https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не верят люди в наши родственные связи. А этот Кузьма Кузьмич одно время так зачастил, что мы с мамой не на шутку переполошились.
— Вот что, Катюша, — Федор крепко сжал Катину руку. — Утром я уведу Михаила Тимофеевича в отряд...
Подошли к дому Кати.
— Знаешь что, — предложила Катя, — давай пойдем в амбар и откопаем его документы.
Ворота были не заперты. Катя тихонько приоткрыла половину, придержала ее, и они проскользнули в середину без стука и скрипа. Запах сена и соломы напомнил аромат горячего осеннего поля. Катя попросила спички, зажгла висящий в углу фонарь, прикрутила фитиль на самый слабый огонек.
— Вот здесь Михаил Тимофеевич лежал около месяца. Мы думали, что не выживет, — она подала Федору лопату и указала место, где рыть.
Ящичек с документами оказался близко, на глубину лопаты. Федор достал сверток, подошел к фонарю, развернул.
— Тут вот партийный билет, — сказала Катя, — потом пропуск в наркомат обороны, удостоверение личности, а вот это медаль «XX лет РККА»...
— Ты возьми это домой, — попросил Федор, — а утром отдашь генералу... Гаси свой фонарь.
Катя подняла стекло, дунула на маленькое колеблющееся пламя. В амбаре стало темно и тихо. Эта тишина была какой-то таинственной и тревожной. Катя поймала в темноте Федину руку:
— Значит, опять прощаться?'
— Почему — прощаться? Не люблю я этого слова, просто терпеть не могу. Если мы уж пережили бои за Могилев, то теперь нас никакой черт не возьмет. И мы с тобой будем видеться чаще, чем ты думаешь. Во время походов по району я обязательно буду заглядывать сюда. Обязательно... потому что теперь... теперь мы не должны никогда разлучаться...
— Молчи... — прошептала Катя. Она закрыла его рот долгим и жарким поцелуем. Федор почувствовал, как ее тело обмякло у него на руках. Он поднял Катю и осторожно опустил на ворох свежей соломы. Губы их снова слились в поцелуе.
— Феденька... — жарко прижималась к нему Катя. — Прости меня, глупую... за все прости... родной мой...
Федя не мог говорить. Он задыхался от нахлынувшего счастья. Дождался наконец, что Катя пожалела, что девчонкой убежала от него на Дальний Восток, надеясь, что юношеская любовь позабудется, как забываются многие детские привязанности. Не знала она, что первое чувство бывает и последним, которым живут всю жизнь...
Катя спохватилась, когда где-то по соседству громко пропел петух.
— Господи, — прошептала она, — мы с ума сошли, Федя. Домой, немедленно домой. А то мама подумает, что...
— И пусть думает, и пусть знает... — сказал Федор, помогая Кате подняться. — Я даже очень хочу, чтоб она знала, Я сам пойду и скажу, что ты и Аленушка будете жить в моем доме, потому что жена не может жить отдельно от мужа...
— Ах ты мой чернявенький, — тихо засмеялась Катя. — Не спеши. Придешь в следующий раз, и мы обязательно скажем маме...
Они вышли за ворота. Федор проводил Катю к дому и крепко обнял ее на крыльце.
— До свидания, — прошептала Катя, — До завтра, Ты рано зайдешь к нам?
— Рано, — пообещал Федор,
Катя неслышно открыла дверь и юркнула в хату...
Длинны декабрьские ночи. Мать разбудила Федора, когда на ходиках было восемь часов утра, а на дворе царила темень. Федор хотел сразу же идти к Михаилу Тимофеевичу, но мать упрекнула, что он не предупредил ее и она не успела собрать на дорогу и продукты и зимние вещи — в лесу не в гостях.
Федор послушался матери и, пока она возилась в чулане, лежал на кровати и думал. Думал о себе и о Кате. Может быть, ей тоже не следует оставаться в деревне. Если Кузьма Кузьмич что-нибудь узнает о генерале, ей несдобровать. А Ксению Кондратьевну с малым ребенком никто не тронет. В лагере Кате нашлась бы работа. Может быть, Устин Адамович посылал бы их на задание вдвоем...
