https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/150na150/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он крадет оружие, любое, какое попадется под руку. Он украл у Д. револьвер. Альбер низкорослый, тощий. Парень, который недоедал, который начал работать слишком рано -четырнадцатилетним мальчишкой в сороковом году. Д. не сердится на него за кражу револьвера, он говорит, что это нормально, что оружие надо давать именно таким ребятам. Тереза смотрит на Альбера. Странный, в сущности, парень этот Альбер. Когда дело касалось немцев, он становился ужасен, он рассказывал далеко не обо всем, что проделывал с ними. На прошлой неделе на площади Пале-Руаяль он поджег бутылкой с горючей смесью немецкий танк. Бутылка разбилась о голову немца, и тот сгорел заживо. Носки у доносчика дырявые, большой палец с черным ногтем вылез наружу. По носкам видно, что он уже давно не был дома и много ходил. Должно быть, целыми днями ходил по улицам, преследуемый страхом, а потом зашел в знакомое бистро, это неизбежно, человек всегда возвращается в бистро, где его знают. А потом за ним пришли. Он попался.
Они заставили его снять все, вплоть до носков, как, наверно, заставляли их самих в Монлюке. Это довольно глупо, думает Тереза, парни несколько глуповаты. Глуповаты, но они ничего не сказали в Монлюке, ни слова. Д. узнал об этом от других заключенных, вот почему он сегодня выбрал их. Уже десять дней, нет, больше, десять дней и десять ночей Тереза живет вместе с ними, выдает им вино, сигареты, бутылки с горючей смесью. Иногда в минуты усталости они беседовали — о боях, о немецких танкистах, о своих семьях, о товарищах. Если они не возвращались к концу дня, их ждали, никто не ложился спать. Прошлый понедельник всю ночь ждали Альбера.
Доносчик снимает носки, все еще снимает носки, прилипшие к его ногам. Так долго.
— Быстрей шевелись, — говорит наконец Альбер.
Тереза до сих пор не замечала, какой тонкий, резкий голос у Альбера. Она спрашивает себя, почему так ждала его в ту ночь. Во время боев все ждали всех, всех — одинаково. Никто не позволял себе личных предпочтений. Теперь это опять начнется. Снова будут предпочитать одних людей другим.
Он снимает галстук. Да, галстук. Не существует двух способов снимать галстук. Надо наклонить голову набок и тянуть, не развязывая узел. Доносчик снимает галстук так же, как все люди.
Доносчик носит галстук. Он был у него еще три месяца назад. Еще час назад. Галстук. И сигареты. И к концу дня, часов в пять, он пил аперитив. Как все. И однако же между людьми существуют различия. Тереза смотрит на доносчика. Эти различия редко бывают так ошеломляюще очевидны, как сегодня вечером. Он ходил на улицу Соссэ, поднимался по лестнице, стучался в некую дверь, потом сообщал приметы и прочее: высокий, темноволосый, двадцать шесть лет, адрес и в какое время можно застать. ЕМУ ВРУЧАЛИ КОНВЕРТ. ОН ГОВОРИЛ СПАСИБО, МЕСЬЕ, ПОТОМ ШЕЛ ВЫПИТЬ АПЕРИТИВ В КАФЕ «КАПИТАЛЬ».
Тереза говорит:
— Тебе сказано, поторопись.
Доносчик поднимает голову. Чуть помедлив, он говорит тоненьким, нарочито детским голоском:
— Я стараюсь насколько могу, поверьте… Но зачем…
Он не заканчивает фразы. Он входил в здание на улице Соссэ. Ему не приходилось ждать. Никогда. С изнанки воротник у него грязный. Он никогда не ждал, никогда. Или же ему предлагали сесть, как это принято среди друзей. Рубашка под белым воротником тоже грязная. Доносчик. Парни срывают с него кальсоны, он спотыкается и с глухим стуком, словно куль, падает на пол.
Роже почти не разговаривает с ней с тех пор, как они поругались из-за пленных немцев. И другие тоже. Не только Роже.
