https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В гостиной еще танцевал Энгель, танцевал с Олимпией вальс в ритме танго. С его крупной головы, поросшей золотыми кудрями ангелочка и помеченной уже островками неизбежной лысины, стекали на глаза, подбородок, шею обильные капли горячего пота. Грета лежала на тахте, уткнувшись лицом в вышитую подушку. Техник-дорожник сидел у стола и сосредоточенно созерцал шатко вращающийся круг пластинки и серебристые иглы, рассыпанные вокруг патефона. Глядел задумчиво, исполненный достоинства и одновременно ослиной тупости. В руке держал почти опорожненный объемистый стакан, помнивший царские времена.
– Вы техник или полицейский? – спросил неожиданно для себя Витек.
Пан Хенрик вскинул голову, словно провожая взглядом летящую птицу. Однако зрачки его снова бессильно сползли и скрылись до половины в темных мешках, обычно придававших меланхолический оттенок его взгляду.
– Я несчастный человек, – пробормотал он.
– Все вам здесь завидуют, все вами восхищаются.
– А я несчастен. – Он передернул плечом, скосив взгляд куда-то в угол, словно узрел там нечто необычное, и добавил упрямо: – Несчастен, и все тут.
Сказав, призадумался над своим заявлением, что могло показаться и самоотречением, и некой разновидностью гордыни или каверзным вызовом.
Витек подошел к кушетке и осторожно коснулся плеча Греты. Та не подняла головы, но он знал, что она прислушивается в напряженном ожидании.
– Тебя мутит?
Она утвердительно кивнула головой, утопающей в подушке с немецким изречением. Пряди белых волос, как призрачные сталактиты, свисали над вишневым полом.
– Меня тоже тошнит, – тихо признался Витек.
– Очень хорошо, что я уезжаю, – пролепетала она.
– Ты же вернешься?
– Я никогда не вернусь.
– Ты пьяная, Грета. Слаба твоя немецкая голова.
– О да, слаба моя немецкая голова. А ты ее очень любишь?
Витек оцепенел на мгновение. Энгель возился с оконной рамой. Наконец в комнату ввалилось облако промозглого тумана.
– Кого люблю?
– Ну, ее. Зачем притворяешься?
– Я не знаю.
Пан Хенрик стукнул с такой силой кулаком по столу, что патефон взвизгнул, словно от боли.
– Поди сюда, как твоя фамилия? – приказал он Витеку.
Пан Хенрик едва удерживал равновесие, пытаясь скрыть это, делал вид, будто раскачивается в ритме танго.
– Я окосел. Видимо, в вино долили спирта.
– Лева принес какое-то приворотное зелье.
Техник-дорожник попытался поднять голову, но это у него не получилось. Только с трудом закатил глаза, точно хотел взглянуть на собственный лоб, изборожденный суровыми морщинами.
– Зелье? Какое зелье? Может, выйдешь со мной в переднюю? Я тебе кое-что покажу. Говорят, ты медик.
– Еще нет.
– Но знаком с медициной?
– Немного, только по книгам.
– А у меня, черт побери, есть ненормальность. Тсс, ша, никому ни слова. Ни разу в жизни у врача не был. Зачем ходить, если сам знаю. Тихо, ша, ни гугу. Стыд не позволяет. Знаешь ли ты, что такое стыд, который по ночам спать не дает?
Витек налил из бутыли вина в стакан техника-дорожника.
– Какая ненормальность? – спросил безразлично, чтобы не спугнуть.
– Ишь ты, какой любопытный. Заинтересовался. Видно, любишь посмеяться над чужой бедой. А ты знаешь, что значит жить вне общечеловеческих законов? Представляешь, что такое быть чужим среди своих? Горб, страшное уродство и страх. Ох, мать твою…
Пан Хенрик высоко поднял стакан обеими руками и крепко сдавил его, даже надулись жилы на лбу. Рукава опустились, и Витек увидел его поразительно белые, почти голубые предплечья, лишенные волосяного покрова.
