https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мастодонт отнимает руки от лица. Нос вздулся примерно на полкубометра. Один глаз стал размером с грушу, а разбитые губы напоминают два отличных ростбифа, служа футляром для сломанной челюсти.
- Флевуюфий фас я ему пофафу! - изрыгает Берю, которому, по понятной причине, запрещены теперь некоторые согласные.
Немного успокоившись по поводу моего подчиненного (но не очень), я интересуюсь Фуасса. Нежный поэт Мюссе считает, что самые красивые песнопения являются самыми безнадежными. Я бы добавил, что безнадежные случаи являются также самыми красивыми. Случай с Фуасса, если он и не совсем безнадежный, побуждает жалость. Вообразите, дорогие друзья, эти подонки отрубили ему все пальцы левой руки. Оттяпали полностью, и в таких условиях, которые были бы осуждены медицинским факультетом, если бы это было сделано там. Грязная работа. Сочащаяся кровь, торчащие косточки, фиолетовая плоть образуют ужасный лепесток в виде зубцов пилы. В полукоме Фуасса тихо скулит.
- Милостивое небо! - ахает Пино, чей взгляд последовал за моим.
Берю, преодолевая собственные невзгоды, исследует раны нашего компаньона по несчастью.
- Они выбрали для него испанский маникюр, - восклицает он.
- Похоже на то, - подтверждаю я, - если, будучи перевозбужденным, он не подпилил себе ногти слишком коротко.
Хоть я немного злопамятен в отношении Фуасса, мне жаль, что я не могу его подбодрить. Бедная обкарнанная кисть выглядит ужасно.
- Как он бледен! - замечает Пино.
- Знаешь, - говорит Толстый, - когда хочешь иметь хороший цвет лица, лучше подняться в горы.
Мы внезапно замолкаем, потому что после громкого стона Жерар, несмотря на бледность, приходит в сознание. Он рассматривает руку без пальцев и икает.
- Не откидывай копыта! - говорит Берю. - Держись, Папик! Фуасса рыдает:
- Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! И опять теряет сознание.
- Он забежал на секунду, - зубоскалит Толститель, - и вот опять удалился!
Спектакль мне уже невыносим. По меньшей мере сорок восемь часов мы ничего не заглатывали, в таких условиях нехорошо получать сердечные спазмы. Пытаясь отвлечься, фокусирую измученные ужасом глаза на свете лампы.
И пытаясь ее фиксировать, я замечаю[13]...
Глава восьмая
...И что я замечаю? А? Вы должны сообразить. Держу пари, что вы променяете трусики вашей молочницы на ложечку кислотного супчика, чтобы знать. Признаетесь? Что это он там заметил, наш дорогой Сан-Антонио? Красный нос мисс В. В.? Чучело нетопыря? Золотой ключик к заветной дверце? Благотворительную ярмарку? Центрфорварда? Стрелку компаса? "Посошок" на дорожку?
Порцию оптимизма? Обжору? Землемерную сажень? Вид на Капри? Беднягу-горемыку? Короля магов? Дитя любви? Незаконнорожденное дитя? Дитя маршала Петэна? Начальника вокзала? А может быть, нагайку? Древнееврейского пророка? Посвящение в таинство? Галлицизм? Или кошачий концерт? Ротозея? Зеваку? Лейкоцит?
Ну что ж, не буду больше злоупотреблять вашим терпением, друзья мои. Не хочу подвергать испытаниям ваши нервы. Я знаю остроту вашего ума, исключительность ваших серых клеточек, размягченность вашего купола.
Далека от меня мысль томить вас ожиданием. И к чему это приведет? Дела, как они предстают сейчас, да и времечко, вы знаете, такое, что было бы непорядочно держать вас в состоянии напряжения. Упаси бог, я не из той гнусной категории литераторов, которые смакуют эффекты. У меня-то, друзья мои, эффектов полный загашник! Сан-Антонио, как вы знаете, супермен прямого стиля. Никаких экивоков! Прямо к цели! У меня кошка прямо называется кошкой! Даже когда не мяукает. Зачем это подчеркивать, когда вы и так знаете. Не правда ли, мои хорошие?