Вдали еще стреляют с крыш. Последние выстрелы. Кончено. Война уже ушла из Парижа. Все вокруг: улицы, закоулки, комнаты отелей — заполонила радость. Везде молоденькие женщины вроде нее прогуливаются с американскими и английскими солдатами. Много и других одиноких печальниц, для которых это кончилось. Но не для нее, нет. Ни радость, ни сладкая печаль конца войны для нее невозможны. Ей предназначена другая роль — быть здесь, в этой запертой комнате, наедине с доносчиком и двумя парнями из Монлюка.
Теперь он голый. Первый раз в жизни она рядом с голым мужчиной не для того, чтобы заняться любовью. Он стоит прислонившись к стулу и опустив глаза. Он ждет. Есть и другие, которые согласились бы вести допрос, прежде всего вот эти двое, ее товарищи, но и другие тоже, она уверена, другие, которые столько ждали и ничего еще не получили и до сих пор ждут, которые разучились пользоваться свободой, потому что столько ждут.
Теперь все его вещи на стуле. Он дрожит. Дрожит. Он боится. Боится нас. Мы тоже когда-то боялись. Он очень боится тех, которые когда-то боялись.
Теперь он голый.
— Очки! — говорит Альбер.
Он снимает очки и кладет на свои вещи. Его старые высохшие яйца болтаются на уровне стола. Он жирный и розовый в свете фонаря. От него пахнет давно не мытым телом. Парни ждут.
— Три сотни франков за военнопленного, да?
Доносчик стонет. Впервые.
— А сколько за еврея?
— Но я же сказал вам, вы ошибаетесь…
— Прежде всего мы хотим, — говорит Тереза, — чтобы ты сказал нам, где находится Альбер из «Капиталя», и затем — какие у тебя были дела с ним, с кем еще вы встречались.
Доносчик хнычет:
— Но я же сказал вам, что едва знаком с ним.
Дверь комнаты распахивается. Молча входят остальные. Женщины становятся впереди. Мужчины сзади. Похоже, Тереза несколько смущена тем, что ее застигли в тот момент, когда она смотрит на этого голого старика. Однако она не может попросить их выйти: у нее нет на то оснований; они вполне могли бы быть на ее месте. Она сидит в полутьме, за фонарем. Видны лишь ее короткие черные волосы и половина белого лба.
— Приступайте, — говорит Тереза. — Прежде всего надо, чтобы он сказал, где найти этого Альбера из «Капиталя».
Голос у нее неуверенный, слегка дрожащий.
Кто-то из двоих наносит первый удар. Странный звук. Второй удар. Доносчик пытается уклониться. Он вопит:
— Ой! Ой! Вы мне делаете больно!
В задних рядах кто-то смеется и говорит:
— Представь себе, для того и бьют…
Его хорошо видно в свете фонаря. Парни бьют изо всех сил. Кулаками в грудь, не торопясь, изо всех сил. Пока они бьют, сзади молчат. Они перестают бить и снова смотрят на Терезу.
— Теперь ты лучше понимаешь?.. Это только начало, — говорит Люсьен.
Доносчик потирает грудь и тихо стонет.
— Еще ты должен нам сказать, каким образом проходил в гестапо.
Она говорит прерывисто, но уже окрепшим голосом. Теперь начало положено, парни знают свое дело. Это всерьез, это по-настоящему: они пытают человека. Можно быть против, но нельзя уже сомневаться, или посмеиваться, или смущаться.
— Так как же?
— Ну… как все, — говорит доносчик.
Парни, напряженно ожидающие позади него, расслабляются.
— А-а…
Доносчик хнычет:
— Вы… вы не знаете…
Он растирает ладонями грудь. Он сказал «как все».
Он сказал «как все», он думает, что они не знают. Он не сказал, что не ходил туда. Слышно, как сзади, в глубине комнаты перешептываются: «Он ходил туда. Он сказал, что ходил». В ГЕСТАПО. НА УЛИЦУ СОССЭ. На груди доносчика выступают большие фиолетовые пятна.