– В чем заключается эта ненормальность? – спросил он с испугом.
Техник-дорожник вдруг уронил голову на стол. Патефонная пластинка задевала поблескивающим ободком его кудлатые волосы.
– Сколько лет еще проживу, кто скажет? – бормотал он, смежая отяжелевшие веки. – Может, грянет война. Грянет, всех уничтожит и только меня пощадит.
Энгель все еще танцевал с засыпающей Олимпией. Потоки холодного воздуха из раскрытого окна раскачивали оранжевый абажур. Грета недвижимо лежала на кушетке.
И тут, крадучись, проскользнул в комнату Левка. Отвернувшись к стене, начал торопливо стирать что-то со штанов. На веснушчатом, костистом лице его застыла глуповатая усмешка. Олимпия очнулась, оперлась подбородком на плечо партнера.
– А где Цецилия? – спросила тягучим голосом.
Левка притворился, что не слышит. «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»
– Где Цецилия, оглох, что ли?
– Цецилия? Не знаю. Пошла домой.
– Одна? Без меня?
– Ну, пошла.
Пан Хенрик неожиданно вскочил из-за стола. От толчка стул опрокинулся на пол.
– Хам! Как смеешь! – крикнул он неестественно высоким голосом.
Зашатался, ища руками опоры. И тут в дверях своего кабинета возник старый Баум с той же самой книгой, заложенной опухшим пальцем.
– Engelbarth, mein liber, es ist zu sp?t. Энгельбарт, мой милый, уже поздно.
– А мое положение совершенно безнадежное, – тихо молвил Витек в сторону окна, за которым подымалась до самого неба пелена редеющего ночного тумана.
* * *
Кровавая любовная драма . В воскресенье, около двенадцати часов дня, возле больницы Красного Креста разыгралась любовная трагедия. При больнице имеются курсы сиделок. Там училась Мария Еленек, которую на занятия провожал Стефан Карпп, служащий. У самых дверей больницы Карпп внезапно выхватил револьвер и нацелил оружие на Еленек. Грянули два выстрела. Обе пули попали в грудь женщине, которая упала на мостовую. Затем убийца приставил револьвер к собственной груди. И снова два выстрела. Карпп пал рядом с Еленек. На звуки выстрелов выбежали из больницы сиделки во главе с начальницей, а также часть персонала из соседнего Института глазных болезней. Врач констатировал у обоих крайне тяжелое состояние. К месту происшествия прибыла полиция, начато следствие. В кармане Карппа обнаружена записка: «Я убил и самоубийство совершил сознательно. Делаю это потому, что Мария Еленек порвала со мной».
* * *
Грета медленно шла то ли в длинной белой рубашке, то ли в шелковом подвенечном платье. Шла босая, не касаясь ступнями земли, всего на дюйм над травой, поблескивавшей в ослепительном свете луны. Потом медленно повернула голову, изменила направление своего движения, все более приближаясь к окну, и Витек почувствовал на себе ее взгляд, и неизвестно почему ужаснулся и в панике проснулся с болезненным вздохом.
Сперва узнал собственную кровать, скомканную постель, никелированные шары, венчающие решетку изголовья. А потом увидел у комода мужчину, когда-то спрашивавшего про каменную гимназию и показавшего ему дерево, на котором повесился отец. Незнакомец, как и тогда, был в коротком пальто, сшитом из чудной ткани, словно бы пропитанной дождевой водой, и в черном кожаном картузе, поблескивавшем теперь в изумрудных отсветах полной луны.
– Что? В чем дело? – воскликнул придушенным голосом Витек.
Незнакомец неторопливо обернулся и приложил палец к губам.
– Не вопи. Мать разбудишь. Страшная луна сегодня. Слышишь, как стучит у меня сердце?
– Что вы здесь ищете?