Мать поставила на стол дымящуюся паром картошку прямо в чугунке и сковороду яичницы. Федор умылся, сел за стол и услышал на улице топот ног и голоса. Кто-то торопился, почти бежал, а голосов разобрать нельзя было.
Федор вскочил из-за стола, набросил стеганку, выхватил из кармана пистолет.
— Сыночек, спрячь оружие, ради бога. Если немцы — сейчас у тебя никакой вины. Живешь дома, у матери. Ты ж не командир и даже не красноармеец.
В дверь сильно постучали. Конечно, не деревенские, не свои. Федор сбросил стеганку, снова сел за стол, хотя есть совсем не хотелось.
Мать вышла в сени, чтобы открыть, и тут же ее грубо втолкнули в хату. У порога стояли гитлеровцы с автоматами наготове. Вошел офицер, высокий, стройный, в черной кожаной куртке с погонами, сверкающих хромовых сапогах, брюках навыпуск. На чистом русском языке спросил:
— Мы не ошиблись адресом? Вы Федор Михайлович Осмоловский, а это ваша мать?
— Точно, — подтвердил Федор и встал из-за стола. — А в чем дело?
— Выходите. Оба.
Федор хотел было набросить стеганку, но офицер предупредил:
— Одежда не понадобится.
Их вывели с матерью на улицу. Светало, и Федор видел, как по всей деревне из хаты в хату шныряли гитлеровцы, видел, что у Катиного дома собралась толпа. Их подвели ближе, и сердце Федора екнуло —у стены амбара стояла совершенно босая Катя с Аленушкой на руках. Ксения Кондратьевна, рыдая, висела у нее на плече. В стороне, опустив голову, стоял под охраной Михаил Тимофеевич.
Федора и мать толкнули к стене амбара. И вдруг стало совсем светло, словно вспыхнуло солнце, осветив улицу деревни, по которой солдаты вели под конвоем людей, сюда, к Федору и Кате, и строгий строй автоматчиков напротив амбара. Только небо почему-то стало не светлым, а темным. Федор посмотрел туда, откуда шел этот яркий свет — горел его дом. Мать тоже увидела пожар и, обняв Федора, запричитала:
— Сыночек мой родненький, что ж это с нами будет...
Катя молчала, крепко прижимая одной рукой Аленушку. Казалось, девочка еще спала. Федор взял Катю за руку и тихонько пожал ее. Не выпуская руки Федора, Катя отвечала мелким дрожащим пожатием. К амбару все шел и шел народ, а руки Кати и Федора торопились сообщить друг другу самое важное, самое заветное, потому что можно не успеть, потому что вон уже загорелся и Катин дом, и от этого света режет глаза и горло сжимается тугим узлом от горького дыма...
Нина не думала, что родная деревня Федора так далеко от нее. Боясь, что ночь застанет ее где-нибудь в лесу или в поле, Нина попросилась на ночь в ближайшей деревне, а раненько, чуть свет, спросив у хозяев дорогу на
Барсуки, встала и пошла. Ей сказали, что тут недалеко, километра четыре или все шесть, и теперь эту малость она пройдет быстро и ранним утром будет в Барсуках.
Кажется, ночью был ядреный морозец, и каблучки Нины стучали по твердой земле. В лощинках белел, словно осевший туман, иней. Она шла и чувствовала, как нарастает в ней беспокойство. А что, если Федора нету и дома? А что, если... она не хотела думать об этом, она не могла даже представить себе, что с ним может случиться что-то страшное. Она зашагала быстрее, а сердце стучало яростно и тревожно.
Нина вышла на опушку леса. Отсюда, далеко внизу, у маленькой речушки, виднелось село. И — что такое? Один из домов вдруг вспыхнул ярким пламенем, словно его подожгли одновременно со всех сторон. А люди, наверное, не знают или еще спят?...
Нина бросилась вниз по дороге. Ей казалось, что если она успеет, дом еще можно спасти. Она была уверена, что пожар — это глупая случайность, что кто-то чего-то недоглядел и вот теперь останется без крова.