— Так ты говоришь — как все? Все ходили в гестапо?
Сзади:
— Сволочь! Сволочь! Сволочь!
Ему страшно. Он выпрямляется, пытаясь определить, кто кричал.
Народу много, он не может различить лиц. Наверно, ему тоже кажется, что он в кино. Он колеблется, потом решается:
— Надо было предъявить удостоверение личности, его оставляли внизу и потом, уходя, забирали.
Сзади снова заводят:
— Дерьмо, сволочь, подонок.
— Я ходил туда по делам, связанным с черным рынком, я считал, что ничего плохого не делаю. Я всегда был истинным патриотом, как вы. Я продавал им жуликов. Теперь… я уже не знаю, может быть, я был не прав…
Он говорит все тем же плаксивым, детским тоном. Кожа на его груди лопнула, течет кровь. Он как будто не замечает этого. Ему страшно.
Когда он сказал о черном рынке, сзади опять зашумели:
— Сволочь, свинья, дерьмо.
Появился Роже. Он где-то сзади, в толпе. Тереза узнала его голос. Он тоже сказал «сволочь».
— Продолжайте, — говорит Тереза.
Они бьют не как попало. Может быть, они не сумели бы допрашивать, но бить они умеют. Они бьют толково. Перестают, когда кажется, что он заговорит. Снова начинают как раз в тот момент, когда чувствуют, что он опять готов сопротивляться.
— Какого цвета было удостоверение личности, по которому ты проходил в гестапо?
Оба парня улыбаются. Сзади тоже. Даже те, которые не знают насчет цвета, находят, что это хитроумный вопрос. Один его глаз поврежден, по лицу течет кровь. Он плачет. Из носа текут кровавые сопли. Он не переставая стонет: «Ай, ай, ох, ох». Он не отвечает. Он по-прежнему трет себя руками и размазывает по груди кровь. Он уставился своими остекленевшими близорукими глазами на фонарь, но не видит его. Все произошло очень быстро. Ничего уже нельзя остановить: умрет он или выкарабкается, теперь уже не зависит от Терезы. И это совершенно не важно. Потому что он больше не имеет ничего общего с другими людьми. И с каждой минутой различие увеличивается, закрепляется.
— Тебя спрашивают, какого цвета твое удостоверение личности.
Альбер подходит к нему вплотную. Сзади, из полутьмы, раздается:
— Может быть, хватит бить…
Голос женский. Парни останавливаются. Они оборачиваются и ищут глазами, кто это сказал. Тереза тоже обернулась.
— Хватит? — спрашивает Люсьен.
— Доносчика? — спрашивает Альбер.
— Это не основание, — говорит женщина, голос звучит неуверенно.
Парни снова начинают бить.
— В последний раз, — говорит Тереза, — тебя спрашивают, какого цвета удостоверение, которое ты показывал на улице Соссэ.
Сзади:
— Опять начинается… Я ухожу…
Еще одна женщина.
— Я тоже…
Еще одна женщина. Тереза оборачивается:
— Никто не заставляет вас оставаться, если вам противно.
Женщины что-то невнятно возражают, но не уходят.
— Хватит!
На этот раз — мужчина.
Женщины перестают шептаться. Тереза по-прежнему едва видна, освещен только ее белый лоб, и иногда, когда она наклоняется, видны глаза.
Теперь дело принимает другой оборот. Единый фронт товарищей раскололся. Вот-вот произойдет что-то необратимое. Новое. Одни за, другие против. Одни идут за ней и делаются все ближе. Другие становятся чужими. Ей некогда разбирать: женщины на стороне доносчика, доносчик с теми, кто не согласен с ней. Чем больше врагов и чужих, тем сильнее желание бить.
— Давайте еще, быстрее! Цвет!
