https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/nabory-3-v-1/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тем не менее в выигрыше-то оказался он, и чего уж тут лезть к фортуне с вопросами? Вот, посмотрите: он делит квартиру с женщиной десятью годами старше его, женщиной, много чего повидавшей, которая, еще работая в «Больнице Гая», спала (так она говорит) с англичанами, французами, итальянцами, даже с одним персом. И если он не вправе сказать, что любим ею за собственные его достоинства, то, на худой конец, ему дана возможность набраться эротического опыта.
Во всяком случае, он на это надеется. Впрочем, после суточного дежурства в лечебнице, за которым следуют ужин – цветная капуста под белым соусом – и вечер угрюмого молчания, Жаклин не выказывает склонности щедро себя раздаривать. Если она вообще обнимает его, то без большого усердия – просто потому, что, коли двое чужих людей забились в столь тесное, неуютное жилище не ради секса хотя бы, так зачем они вообще в нем оказались?
Все завершается тем, что Жаклин, когда он куда-то уходит, залезает в его дневник и прочитывает написанное им об их совместной жизни. Вернувшись, он застает ее укладывающей вещи.
– Что такое? – спрашивает он.
Жаклин, поджав губы, указывает пальцем на дневник, лежащий открытым на письменном столе. Он гневно вспыхивает.
– Ты не можешь запретить мне писать! – заявляет он. Впрочем, логики в сказанном нет никакой, и он это понимает.
Ее тоже обуревает гнев, но более холодный, глубокий.
– Если я, как ты утверждаешь, представляюсь тебе такой невыносимой обузой, – говорит она, – если я лишаю тебя покоя, уединения и способности писать, так позволь тебе сообщить, что и мне жизнь с тобой была ненавистна, каждая ее минута, и я жду не дождусь, когда стану свободной.
Вообще-то ему следовало сказать, что читать чужие интимные записи нехорошо. С другой стороны, и ему лучше было бы прятать дневник, а не бросать его там, где он может попасться кому-либо на глаза. Впрочем, теперь уже поздно, сделанного не воротишь.
Он наблюдает за сборами Жаклин, помогает ей приторочить сумку к заднему сиденью мотороллера. «Я подержу ключ у себя, с твоего разрешения, пока не заберу остальные вещи, – говорит она. И застегивает шлем. – Прощай, ты действительно разочаровал меня, Джон. Может быть, ты и очень умный – об этом не мне судить, – однако тебе еще взрослеть и взрослеть». Она ударяет по педали стартера. Двигатель молчит. Жаклин ударяет еще и еще. Воздух наполняется запахом бензина. Залило карбюратор; теперь придется ждать, пока тот просохнет. «Зайди в дом», – предлагает он. Лицо Жаклин каменеет, она отказывается. «Я очень сожалею, – говорит он, – обо всем, что случилось».
Он уходит в дом, оставив Жаклин в проулке. И минут пять спустя слышит, как заводится двигатель, как отъезжает, тарахтя, мотороллер.
Сожалеет ли он? Разумеется, сожалеет, что Жаклин прочла то, что прочла. Однако настоящий вопрос в другом – что двигало им, когда он писал то, что писал? Может быть, он для того, чтобы она прочла, и писал? А оставляя подлинные свои мысли на виду, просто пытался найти способ сказать ей то, что по трусости своей не решался сказать в лицо? Да и какие они, его подлинные мысли? По временам он чувствовал себя счастливым, даже удостоенным привилегии – жить с такой красивой женщиной или хотя бы жить не в одиночестве. По временам же им владели чувства совсем иные. Где она кроется, истина, – в счастье, в несчастье или где-то посередине?
Вопрос о том, что можно поверять дневнику, а что следует навсегда оставлять в сокровенности, относится к самой сути писательства как он его понимает. Если ему придется стать собственным цензором, наложить запрет на выражение низменных эмоций – негодования, вызванного тем, что кто-то вторгся в его квартиру, или стыда за то, что любовник из него получается так себе, – как же тогда эмоции эти преобразятся, обратятся в поэзию? А если поэзия не станет силой, преобразующей низменное в возвышенное, зачем тогда вообще с ней связываться? И потом, откуда следует, что чувства, которые он описывает в дневнике, и есть его подлинные чувства? Откуда следует, что при всяком движении пера он остается доподлинно самим собой? В какой-то миг он может быть собой, в какой-то другой – просто прикидываться. Как узнаешь наверняка? И почему, собственно, он должен желать это знать?