– Тоска меня привела. Очень скверно себя чувствую, что-то ужасно болит, сам не пойму, что именно. Я долго был молодым, может, даже слишком долго, и вдруг как-то среди ночи, во время ерундовой болезни – то ли ангины, то ли тонзиллита – в приступе бессмысленной паники обнаружил, что уже стар. С того момента я чувствую себя старым. Тебе этого не понять, поскольку ты еще не знаешь, что значит чувствовать себя стариком.
Витек встал с кровати, накинул на плечи холодное и скользкое покрывало.
– Почему вы роетесь в нашем комоде?
– Ищу удостоверение отца.
– Чьего отца?
Незнакомец словно бы прикидывал, как ответить. Включил свой странный фонарик, осветил недра комода, давно изъеденного древоточцами.
– Ну, твоего отца. Орденское удостоверение. Может, помнишь, за воинскую доблесть, проявленную на литовско-белорусском фронте. Такой бланк, отпечатанный в полевой типографии, с корявым текстом, смазанным шрифтом и с размашистой подписью генерала Шептицкого.
– Было что-то такое, да тут один хлам и старые фотографии.
– Да, решительно не могу найти документов времен немецкой оккупации, трудовой книжки арбайтсамта, удостоверения личности, партизанской справки.
Витек подошел к комоду и встал рядом с незнакомцем. Яркий луч света ощупывал недра выдвинутого ящика.
– Я никогда не видел этих бумаг. Зачем они вам понадобились?
– Да, ты прав, их еще нет. А меня почему-то тянет ко всей этой макулатуре. Почему здесь нет фотографий отца?
– Не знаю, была одна фотография, для паспорта.
– А куда делись другие? Может, мать уничтожила? Вероятно, боялась, пугало ее присутствие отца.
Незнакомец перебирал длинными пальцами с обкусанными ногтями блеклые ленточки, рассыпающиеся пучки лекарственных растений, сломанные брошки, пожелтевшие метрики, сморщенные горошины, пестрые птичьи перья, коробочки от пудры «Коти», еще какой-то хлам, давно потерявший форму, цвет и смысл.
– Настали для меня плохие времена, пожалуй, хуже не бывает. Все вдруг слиняло, смазалось, померкло. Ничего не жду, и ничто не ждет меня. Впрочем, нет, уже начал ждать смерть. Слишком рано, впрочем, и вся жизнь отшумела слишком рано.
– Вот фотография отца, – перебил незнакомца Витек.
Тот взял со дна ящика маленький картонный прямоугольник, вытер его о полу пальто, которая была сухой, хотя и выглядела как мокрая. Направил на фотографию яркий луч фонарика.
– Видишь, обыкновенное лицо, полно таких на улице. Я его абсолютно не помню. Был ли он добрым, великодушным, приветливым? О чем думал, о чем грустил, кого любил по-настоящему? Может, тебе удастся припомнить?
– Никогда не задумывался.
– Когда-нибудь ты затоскуешь об отце. К его смерти будешь возвращаться неустанно. И в конце концов покажется тебе со всей очевидностью, что ты присутствовал при его расставании с жизнью. Что видел, как покидает его жизнь и с последней частицей ее он уходит в небытие.
Луна выплыла на простор оконного стекла. И была эта луна колдовская, которую никто еще не затоптал и не замусорил. Она манила людей, страдающих бессонницей, контурами неизвестных континентов и неизведанных океанов.
– Зачем вы к нам приходите? Откуда вы приходите? – тихо спросил Витек.
– Я же не внушаю тебе страха, верно? Может, я призрак, который никого не пугает и лишь самого себя морочит, ища смысл в бессмыслице? Что бы я ни сказал, все равно не удержу тебя, не изменю твоего пути, не отвращу твоей судьбы. А если бы далее и в чем-то помог, в конце пути ты проклянешь свою жизнь, как все. Ибо кончается эпоха благостных, полных самодовольства и елея, аппетитных биографий. Твое поколение расстанется с жизнью в суматохе, с чувством неудовлетворенности и внутреннего разлада.