На околице деревни она поняла, что ошиблась. Вот подожгли и еще один дом. Ей бы лучше всего повернуться и подальше бежать отсюда, но какая-то непреодолимая сила тянула ее туда, где большим полукольцом стояли, освещенные пожаром, люди, где виднелся строй гитлеровцев, вооруженных автоматами.
Она подошла еще ближе и чуть не упала от страха и боли — у стены амбара стоял Федор в одной сорочке с расстегнутым воротом. Стоял и смотрел прямо перед собой, как будто хотел обязательно увидеть кого-то в толпе. Рядом была молодая женщина или девушка с ребенком на руках.
Нина прошла мимо солдата, топтавшегося позади людей, пробилась сквозь толпу вперед, и остановилась рядом с высоким парнем, который опирался на костыль.
— Федя, родной, я здесь! — хотела крикнуть Нина, но в горле пересохло и язык онемел во рту. Она поднялась на цыпочки, чтобы поймать взгляд Федора, но он смотрел куда-то выше ее, и Нина чуть не плакала от обиды.
На освещенную площадку вышел офицер и объявил, что за укрытие от германских властей советского генерала виновные будут казнены. Он даже не назвал ни одного имени, ни одной фамилии. По команде офицера из строя вышло несколько солдат. В это время громко расплакался ребенок на руках у девушки, которая стояла рядом с Федором. Расплакался так громко, что мороз пробегал по коже. Словно плачем своим хотел остановить карателей.
Офицер оглянулся на толпу и недовольно приказал:
— Возьмите кто-нибудь ребенка!
Нина испугалась, что люди опередят ее. Она выскочила из толпы и подбежала к девушке,
— Ты?! — спокойно удивился Федор.
— Я... — ответила Нина дрожащим голосом,
— Берегите Аленушку... — попросила чуть слышно Катя.
— Прощайте... прощайте... прощай... — не спуская глаз с Федора, Нина, пятясь, отошла в толпу...
Федор повернулся к Кате, но услышал громкую команду офицера и тяжелый удар в грудь. Он упал, но сознание еще не покинуло его. Цепляясь непослушными пальцами за бревенчатую стену амбара, он поднялся и тяжелым взглядом посмотрел вокруг.
Федор хотел сказать людям, что стояли и плакали, сказать Нине, Николаю, молодому полицаю Новикову, который держался рядом с перепуганным Кузьмичом, что все равно скоро наступит день победы и Красная Армия отомстит за их смерть, но не успел.
Прозвучала автоматная очередь, и все потонуло в багровом тумане.

Глава восьмая
ПРОЩАЙТЕ, ЛЮБИМЫЕ
Укрытие, оборудованное на сеновале Данутой, показалось Ивану роскошью. В него вел узкий ход, а дальше Данута так выскубла сено, что образовалось уютное и просторное логово. Тут можно было даже сидеть. Единственное неудобство — темнота. Она постоянно окружала Ивана, и трудно было сказать, когда наступала ночь, когда приходил день. Правда, день можно было отличить по тому, что в норе появлялась Данута и приносила поесть.
Иван не помнит, когда он почувствовал, что в укрытии стало слишком жарко. Казалось, сено кругом раскалилось и до него было больно дотронуться. Он перестал прислушиваться к тому, что происходило за стеной гумна, — тяжелый горячечный сон снова навалился на него. В этом сне он снова видел себя убегающим из эшелона пленных, и снова его мучила жажда, которую нельзя было утолить тугим горячим снегом. Он никак не мог понять, почему снег из холодного стал горячим, и разрывал сугробы поглубже, надеясь, что на глубине он найдет желанный холод. Но холода не было, а пальцы, которыми он рылся в сугробе, нестерпимо болели, и эта боль проникала, как по проводам, во все тело.
Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.
Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:
— Тут ему будут концы...
«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.
Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...
Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.
Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.
Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.
На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.
Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.
За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.
Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.
— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.
— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.
— Тише вы, мама...
— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?
— Больной у нас.
— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.
— Мама...
— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...
Иван слушал и улыбался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я