Вещи редко бывают такими, какими выглядят, – вот что ему следовало сказать Жаклин. Но существует ли хотя бы вероятность того, что она поняла бы сказанное? Как смогла бы она поверить, что все, прочитанное ею в дневнике, было не правдой, низменной правдой о том, что совершалось в сознании ее любовника тягостными вечерами молчания и вздохов, но, напротив, – вымыслом, одним из многих возможных вымыслов, правдивых только в том смысле, в каком правдиво любое произведение искусства – верное себе, своим сущностным целям, – как бы она поверила, если низменное прочтение столь точно отвечало питаемым ею подозрениям насчет того, что этот самый любовник нисколько ее не любит, что она ему даже не нравится?
Жаклин не поверит ему по той простой причине, что он и сам себе не верит. Не знает он, во что верит. Временами он думает: ни во что. Но в конечном счете остается только одно: первая его попытка жить с женщиной завершилась провалом, позором. Надо возвращаться к жизни одинокой, а такая жизнь особых прелестей не сулит. Да и нельзя же вечно жить в одиночестве. Присутствие любовницы есть неотменная часть жизни художника: даже если ты не попадаешь в западню брака, а он, уж конечно, постарается в нее не попасть, нужно как– то научиться жить рядом с женщиной. Искусство не может питаться одними лишениями, томлением, одиночеством. Помимо них должны существовать и близость, страсть, любовь.
Пикассо, великий художник, возможно, самый великий из всех, – вот он, живой пример. Пикассо влюбляется в женщин, в одну за другой. Одна за другой они переезжают к нему, делят с ним жизнь, позируют. И из страсти, заново вспыхивающей с появлением каждой новой любовницы, те Доры и Пилар, которых случай приводил на порог его дома, рождались заново – бессмертными творениями искусства. Так это и происходит. А что же он? Может ли он пообещать, что женщин его жизни, не только Жаклин, всех, непредставимых пока, женщин, которые у него еще впереди, будет ждать подобная же участь? Ему хотелось бы верить в это, однако его томят сомнения. Выйдет ли из него великий художник, это может сказать лишь время, но одно он знает наверное – он не Пикассо. Весь мир его чувств отличен от мира Пикассо. Он смирнее, мрачнее, он – человек более северный. Да и черных гипнотических глаз Пикассо у него не имеется. Если он когда-нибудь и попытается преобразить женщину, то сделает это без присущей Пикассо жестокости, он не станет сгибать и выкручивать ее тело, точно кусок металла в раскаленном горниле. Но ведь писатели и не схожи с живописцами: в них, в писателях, больше упорства, больше тонкости.
Не такова ли участь всех женщин, вступающих в связь с художниками: худшее или лучшее, что в них есть, извлекается из них и преобразуется в вымысел? Он вспоминает Элен из «Войны и мира». Не была ли Элен поначалу любовницей Толстого? И приходило ли ей хоть когда-нибудь в голову, что, даже спустя долгое время после ее кончины, мужчины, которые и в глаза-то ее ни разу не видели, будут с вожделением помышлять о ее прекрасных голых плечах?
Неужели все это и должно быть таким жестоким? Наверняка же есть какой-то лад сосуществования, при котором мужчина и женщина вместе едят, вместе спят, живут вместе и остаются при этом погруженными каждый в свой собственный мир. Может быть, оттого-то роман с Жаклин и был обречен на провал, что она, не обладая художественной натурой, не могла по достоинству оценить потребность художника во внутреннем одиночестве? Если б Жаклин была, к примеру, скульпторшей, если б обтесывала свой мрамор в одном углу квартиры, покамест он сражался в другом со словами и рифмами, – смогла бы тогда любовь расцвести между ними? Не в этом ли мораль их с Жаклин истории: для художников самое лучшее – вступать в любовную связь лишь с художниками?

Глава вторая

Роман завершился. После недели гнетущей близости комната снова в полном его распоряжении. Он сваливает коробки и чемоданы Жаклин в угол и ждет, когда она их заберет. Этого не происходит. Взамен, Жаклин однажды вечером появляется вновь. Она пришла, говорит Жаклин, не для того, чтобы снова здесь поселиться («Жить с тобой невозможно»), а из желания заключить пусть и худой, но мир («Я не люблю вражды, она меня угнетает»), мир, который приводит к тому, что она снова ложится с ним в постель, а после, уже в постели, начинает разглагольствовать о сказанном им про нее в дневнике. Жаклин говорит, говорит: засыпают они не раньше двух.
Он просыпается поздно, слишком поздно, чтобы поспеть на восьмичасовую лекцию. Это уже не первая лекция, которую он пропускает с тех пор, как в жизни его появилась Жаклин. Он отстает в учебе и не видит возможности хоть как-то наверстать упущенное. В первые два университетских года он был звездой своего курса. Все давалось ему легко, он неизменно на шаг опережал лектора. Однако в последнее время мозг его словно заволокло туманом. Математика, которой они занимаются, стала более современной и абстрактной, и он начал сбиваться, путаться в ней. Он еще понимает то, что появляется строка за строкой на доске, однако все чаще и чаще общая аргументация от него ускользает. На занятиях с ним случаются приступы паники, которые он изо всех сил старается скрыть.