– Сейчас меня совершенно не волнует мое будущее. В данную минуту я хотел бы заполучить Шапку-невидимку.
– Тогда бы пробрался к девушке, которую, как тебе кажется, ты любишь. Это та, с длинной черной косой, Реня или Муся, она погибла потом при бомбежке? Нет, погоди, пожалуй, не погибла, а через Литву уехала в Швецию, где след ее затерялся.
– У нее нет длинной черной косы. И зовут ее Алина.
– Тебе хотелось бы в шапке-невидимке сопутствовать ей постоянно, каждую минуту, каждую секунду, ласкать ее взором, внимать ее дыханию, прислушиваться к ее грусти, мысленно касаться ее груди, уст, горячего лона. Так сильно заболел?
– Жутко. Мечусь без причины и не могу найти себе места. Что-то томит, и я не в силах с этим совладать. Смертельно заболел впервые в жизни.
– Я возьму фотографию отца.
– Берите.
– У него были такие же волосы, как у тебя? Темные, с багровым оттенком, устремленные ввысь. Не провожай меня, я знаю дорогу.
Незнакомец протянул руку и на ощупь двинулся в кухню, а оттуда в прихожую. Витек шел за ним, затаив дыхание. Незнакомец поскользнулся на лестнице из потрескавшегося песчаника.
– Это к счастью, – сказал он. – Хотя счастье мне уже ни к чему.
– Даже в смертный час пригодится немножко счастья.
– Ты прав, хотя еще не понимаешь, что говоришь. Но твоей привилегией будет способность формулировать глубокие мысли, которые позже, невзначай, в наименее подходящие моменты весьма ощутимо подтвердит жизнь.
Небо над Верхним предместьем сделалось бирюзовым, близился рассвет. В ажурных кронах деревьев загомонили веселые воробьи. Незнакомец открыл калитку и ступил на тротуар. Густой, холодноватый свет луны лег тяжелым бременем на его кожаную кепку, на сутулую спину. С минуту он раздумывал, в какую сторону идти. Глянул на колокольню костела в объятьях черных елей, глянул в глубь долины, откуда мчала к городу запыхавшаяся река. И побрел песчаной, дикою тропой, которая вела всюду и никуда.
В доме вспыхнул электрический свет. Мать пересекала кухню в ночной рубашке и наспех наброшенном вязаном платке. Щурила заспанные глаза.
– Это ты? Так поздно возвращаешься домой?
– Нет, я уже спал. Меня разбудил призрак.
– Что ты выдумал, сынок? Какой призрак?
– Взгляни, мама. Он идет вон там, среди деревьев, у Левкиного дома.
– Никто там не идет. Сейчас развиднеет. Бесишься целыми днями, потому и спишь тревожно.
Мать стояла возле него, дрожа от холода. В лесу возле костела пронзительно закричала птица.
– Я уже второй раз видел настоящего призрака, – тихо произнес Витек.
– И говоришь это так спокойно.
– Ведь он пугает совсем не страшно.
– В мое время были настоящие призраки.
– Этот тоже настоящий, правда, какой-то меланхоличный и, собственно, ничего не требующий от живых.
Мать потянула носом, замерла в ужасе.
– Ты пил водку, Витек? Пречистая Дева, уже началось. Умоляю, сынок, опомнись, пробудись от этого ужасного кошмара. – Она хотела схватить его за руку, но он досадливо вырвался.
– Это ты, мама, взяла у меня пятьдесят грошей?
– А зачем носишь деньги в кармашке, куда я положила крошку хлеба, освященного в храме святой Агаты?
– Ношу на счастье.
– Уж я знаю, какое это счастье.
– Отдай, мама. – Витек шагнул к ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я