Стало быть, то, что я замечаю около лампочки, это микрофон. Признайтесь, что он кажется неуместным в камере, где единственной мебелью являются толстые цепи, вделанные в стены, богатые грязью?
Мне не нужно десятка световых лет, чтобы понять. Господа похитители слушают все наши разговоры. Зачем? Затем, что Фуасса знает что-то настолько важное, что другие хотят всенепременно заставить его открыть. Я понимаю теперь, почему они нас не приканчивают: чтобы мы были конфидентами гостиновладельца! Понятно? Они говорят себе, что то, что бедняга не выдал под пытками, он расскажет товарищам по несчастью. Я размышляю на всех парах. Фуасса бормотал в бреду: "Я ничего не знаю, Я ничего не знаю". Значит, он ни в чем не признался. Продолжая вольтижные упражнения ума, я говорю себе, что в конце концов бедный горемыка, может быть, и не знает то, что другие так желают знать. Вот это хреново, братья мои! Ибо, если они придут к убеждению, что Фуасса не может им выложить секрет, мы скапустимся все четверо, О'кей? Извините за постановку перед вами подобного вопроса, но мне известен ваш интеллектуальный потолок и не хотелось бы, чтобы вы ответили утвердительно в случае, если вы не слишком врубаетесь в рельеф. Не надо колебаться, мои ягнятки, если не усекаете, поднимите руку. Никто не поднял? Хорошо, я продолжаю.
Нам конец, потому что эти люди не могут вернуть в обращение трех полицейских, один из которых столь величественен[14], подвергнув их подобному обращению. Вывод: если они получат удовлетворение или, напротив, узнают, что не смогут достигнуть конечной цели, наш конец станет точно достижим. Недурно.
Я выстраиваю маленькую научную программу в маленькой ученой голове дорогого Сан-Антонио. Прочищаю трубопроводы, ибо лучше иметь дыхательные пути в порядке перед важной речью.
- Он все еще без сознания? - бросаю я таким чистым голосом, который способен пробудить казарму.
- Все еще, - ответствует Толстый (в действительности он говорит "фсе фефе", но для удобства чтения мы продолжим писать берюрьевские слова нормальным образом).
- Хотел бы я знать, рассказал ли он им все, что знал! - возобновляю я.
- Рассказал что? - удивляется Пино.
Мой указательный палец на губах приказывает ему заткнуться на два оборота. Он удивляется, но в тишине, а мне от него больше ничего и не надо.
- Рассказал то, что он начал нам объяснять, впрочем не по своей воле, когда эти господа нас усыпили, - говорю я. - А он упорный, наш папаша Фуасса. Глядя на него, не представляешь подобной твердыни! Хотел бы я знать, долго ли он еще выдержит...
- Если бы этим занялся я, - вступает Берю, - я, ребята, могу сказать только одно: я бы заставил его показать меню! И мне не пришлось бы отчекрыживать ему клешни... Работа гестапистов, а что наши телки-хранители часом не немцы?
- Возможно, - говорит Пино. - Самый молодой напоминает корреспондента, который приезжал из Германии к племяннику нашего кузена.
Минута молчания. Я посеял зерно, мои дорогие, заронив в мозги "телок-хранителей" идею, что Фуасса знает, что они хотели бы знать. Хреново, конечно, для старпера, ибо он может получить право на новый сеанс, но в конце концов, если свернул с прямого пути, нужно ожидать подобных превратностей судьбы.
- Он выплывает! - сообщает Берю после периода молчания, во время которого он занимается слизыванием крови со своих губ, в общем, автоподкармливанием!
Действительно, Фуасса пришел в сознание. Он с ужасом разглядывает руку с отрезанными пальцами.