Парни опять начинают бить. Они бьют по местам, по которым уже били. Доносчик кричит. Когда они ударяют, его стоны переходят в какое-то непристойное урчание. Такое мерзкое, что хочется бить сильнее, чтобы оно прекратилось. Он пытается уклониться от ударов, но не успевает. Все достаются ему.
— Ну… обычного цвета, как у всех.
— Продолжайте.
Удары все сильнее. И пускай. Парни неутомимы. Они бьют все более спокойно и умело. Чем больше они бьют, чем больше крови, тем яснее становится, что надо бить, что это правильно, что это справедливо. С каждым ударом перед Терезой всплывают образы.
Они пронзают ее, околдовывают. У стены падает человек. Другой. Еще один. Этому нет конца, они падают и падают. На эти пятьсот франков он покупал себе всякие мелочи. Наверно, он даже не был антикоммунистом или антисемитом, даже коллаборационистом не был. Нет, он выдавал бездумно и безучастно, возможно без крайней необходимости, просто чтобы немного подзаработать, чтобы позволить себе маленькие холостяцкие удовольствия. Он продолжает врать. Он должен знать, но не хочет сказать. Если он признается, если перестанет отпираться, пропасть между ним и другими людьми немного сократится. Но он сопротивляется, пока хватает сил.
— Продолжайте.
И они продолжают. Они действуют как хорошо налаженный механизм. Но откуда берется у людей эта способность избивать себе подобных, как могут они привыкнуть к этому и выполнять как работу, как свой долг?
— Умоляю вас! Умоляю! Я не подлец! — кричит доносчик.
Он боится умереть. Еще недостаточно боится. Он все еще врет. Он хочет жить. Даже вошь цепляется за жизнь. Тереза встает. Она встревожена, она боится, что, сколько ни бей, все будет мало. Что еще можно с ним сделать? Что бы такое придумать? Человек, упавший у стены, тоже ничего не сказал, но это совсем иное молчание, вся его жизнь свелась к этой секунде смертельного молчания у стены. За это молчание у стены — заставить этого типа, этого доносчика заговорить здесь. Боже мой, неужели, сколько ни бей, всегда будет недостаточно! А как много таких, которым наплевать, — эти женщины, которые вышли из комнаты, и все те, что отсиживались в своих норах, а теперь иронизируют: «Не смешите нас вашим восстанием, вашей чисткой». Надо бить. В мире никогда не будет справедливости, если мы сами здесь и сейчас не осуществим правосудие. Судьи. Украшенные лепниной залы. Комедия, а не правосудие. Они пели «Интернационал», когда их везли по городу в тюремных фургонах, а буржуа смотрели из своих окон и говорили: «Это террористы». Надо бить. Раздавить. Разбить вдребезги ложь. Это подлое молчание. Вырвать из груди этого мерзавца правду. Истина, правосудие. Для чего? Убить его? Кому это нужно? Дело не в нем. Это не к нему относится. Мы должны узнать правду. Бить до тех пор, пока он не выблюет правду — и свой стыд, свой страх, свою тайну, еще вчера делавшую его всемогущим, недоступным, неприкасаемым.
В притихшей комнате отчетливо раздается каждый удар. Они бьют всех мерзавцев — и ушедших с допроса женщин, и чистоплюев, укрывшихся за ставнями. Доносчик протяжно и жалобно кричит: «Ой, ой!»
Пока его бьют, люди во тьме позади него молчат. Но когда слышится его протестующий голос, они осыпают его бранью — сквозь зубы, сжав кулаки. Никаких фраз. Только взрыв ругательств при звуках этого голоса, свидетельствующего, что доносчик еще держится. Потому что от всей его способности сопротивляться у него остался лишь голос, чтобы врать. Он продолжает врать. У него еще хватает на это сил. Он еще в состоянии врать. Тереза смотрит на кулаки, которые обрушиваются на доносчика, слышит барабанную дробь ударов и впервые ощущает, что в человеческом теле имеются какие-то почти непрошибаемые толщи.
1 2 3


А-П

П-Я