алексеевна уезжали на трамвае в гимназию, Леня оставался на этом неогороженном золото-осеннем дворе среди шестерых Петек и держался очень робко. Когда мать одного из них, садовничиха, доившая перед кухней свою большую и будто бы породистую, но очень тугосисюю корову, сказала ему как-то, чтобы что-нибудь сказать от огорчения:
- Ленька! Хоть бы ты мне помог корову эту анафемскую выдоить.
Леня поднял по-взрослому обе руки и ответил тихо, но очень испуганно:
- Куда уж мне!.. Где мне корову выдоить. Я и воробья не смогу выдоить.
Садовничиха вздохнула, подоткнула платок на голове и отозвалась совершенно серьезно:
- Воробья-то, пожалуй что, и я не выдою.
Она была степенная и медлительная, лицо широкое, плоское, нос маленький, как бородавка. Часто задумывалась и потом, спохватясь вдруг, крестилась испуганно и говорила с ужасом:
- Ох, что же это я думаю-то все... Думаю, думаю, а к чему же это я думаю, и сама не знаю.
Родом она оказалась рязанская и потому, к удивлению Лени, коромысло называла "хлуд", а вместо "стучал" говорила "стучел".
Ее муж, садовник, ходил почему-то в старой потертой фетровой синей шляпе и носил длинные, как у дьячка, волосы. Он не в состоянии был, конечно, один держать в порядке сад в несколько десятин, хотя сад этот и не фруктовый; дорожки в нем заросли, акации не подстригались. Должно быть, на обязанности его лежало косить в этом саду траву на полянах и копнить сено, потому что и теперь еще подкашивал он там кое-где старую, желтую уже и одеревенелую траву, приносил ее большими вязанками на плечах, трудолюбиво сгибаясь чуть не до земли, своей корове Маньке и говорил ей вежливо:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я