- Вам очень плохо? - спрашиваю я.
- Ужасно, - бормочет он. - Это негодяи использовали клещи.
- Вы не заговорили?
- Как я мог, если я ничего не знаю...
- Вы выбрали хорошую тактику. Мужайтесь. Пока вы молчите, они вас не убьют...
- Но...
Повелительным жестом я заставляю его умолкнуть. Несчастный повинуется. Я отрываю клок рубашки и бросаю ему.
- Замотайте руку, - советую я ему.
Кровь течет меньше. Я говорю себе, что если ему не помочь, то вскоре гангрена начнет собирать жатву. У бедняги вид мокрой тряпки. Хоть он убийца и комбинатор, мне его жалко. Становишься чувствительным, когда брюхо пусто почти два дня.
Пожалуй, пора предупредить приятелей, что наши слова слушают другие. Но как? Просто показать рискованно, так как, ставлю пинг-понговый шарик на хлопковый тюк, что Толстый не преминет изрыгнуть:
- Что это ты нам показываешь там, на верхотуре?
Обшариваю себя, тщетно: все отобрано, кроме чести, попробуйте написать послание с помощью вашей чести вместо ручки, шайка кастратов!
Тут-то мне и приходит мысль. Хорошая, натурельних, поскольку моя!
Я вам говорил, что стены все в пыли и грязи. Я начинаю рисовать пальцем. О, радость: видно! Пишу, стало быть, печатными буквами лозунг: "Осторожно! Микрофон".
Затем привлекаю внимание соседей и показываю им по очереди надпись и микрофон. Пинюш подмигивает. Берю не может сдержать "Ах, стерва", что должно долбануть по евстахиевым трубам типа с наушниками. Фуасса потребовалось больше времени усечь, потому что он в состоянии прострации, весьма действенной в его возрасте.
Когда до доходяги доходит, я делаю ему ручкой на надпись. Затем я подмигиваю бедняге.
- Значит, вы не хотите довериться даже нам, Фуасса? - мурлычу я. Произнеся это, я делаю ему знак ответить "нет".
- Нет! - бормочет обчекрыженный. Я констатирую ядовито.
- Плохи ваши дела. Я бы на вашем месте облегчил совесть. Мы легавые, согласен, но французские легавые, Фуасса!
Он не знает, что ответить, и молчит. Мне большего и не надо. Его молчание составляет часть моего плана.
- Ладно, упрямьтесь... Кусок старого дерьма! Пауза. Как будто мы в студии звукозаписи, и все команды даются мимикой и жестами, так как шум только на публику.
- Но он опять потерял сознание! - вскрикиваю я. И призываю кореша Берю подтвердить!
- Он в состоянии грогги! - подтверждает Величественный.
- В очень дерьмовом состоянии, - подчеркивает Пинюш совсем блефующим голосом.
- Хотел бы я знать, можно ли умереть от такой ампутации! - размышляю я.
- О! Конечно, - бросает Толстый. - Да вот, у меня есть троюродный племянник, который загнулся от трюка в этом роде. А он только отрезал себе кончик мизинца перочинным ножиком.
- Похоже у него агония! - замечает Пинюш. Фуасса разглядывает нас непонимающими глазами. Он ужасно страдает. Да еще нужно ломать комедию.
- Он может отойти в мир иной, так и не заговорив, - утверждаю я. - Я уверен, что он бы открылся нам, если бы не отбросил копыта!
- Да нам-то что от этого? - спрашивает Толстый.
- Простое профессиональное любопытство. Не люблю подыхать дураком, Толстый!
Дверь дергается. Я делаю Фуасса знак отключиться, и он повинуется. Явление трех типов, которые вам уже известны. Блондинчик приближается к Фуасса, тщательно огибая нас. Щупает бедняге лоб, ищет пульс и знаком приказывает другим забрать тело. Думаю, мандраж у него тот еще. Если Фуасса умрет вместе с секретом, как они полагают, весь цирк и риск для фуфла.