Странно, но все выглядит так, словно только с ним одним это и происходит. Даже у скучных зубрил с его курса сложностей вроде бы не прибавилось. Его оценки снижаются месяц за месяцем, а их – остаются какими были. Что же до звезд, настоящих звезд, так он просто плетется за ними далеко позади.
Никогда еще не приходилось ему работать на пределе своих возможностей. Чуть меньше того лучшего, на что он способен, всегда было достаточно. Теперь же он вынужден бороться за жизнь. Если он не отдастся работе полностью, ему конец.
И тем не менее целые дни проходят в сером тумане усталости. Он ругмя ругает себя, снова ввязавшегося в роман, который обходится ему так дорого. Если такую цену надо платить, чтобы иметь любовницу, как же выходят из положения Пикассо и прочие? Ему попросту не хватает сил бегать с лекции на лекцию, с работы на работу, а когда день заканчивается, еще и оказывать знаки внимания женщине, у которой эйфорию сменяют приступы чернейшего мрака, заставляющие ее копаться в груде испытанных ею за целую жизнь обид.
Строго говоря, Жаклин больше с ним не живет, однако считает себя вправе заявляться к нему в любой час дня и ночи. Иногда она приходит, чтобы отчитать его за то или иное слово, завуалированный смысл которого открылся ей только теперь. Иногда – просто потому, что подавлена и ищет поддержки. Хуже всего бывает после сеансов психоанализа: Жаклин снова и снова воспроизводит все происшедшее в кабинете врача, пытаясь проникнуть в значение малейших его жестов. Она вздыхает и плачет, стаканами пьет вино и отключается в самый разгар любовной игры.
– Тебе тоже стоило бы посещать аналитика, – заявляет она, выдыхая клуб дыма.
– Я подумаю, – отвечает он. Теперь он уже знает, что лучше ей не перечить.
Конечно, ни к какому аналитику идти он не собирается. Цель психоанализа – сделать человека счастливым. А какой в этом смысл? Счастливые люди неинтересны. Лучше взвалить на себя бремя несчастий и попытаться обратить его в нечто стоящее – в поэзию, в музыку, в живопись; так он считает.
Тем не менее он слушает Жаклин со всем терпением, на какое способен. Он мужчина, она женщина: он получил от нее удовольствие и обязан теперь платить за него – таково, по-видимому, устройство всякой любовной связи.
В ее рассказах, различные варианты которых – частью совпадающие, частью противоречащие один другому – ночь за ночью донимают его одурманенный сном слух, речь идет о том, как некий гонитель пытался лишить Жаклин ее подлинной сущности; гонитель этот по временам принимает обличие тиранши– матери, по временам – сбежавшего отца, по временам – кого-то из ее склонных к садизму любовников, а порою – отдающего Мефистофелем аналитика. То, что он держит в объятиях, говорит Жаклин, это лишь оболочка ее подлинной сущности; истинную способность любить она обретет, только вернув себе свое «я».
Он слушает ее, но не верит. Если аналитик вынашивает коварные замыслы против нее, думает он про себя, почему же не перестать ходить к нему? Если сестра унижает ее, почему не перестать встречаться и с сестрой? Ну а что касается его самого – он подозревает, что, коли Жаклин начала воспринимать его скорее как конфидента, чем как любовника, так это потому, что до хорошего любовника – страстного, пылкого – он недотягивает. Подозревает, что, будь он любовником настоящим, Жаклин быстро обрела бы и свое утраченное «я», и утраченное желание.
Почему он вообще открывает дверь на ее стук? Потому ли, что так и обязан вести себя художник – не спать ночами, обращать свою жизнь в хаос, – или же потому, что он, вопреки всему, заворожен этой ухоженной, неоспоримо красивой женщиной, которая без какого-либо стеснения разгуливает, пока он смотрит на нее, голышом по квартире?
И почему она дает себе в его присутствии такую волю? Из желания подразнить его (она же ощущает на себе его взгляды, он в этом не сомневается) или дело лишь в том, что все медицинские сестры так себя в частной жизни и ведут – сбрасывают одежду на пол, почесываются, рассуждают, называя все прямо, без обиняков, о своих телесных выделениях, рассказывают те же похабные анекдоты, какими перебрасываются в барах мужчины?
Не по собственной воле вступил он в эту связь и не по собственной воле ее продолжает. Однако теперь, когда она в самом разгаре, ему не хватает сил разорвать ее. Фатализм овладевает им. Если жизнь с Жаклин – некая форма болезни, пусть болезнь эта развивается своим чередом.
Он и Пол достаточно хорошо воспитаны, чтобы обмениваться впечатлениями о своих любовницах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я