Кортеж без слов отваливает.
Моя команда забрасывает меня вопрошающими взглядами.
Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять их выражение. Для чего ты это все затеял? - мысленно вопрошают знаменитые вольные стрелки из Курятника.
Выжидаю небольшую кучу минут и, предупредив их жестом, начинаю сеанс:
- Что это за бумажонка на месте Фуасса? Берю смотрит, собираясь сказать мне, что там ничего нет, но я его упреждаю,
- Ты можешь дотянуться, Толстый, подкинь-ка ее сюда.
Маленькая пауза. Двое пожарных смотрят друг на друга, спрашивая себя, не стукнула ли мне в черепушку история с микро.
- Спасибо! - говорю я, - как будто я только что сцапал несуществующую бумажку. Затем испускаю легкий свист.
- Мой Бог, ребята! Это то, что мы ищем!
И подмигиваю им. Толстый понимает с полуслова:
- Сховай ее! - говорит он. - Если они найдут ее у тебя...
- Закрой пасть, - отвечаю я, - я выучу наизусть и проглочу!
Проходит сорок две и три десятых секунды, и дверь распахивается толчком. Блондинчик здесь, под эскортом китаезы. Я притворяюсь, что с трудом проглатываю слюну, и адресую им лучистую улыбку. Без единого слова двое друзей подходят ко мне, и желтокожий снимает мой железный браслет.
- Что случилось? - спрашиваю я. - Меня к телефону?
Они скупы на слова. Блондин вынимает пушку и приставляет мне к затылку.
- Идите! - только и произносит он. Самое трудное - набрать кураж. Затем мне удается сделать шаг, и мы выходим.
- Если не вернешься, напиши! - бросает вдогонку мрачно Берю, - а если вернешься, не забудь захватить жаркое!
Глава девятая
Наконец я узнаю, что существует вне этого погреба. Я иду, наконец! Это хорошо. Кровушка течет по жилушкам. Мышцы похряскивают, но работают. У меня вдруг возникает маленький глоток доверия к жизни. Робкий гимн заполняет естество, подобно молитве.
Низкий коридор, искривленный как Квазимодо, зловещий и еще более грязный, чем погреб. Он заканчивается лестницей с узкими и скользкими ступенями в ямках от употребления посередке. Клянусь, мои обожаемые, что мы находимся в гнусностаром бараке!
Карабкаемся по лестнице. Она винтится, как в колокольне. И никак не кончится. Ну и гнусная хижина.
Выползаем в широкий коридор, выложенный кирпичиками. Он приводит в холл с множеством створчатых дверей в комнаты. Прямо маленький замок, ребята, но замок, пораженный тлением. От штукатурки на стенах остались лишь воспоминания. Витражи готических окон зияют пустотами, повсюду плесень.
Меня вталкивают в громадную комнату, где монументальный камин занимает почти всю стену. Фуасса загибается на старой кушетке в стиле барокко, с ножками в виде львиных лап. Он выглядит по-прежнему без сознания. Ему приспустили штанцы для восстанавливающего укола, и несчастные ягодицы грустно обвисают, как растекшиеся капли растительного масла. Кроме кушетки, есть еще сиденья и стол. Меня толкают в кресло. Падаю расслабленно. Мясцо-то поотбилось. Настолько велика слабость, что ноги говорят "браво".
Троица разглядывает меня так пристально, что сердце зудит. У гориллы в горсти автомат. Ясно, что это его любимый рабочий инструмент. Блондинчик, наоборот, спрятал аппарат для производства горячих вафель и, руки в брюки, тихо насвистывает, созерцая меня.
- Если для портрета, - говорю я ему, - лучше рисовать в три четверти. Это мой лучший ракурс.
Он даже не мигает. Никогда не видел менее болтливого фраера.
- Месье, - говорит он резко металлическим тембром, - я был бы очень признателен вам, если бы вы дали мне формулу, которую вы только что нашли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я